Философия, политика, искусство, просвещение

Ловцы живого серебра (Северный репортаж)

1

Молодой рыбак с зеленоватыми глазами, большими загорелыми руками покраснел до слез.

— Обещаю… Как и раньше… — запинаясь, пробормотал он. — Лучше, чем раньше!..

Люди в таких же, как и он, просоленных, промасленных ватниках, в тяжелых болотных сапогах и ушастых шапках, такие же, как и он, бронзоволицые, понимающе улыбались.

Махнув рукой, рыбак протолкался к дверям салона и вышел на палубу «Моржа».

Под бортом парохода сгрудились рыбачьи боты. На фоне хмурого неба бесчисленные мачты, спутанные паутиной закопченных вантов, образовали сложный рисунок. Рыбак соскочил на бот, отвязал шлюпку и, выбравшись из лабиринта пахнущих смолою судов, поплыл к острову Высокому. Греб он сильно, будто от кого–то убегал. Краска смущения все еще не сходила с его скуластого обветренного лица.

Резким ударом весел вытолкнув шлюпку до половины на песок, он почти бегом начал взбираться по скалам, покрытым снегом.

От острова, словно чистые снежные комья, оторвались чайки, закружились в воздухе. Достигнув вершины скалы, рыбак взобрался на большой черный камень. Отсюда ему был виден почти весь фиорд.

Недвижный воздух был хрустально прозрачен. Внизу раскинулся плавучий город. На серой, спокойной, гладкой, точно полированная сталь, поверхности моря застыли стройные парусники, боты, тральщики. Возле каждого судна, уходя в темную глубь, лежал его двойник — чуть замутненное отражение.

Извилистая линия гористого берега образовывала глубокие гавани, похожие на озера. Местами берег выдвигался вперед, над спокойной гладью возвышались скалистые мысы.

Клекот моторов пронесся по фиорду. Один за другим боты отчаливали от «Моржа».

— Кончилось собрание, — прошептал рыбак. Смущенная радостная улыбка тронула его плотно сжатые губы.

И что это он убежал? Стыдиться–то ему нечего!.. Он работал, не жалея своих сил, нисколько не жалея…

…Все началось прошлой осенью. Несметные полчища сельди устремились в фиорд Извилистый. Косяки шли стихийно, непрерывно. Казалось, серебристая рыба вот–вот покажется на поверхности — так будет ей тесно.

Над фиордом кружились тучи птиц, прилетевших следом за рыбой. Кайры, глупыши, чайки пронзительно кричали, взмахивали крыльями, падали камнем в воду, взвивались вверх, унося в клюве блестевшую, как кусочек жести, сельдь.

Со всех концов Мурманска, с Белого моря, из Карелии, с берегов Балтики к фиорду Извилистому потянулись рыбаки. На моторных ботах, на хрупких парусных ёлах, на тральщиках и пароходах плыли они по пенистым волнам Баренцева моря, на поездах пересекали Кольский полуостров. Верфи в Мурманске поспешно выпускали один промысловый бот за другим. Сетевязки беспрерывно готовили кошельковые невода.

Все это не имело бы никакого смысла, если бы не запор–гигант. Не будь этого огромного невода, закрывшего горловину фиорда, рыба ушла бы так же неожиданно, как пришла. Запор–гигант отрезал ей путь в море, превратил фиорд в многоверстный бассейн — сотни тысяч тонн сельди оказались в плену. Рыбакам оставалось вычерпать рыбу.

Днем и ночью, круглые сутки напролет они вылавливали из холодных глубин трепещущее живое серебро. Шесть месяцев продолжалась напряженная работа, и все–таки богатства фиорда казались неисчерпаемыми…

Несмотря на непрестанный труд, жизнь в плавучем городе не была, слишком тяжела. На паруснике «Сириус» для рыбаков оборудовали клуб, в котором чуть не каждый вечер показывали кино, на шхуне «Седов» — столовую, на пароходе «Акула» — кооператив, в котором не иссякали запасы консервов, мяса, овощей, фруктов, вин.

