Блажен муж Анатолий
Кончилась трагикомедия жизни Анатолия Васильевича Луначарского. Как хотите, а мне жаль его. Когда–то я довольно хорошо знал его, а следил за коловращением судеб его, в общем, не менее четверти века. На протяжении этого срока Луначарский прошел «ряд волшебных изменений» в своем общественном положении и житейских обстоятельствах, но, по–моему, нисколько не менялся духовно и — каков был в колыбельке, таким лег и в могилку.
Ну, в колыбельке не в колыбельке, а, скажем, студентом–первокурсником. Ведь трагикомедия Луначарского из того и выросла, что, будучи очень типическим представителем старой интеллигентской — «студенческой» — революции, он захотел — и, на беду его, ход века позволил ему — быть деятелем революции новой — «пролетарской», для которой он не имел решительно никаких данных ни в натуре, ни в культуре.
Генеральский сын, лауреат Московского университета, не ахти какой умный, но и далеко не глупый, усердный и доверчивый читатель–книжник («Что ему книжка последняя скажет, то ему на душу сверху и ляжет»), фразистый говорун, «с хорошо привешенным языком», способный пустить пыль в глаза подобием философствования в эстето–декадентских тонах, Анатолий Васильевич был самою природою предназначен на то, чтобы в университете быть кумиром студенческих сходок. А по университете получить какую–либо гуманитарную приват–доцентуру и в качестве либерального лектора с неопределенно социалистическим душком сделаться любимцем студентов и студенток первых семестров.
Царское правительство совершило великую глупость тем, что пустопорожнею ссылкою в Вологду и Тотьму отвлекло Луначарского от его природного назначения, свело его там с революционерами действия и дало, таким образом, ему возможность вообразить самого себя деятельным и ужасно опасным революционером. Полный сим самообольщением, очутился он за границею, в эмиграции, еще не определившимся партийно. Да тогда и партий–то было две с половиной, и различия между ними были еще так зыбки, что на вопрос о разнице между большевиками и меньшевиками часто следовал шутливый ответ:
— Меньшевики — это которых больше, и они с Плехановым, а большевики — которых меньше, и они с Лениным.
В этом подготовительном периоде Луначарский вспоминается мне, по случайной встрече в Виареджио, премилым студентом–идеалистом, скромнейшего образа жизни, сытым более книжкою, чем обедом, и женатым на такой же милой студентке, Анне Александровне Малиновской, сестре известного марксиста Богданова. Никаким большевизмом от него не пахло. Он еще усердно «богоискательствовал», а в богоискательстве опять–таки колебался, — что ему: «богостроительствовать» ли с Мережковским или «богоборствовать» с Горьким и Андреевым? Богоборство, как известно, победило.
М. И. Ганфман в своей недавней статье о Луначарском верно указал, что Ленин забрал его в партию только по своей системе подбирать на своем пути все, что когда–нибудь, как–нибудь может пригодиться. Система Осипа в «Ревизоре»: «Что? веревочка? давай сюда и веревочку!» Пристегнутый к большевизму в качестве лишь веревочки на дорожный случай, Луначарский действительно «в дороге пригодился».
Великий мастер овладевать умами малокультурных масс, Ленин не имел того же успеха в аудиториях уровнем чуть–чуть повыше. Их запугивала и отталкивала беспощадная ленинская прямолинейность, откровенно выставлявшая напоказ несгладимость острых углов марксизма в понимании русского бунтаря, циническая обнаженность разрушительных вожделений. В выступлениях пред культурною публикою глава меньшевиков Плеханов много выигрывал при сравнении с Лениным и как оратор, и как публицист.
О том, чтобы мясо ленинской доктрины подавалось под приличным и удобоснедаемым гарниром, заботилось множество дошлых поваров. Луначарский был одним из самых усердных и, пожалуй, успешнейших. «Вечный студент», он был страстным охотником до полемических дискуссий. Встречаясь с противником неискусным, — нетвердым в вопросе или медлительным на слово, — он легко одерживал диалектическую победу, закидывая оппонента градом фраз. «Чувствую, что городит что–то не то, а возразить не успеваю», — смеясь, сказал мне о нем однажды М. Горький, к которому Луначарский и А. А. Богданов были приставлены на Капри для укрепления «буревестника» в марксистском правоверии.
Но противник мало–мальски сильный, стоящий на крепком фундаменте солидного знания, твердо и ясно убежденный, бил Луначарского быстро и легко. Плеханов чаще всего просто вышучивал «блаженного Анатолия»: таким прозвищем окрестил он своего ревностного оппонента за наивное политическое прекраснодушие и малоспособность к логической последовательности. Порою играл им, как кот мышью, доводя до абсурда его опрометчиво рогатые силлогизмы, ловя его на грубых ошибках в фактах и демагогических отступлениях от исторической истины, дразня пристрастием к общим местам и к открытию давно открытых Америк.