Ловцы сжились с фиордом. Они привыкли к бессонным ночам, к тучам морской птицы, к невиданным уловам. Со всем этим сжился и он, бригадир Паша Лагун. Он не выделял себя из общей массы рыбаков. Что из того, что он бригадир? Рядом с ним работали десятки таких же бригадиров, соревновались — вот и все.

Опытный ловец! Усмешка промелькнула в зеленоватых глазах Лагуна. Всего полтора года назад он ничего не смыслил в промысле. Любой невод — дрифтерный, ставной, кошельковый — был для него просто сетью.

Трое их приехало на Баренцево море — молодые демобилизованные красноармейцы: Миша Бугаев, Костя Грустилин и он, Паша Лагун. Родных у них не было, вот и решили попытать счастья в Заполярье.

В рыболовецком колхозе «Звезда Севера» все трое держались вместе. Твердо постановив быть достойными звания красноармейцев и сделаться примерными ловцами, присматривались к работе опытных рыбаков, вечерами читали специальную литературу. Позднее, когда их назначили бригадирами, откололся Грустилин. Женившись, он перебрался из общежития в отдельную квартиру — свил уютное гнездо. Спустя некоторое время Миша Бугаев затосковал. Кругом — камень, вода да чайки. Ничего больше. Он сутками бродил в одиночестве по скалам, пил. Вслед за ним потянулся к спиртному и Паша.

Они шатались по песчаным закоулкам становища Салныни, хрипло орали песни под аккомпанемент «венки», мехи которой свирепо растягивал Миша Бугаев.

Однажды Грустилин подошел к бывшим приятелям:

— Не себя — Красную Армию позорите!

— Ухо–ди! — рявкнул Миша Бугаев, багровея. — К юбке бабьей пристроился?

Лагун толкнул Костю Грустилина в широкую грудь:

— Не наш ты теперь!..

Но вот начался сельдяной лов. Из становища Салныни все бригады «Звезды Севера» выехали в фиорд Извилистый. О вине Лагун и думать забыл. Работа захватила его. Теперь он заботился лишь о том, как бы обогнать Грустилина, бригада которого выдвинулась в передовые и соревновалась с лучшей бригадой финского колхоза «Революция».

Лагун установил в своей бригаде двухсменную работу. И это дало отличный результат: у него на лову постоянно оказывались свежие силы. Кроме того, он выработал для каждого ловца определенные обязанности, а сам перед обметом выезжал на шлюпке со щупом и тщательно выискивал наиболее густые косяки. И наконец, по примеру лучшего бригадира лова финна Ряйне Линде он ввел у себя в бригаде военную учебу и читку газет.

Показатели бригады Лагуна стали подбираться к показателям Грустилина, потом сравнялись. Наступил день, когда Лагун догнал и Ряйне Линде. А когда пришло известие о подлом убийстве Кирова, Лагун ощутил в своем сердце нестерпимую боль и горькую злобу. Сельдяной лов показался ему тем же фронтом, на котором шла борьба за счастливое будущее людей. Он предложил объявить поход имени Кирова. Бригада его резко выдвинулась вперед и достигла неслыханного рекорда: было выловлено без малого полторы тысячи тонн.

В фиорде Извилистом имя Лагуна стало знаменитым. На двухсменную работу перешли все ловецкие бригады.

Он не считал себя героем. Не один он был «виновником» успеха бригады. Успешной работе помогли и капитан Егор Маймин, не покинувший своего места с вывихнутой рукой, и моторист Эйнар Витель, не спавший трое суток, чтобы вовремя отремонтировать пятидесятисильный мотор, и ловец Петр Жилко, добившийся такого искусства в метании невода, что на их бот приходили учиться из других бригад. В общем вся бригада участвовала в достижении успеха.

Павел Лагун был уверен, что ему дадут премию, скажем, именное ружье, часы, путевку на курорт. И он знал — такой подарок он заслужил, как заслужили его многие ловцы. Но сегодня… Сегодня ему объявили, что он представлен к ордену. Нет, такого Лагун не мог ожидать.