Луначарский торопливо хватал верхушки знаний, не трудясь смотреть в корень, летел вперед, не оглядываясь на зады. Плеханов острил, что «блажен муж Анатолий» в марксизме напоминает дьячка, который жарит наизусть и подряд, и вразбивку по Часослову, но способен срезаться на азах.
В этом я не судья. Но таков ведь Луначарский и в литературе. В юные годы он начинал неплохо: обещал быть недурным критиком–обозревателем по литературе и искусству, писал довольно удачно популярные статьи и брошюрки марксистского толка. Но его, что называется, «в детстве мамка ушибла»: стремлением к новым (якобы) формам, к «последнему слову», к «крайнейшему из крайних» направлению. Отсюда — его вечное стремление «вяще изломиться» в союзе с невозможными озорниками и хулиганами, якобы новейшего художества, долгое и усердное подражание, а со временем, когда стал лицом властным, и покровительство их.
В начале большевицкой революции партия очень дорожила Луначарским за его необычайную способность к публичному многоговорению и быстрому многописанию. Луначарский говорил, как река течет, и — без малейшей запруды. На любую тему — час, два, три, по востребованию. Кончал лишь тогда, когда голоса не ставало, а слушатели — кто заснул, кто ушел, кто одурел до беспрекословного согласия на какую угодно резолюцию, только перестань журчать мне в уши. Вынести из его бесконечного красноречия определенно ясное впечатление бывало очень трудно. Идеи тонули в безудержном потоке многословия по фарватеру шаблонных коммунистических лозунгов. Но гарнир бессущественной речи, благодаря начитанности Луначарского, иной раз бывал неплох. И на полуинтеллигентную публику, для которой изготовлялся, действовал довольно убедительно.
Победа Октябрьской революции возвела Луначарского на фантастическую высоту, сделав его «наркомпросом», т. е. хозяином народного просвещения на «шестой части земного шара». Я думаю, что на посту этом Луначарский мог бы — а что хотел, это–то наверное, — сделать много далеко не столь бестолкового и вредного, как обернулось его плачевное министерство в действительности. Как студентом, так и министром, Луначарский идеалистически воображал себе потребность и возможность возвысить пролетариат до уровня вековых достижений культуры. Но, увы, культура–то эта ведь «буржуазная»: идея и слово, ненавистные для марксиста. Как же с нею быть?
А так, что, значит, надо подать буржуазную культуру по–пролетарски. Она должна видоизмениться в некие высшие, якобы усовершенствованные, невиданные и неслыханные доселе формы и тем оправдать творческие силы нового, пришедшего к власти привилегированного класса.
Началась чудовищная ломка школы, литературы, искусства. Представьте себе, что кто–нибудь, обрубив на дереве все естественно выращенные им ветви, затем стал бы привинчивать к стволу искусственные; а если бы живучий ствол все–таки пускал робкие побеги, то им не дозволено было бы расти прямо, но лишь в самых вычурных и нелепых завитках и искривлениях. Вот эта–то подмена, это–то искажение и извращение ростков старой буржуазной культуры и было признано и провозглашено новою пролетарскою культурою, и Анатолий Васильевич Луначарский стал ее пророком и первосвященником.
Есть пословица: «И лучшая из змей есть все–таки змея». Луначарский в подъяремной интеллигенции слыл «лучшим из большевиков», нельзя не признать, что он принадлежал к разряду змей, сравнительно невинных, без зуба, налитого смертельным ядом. Даже из лет воинствующего большевизма я не припомню, чтобы Луначарский был причастен прямо или косвенно к чьей–либо погибели. Он ушел на тот свет не только с чистыми от крови руками, но, напротив, с репутацией человека добродушного и жалостливого.
Сколько раз напрягал он усилия для того, чтобы выхлопотать для разных неугодных большевикам людей науки, литературы, искусства избавление от «высшей меры наказания», от тюрьмы, конфискации имущества, пролетарского вселения в квартиру и т. п. Правда, по большей части на его ходатайства и заступничества власти не обращали никакого внимания: у меня у самого свезли всю ценную мебель, невзирая на охранный лист Луначарского. Но это уже вина не его, а хамов, перед которыми он хлопотал напрасно.
Более того. Как скоро большевицкая революция вступила на путь массового террора и «республикой» фактически зауправляло ЧК, Луначарский явил гражданское мужество (хотя и сроком на одни сутки), подав в отставку из наркомов. Тогда он был еще популярен в революционных массах и нужен большевицкой головке, отставка трудно заменимого многоговорителя и многописателя вызвала бы скандал. Его заставили взять ее обратно: приказал Ленин, уговорил Горький, пригрозили «товарищ Григорий» (Зиновьев) и ЧК. Луначарский присмирел, сдался. Драма разрешилась водевилем: вечный жребий «блаженного Анатолия»!