Сообщение о высокой награде произвело на молодого бригадира ошеломляющее впечатление. Он даже немного испугался. Значит, он герой? Значит, страна отмечает его, Пашку Лагуна, как лучшего ловца? Того самого Лагуна, что орал в Салныни пьяные песни, дрался с архангельскими рыбаками? И у него на груди будет орден Трудового Красного Знамени?

Он же этого не стоит еще! Ему нельзя давать орден, честное слово, нельзя…

Чайки опустились на остров и расхаживали по чуть порозовевшему в лучах низкого солнца снегу, оставляя на нем похожие на звезды следы. Золотыми своими глазами они настороженно поглядывали в сторону неподвижно стоящего на камне человека и изредка издавали стонущий, будто вопросительный, крик.

Наступал вечер. Сквозь пелену облаков просвечивал огонь заката. На фиорде начался лов.

Лагун видел, как засуетились фигурки ловцов на его «Самойловиче». Наверно, ребята нащупали большой косяк. Бригадир пристально следил за своим ботом.

Вот от кормы отделилась дорка с концом невода. «Самойлович» полным ходом, взрябив покрасневшую воду, описал широкий круг и вернулся к дорке. Заработала лебедка, затягивая шнуры. Стена невода, собранная внизу, превратилась в гигантский сачок, в котором, по мере того как его вытаскивают на площадку бота и на дорку, все яростнее кипела пойманная рыба.

Вот большая часть кошелька обсушена, теперь его подымали с помощью лебедки. Похоже, тяжесть улова велика!.. Ловцы подвели под кошелек реж, чтобы предохранить сеть от прорыва. Когда с этим покончили, мотор застучал громче и бот пошел на сдачу, буксируя под бортом переполненный сельдью кошелек.

— Шестьдесят тонн, не меньше! — пробормотал Лагун. И вдруг ему стало необыкновенно весело, необыкновенно радостно. Лучи солнца прорвали край облаков, упали оранжевыми бликами на гору и воду. Чайки вновь закружились над фиордом. Они казались отлитыми из меди…

2

— Вы, может быть, станете отрицать, что запасы Баренцева моря равняются приблизительно двумстам миллионам тонн рыбы?

— Это совсем другой вопрос! Я утверждаю одно: в фиорде сейчас нет и двух тысяч тонн сельди, вопреки вашим заверениям, будто в нем есть еще двадцать пять тысяч тонн…

— Да? Но таким образом вы подвергаете сомнению мой метод исчисления!

— И не собираюсь! Но вы, профессор, действуете, в конце концов, тем же сельдяным щупом, что и бригадиры, которые являются несравненными практиками. Они мне говорят: «Рыбы нет». Вы мне говорите: «Рыба есть»… Кому я должен верить? Вам или Ряйне Линде? Вам или Павлу Лагуну? Я верю практикам!.. Вы начинаете сердиться, и совершенно напрасно… Вопрос в том: остались ли в фиорде промысловые запасы сельди или, черт ее побери, таковых нет?..

Так я же утверждаю, что в фиорде Извилистом по крайней мере двадцать пять тысяч тонн!

— А бригадиры заявляют, что рыба не ловится…

— Бригадиры!.. Я же объясняю вам, что бригадиры не могут взглянуть на проблему с точки зрения научной!

— Но меня интересует, поймите вы, не научная точка зрения, а про–мыс–ло–вая! Если здесь и есть несколько тысяч тонн сельди, но косяки рассеялись, — неужели мы будем ее облавливать по одной рыбине во славу вашей науки?

— Моей науки? Бесподобно!..

На борту бота «Пурга» спорили двое. Профессор Световидов, худой загорелый старик, обросший щетиной, стоял, размахивая руками перед промысловиком техноруком Птичкиным, вольготно развалившимся на груде сетей.

Могучий, огромного роста, Птичкин, перекинув ногу в тяжелом сапоге, который пришелся бы впору разве что Петру Великому, через округлое колено другой ноги, с улыбкой уставился выпуклыми светлыми глазами на профессора.

Третий человек, с молодым, матово–бледным лицом, в финке, сдвинутой на затылок, молча слушал, опершись грудью на кап.

— Нужно будет созвать совещание бригадиров, — негромко сказал он наконец. — Споры ни к чему не приведут. Вопрос о двадцати пяти тысячах тонн для вас, профессор, становится вопросом самолюбия. Ну, а для нас… Если сельдь есть, — а это надо точно выяснить, — то наша обязанность ее обловить. Если ее нет, то мы не имеем права терять здесь время. Появилась треска. Придется переключиться на нее.

— Товарищ Эйдельнант, я ручаюсь вам, что сельдь должна быть в фиорде! Куда она могла деваться?

— Вот это мы и будем выяснять, профессор… Трофим Трофимович! — крикнул он.

— Аюшки! — откликнулся голос откуда–то из недр «Пурги».

Дверцы кают–компании распахнулись, и в них показался маленький человек в черном ватнике, с седой кудрявой бородкой. Выбравшись на палубу, он приблизился к Эйдельнанту и вопросительно уставился на него.

— Запускайте мотор, Трофим Трофимович! Пойдем к «Моржу». Потом в Малую Извилистую — к культпаруснику.

— Есть запускать мотор! — ответил капитан «Пурги» и, приоткрыв кап кубрика, крикнул: — Эпимашка! Давай мотор!

Из кубрика появился моторист, насквозь, казалось, пропитанный нефтью, в вылинявшей тельняшке, с некогда красным платком на крепкой шее, и танцующим шагом прошел к машинному отделению.

Десять минут спустя бот «Пурга» задрожал и двинулся, стирая отражение берегов…

Эйдельнант подошел к борту. Задумчиво глядел он на голубую воду, в которой так же, как в небе, плыли редкие облака, на неподвижно стоявшие суда.

Первое мая рассчитывали встретить в фиорде. Расписание празднества уже было составлено: рыболовецкие боты с красными вымпелами на мачтах обойдут весь фиорд Извилистый кильватерной колонной. Из Мурманска приедут артисты и духовой оркестр. В заключение празднества — грандиозный банкет, на котором он, секретарь райкома Эйдельнант, рассчитывал выдать грамоты и премии лучшим ловцам.

По всем данным, можно было предположить, что к Первому мая удастся целиком выполнить годовую программу лова сельди. Это был бы триумф — досрочно закончить план.

Однако рыба внезапно перестала ловиться. Вместо обметов в пятьдесят–шестьдесят тонн бригады вылавливали теперь десятки центнеров. Было ясно: сельдь либо исчезла, либо изменила свое поведение; до сих пор она стояла в верхних слоях воды.

Эйдельнант послал в окружком телеграмму. Ему ответили коротко и ясно: план должен быть завершен к Первому мая. Газеты заговорили об успокоенности руководства ловом после награждения лучших ударников орденами. Профессор Световидов, утверждавший, что сельдь не ушла из фиорда, поднял совместно с выездной редакцией «Мурманской правды» кампанию за поддонный лов. Это предложение поддерживал и Эйдельнант, пока не выяснилось, что и поддоны дают смехотворно маленький улов.

Было досадно, что сельдь под самый конец подвела. Эйдельнант понимал: рыбакам в самые ближайшие дни придется покинуть фиорд Извилистый — запасы сельди, очевидно, исчерпаны. В споре профессора Световидова и технорука Птичкина прав был последний…

Совещание, как обычно, происходило на культпаруснике «Сириус». В люк, ведущий в трюм, где был устроен клубный зал, один за другим спускались бригадиры. Эйдельнант, профессор Световидов и Птичкин расположились за грубым столом на скамейке.

В зале было темновато, холодно. За стенами слышался плеск воды, потревоженной подходившими ботами.