Чувствительное отвращение к террору ЧК не помешало Луначарскому оказаться в скором времени автором пресловутого крылатого слова о «золотом сердце» палача из палачей Феликса Дзержинского. И, конечно, эту убийственную сатиру он вовсе не из лести родил, а из глубины самой искренней наивности. Оставшись с волками жить — по–волчьи выть, «человек экстремы» счел себя обязанным всех перевыть — и перевыл.
Шаг к отставке был Луначарскому прощен, но не забыт. Собственно говоря, тогда кончилась его политическая карьера. Как провалившегося на экзамене на злобность и резвость, его стали оттеснять от активных должностей в почетный архив революции. Ораторские выступления его вскоре приелись и вышли из митинговой моды, потребовавшей демагогов–практиков, активистов. Его перестали командировать для ответственных политических речей, а больше — на юбилейные да похоронные церемонии и на приятные собеседования со знатными иностранцами. В дипломатическую карьеру его несколько раз прочили, то в Рим полпредом, то в Берлин, но это как–то не выходило; должно быть, опасались, что «баба» и «шляпа» слабохарактерен и слишком культурный западник. Назначением в Мадрид ему не дала воспользоваться смерть.
Управление Луначарским ведомства народного просвещения довольно быстро сделалось почти что номинальным. Мало–помалу ограничиваемый в компетенции, Луначарский наконец был низведен фактически на роль главного директора театральных дел в СССР. Этот пост он занимал долго и с великим удовольствием, но — на свою погибель.
Задатки некоторой мании величия Луначарский обнаруживал всегда. Став во главе подсоветского театрального и литературного мира, он обрадовался возможности дать себе волю. Превратился в графомана в полном смысле слова, выбрасывая на бумагу произведения пестрейшего содержания со скоростью и непрерывностью телеграфического аппарата.
Наиболее усердствовал он в драме пролетарско–философического типа. Пресловутейшие его произведения в этом роде — «Королевский брадобрей» и «Фауст и город». Последний имел целью исправить, продолжить и закончить на пролетарский лад трагедию Гете. Это весьма забавная чепуха, над которою в свое время вдоволь насмеялись… прежде всего интеллигентные большевики с лукавым Горьким во главе! В других своих пьесах Луначарский, с храбростью маньяка, состязался с Шекспиром, Кальдероном, Ренаном, Габриэле Д’Аннунцио и — знай наших! — всех их по очереди положил на лопатки.
Однако главный неприятель и супротивник «блаженного Анатолия» обретается не на земле, а на небеси. Это сам Господь Бог, со всеми святыми Его, со всеми боговдохновенными писаниями и преданиями, со всеми религиозными верованиями и сектами. Это в Луначарском давнее и твердое. Он вошел в XX век неофитом воинствующего атеизма и остался на всю жизнь ярым его фанатиком — в литературе, политике, частной жизни. На посту наркомпроса он сыграл руководящую роль в развращении подсоветской молодежи пропагандою безбожия и отрицания «буржуазной» морали. Однако под его покровительством пропаганда эта стремительно преуспела до таких кощунственных свинств, что в конце концов он и сам оторопел и ужаснулся: запротестовал было, что надо «легче на поворотах». Но было уже поздно.
Выше я помянул добром хлопоты Луначарского за интеллигентов, гонимых советской властью. Справедливость требует еще прибавить, что хлопоты эти никогда не сопровождались тою грубо раздутою рекламою, какая была неизменною спутницею подобных же услуг (чаще, впрочем, лишь «благих намерений») М. Горького. Не были они и корыстны. Впоследствии, когда Луначарский на посту всероссийского театрального диктатора окружился феями кулис, вокруг него развилось чудовищное взяточничество и казнокрадство. Власть не по характеру, деятельность не по разуму, сластолюбивые соблазны и рекою хлынувшие вместе с властью деньги погубили слабовольного человека. Чуть не спартанец в юности к старости обратился в изнеженного сибарита. На устах — пролетарские речи, быт — барича и распущенного сноба.
Жена–студентка давно исчезла в пространстве. Впрочем, и она пошла торною дорогою тех же искушений от лукавого. Еще в первый год революции, управляя детским приютом Царского Села, прославилась присвоением мехов и драгоценностей из гардероба императрицы Александры Федоровны.
Советская свобода брака и развода открыла Луначарскому возможность перелетать от супружества к супружеству с легкостью мотылька, а веселые нравы театрального мирка, в котором он владычествовал, конечно, весьма способствовали его матримониальной подвижности. Последнею его супругою была актриса Розенель, европейски прославившаяся как обладательница самых ценных мехов в Москве. Почему–то бог Гименей приводил к Луначарскому избранниц его многолюбивого сердца всякий раз в драгоценной шубе с чьего–либо плеча!