Когда зал–трюм был до отказа набит ловцами, Эйдельнант поднялся и открыл собрание.

— Сельдь не ловится, — сказал он. — Почему она перестала ловиться, мы не знаем… Вот профессор предполагает, что рыба ушла вглубь и под лед. А товарищ Птичкин уверен, что ее нет совсем. Вопрос в том: что нам делать? «Буревестник» пробовал ловить треску на поддев, — рыба ловится неплохо. В случае, если сельди в фиорде нет, нам нужно немедленно переходить на тресковый лов. Нужно спешно отремонтировать посуду, подготовить снасть. Ну, а если сельдь все–таки есть? Преступлением было бы покинуть фиорд Извилистый, не выловив всех его запасов. Не забывайте: ведь мы рассчитывали выполнить к Первому мая годовой план! Вот мы и должны решить: как быть? Прошу бригадиров высказать свой взгляд на положение вещей.

Эйдельнанта слушали внимательно. В полумраке, в который сверху врывался голубой дымный столб солнечного света, сидело десятков пять ловцов — норвежцев, финнов, карелов, русских. Старики с лохматыми бородами, нахмуренными густыми бровями, гладко выбритая улыбчатая молодежь. У кого трубки, у кого папироски. Красные огоньки вспыхивали и гасли.

Первым заговорил плотный, круглолицый ловец лет тридцати пяти. Он вынул изо рта носогрейку, покачал головой.

— Рыбы нет, — сказал он веско и снова сунул в рот трубку.

— Товарищ Линде, вы ошибаетесь! — воскликнул профессор Световидов. — Рыба есть, ее не может не быть!

— Профессор, ради аллаха, не прерывайте Ряйне Линде! — сказал Птичкин. — Линде — умнейшая голова Баренцева моря. По его высказываниям о рыбе можно научные труды составлять!

— Почему, Ряйне, ты считаешь, что рыбы нет? — спросил Эйдельнант.

— Щупал около запора–гиганта. Раньше она там густо стояла, а теперь ничего нет.

— Так она ушла в глубь фиорда, к реке! Рыба голодна и ищет пищу, — не унимался профессор.

Орденоносец–финн снисходительно улыбнулся, выпустил из носогрейки синеватый клуб дыма и не вымолвил в ответ ни слова.

— А ты, Лагун, как думаешь? — спросил Эйдельнант.

— Думаю, запор прорвался, сельдь вытекла сквозь брешь…

— Может, продырявили запор! — подхватил бригадир Грустилин. — На днях я проезжал мимо, нарочно окликнул охрану — ни души!..

Капитан бота «Командарм» Игнат Фотиев усмехнулся, ощетинив рыжие усы.

— Ну уж и прорвали!.. Сельдь ушла верховодкой, над запором, — вот и все. Опустился он метра на четыре — что она смотреть будет?

— Дельно! — Птичкин постучал карандашом по столу. — Так и я думаю.

Споры могли бы тянуться несколько часов, но Эйдельнант, выяснив для себя настроение рыбаков, перешел к конкретным предложениям.

— Итак, большинство думает, — сказал он, — что сельдь облавливать дальше нет смысла. Но в этом мы должны быть уверены, а для твердой уверенности нам необходимо произвести разведку в фиорде. Нет так ли? Грустилин поднял руку.

— Нужно ощупать одновременно весь фиорд! — сказал он.

— Это верно, — поддержал Лагун. — По–моему, лучше всего начать шеренгой щупать от запора и пройти весь Извилистый. Только пусть нам товарищ Птичкин выдаст длинные щупы!

— Нет. — Ряйне Линде отрицательно покачал головой. — Шеренгой нехорошо — собьемся. Надо — участки. Каждой бригаде дать участок, пускай она его весь ощупает…

Так и порешили.

Через час на «Пурге» гремел голос Птичкина, выдававшего ловцам добавочные мотки стальной проволоки для удлинения щупов…

…Ночь была светло–синей. В блестящей, будто платиновой, воде змеились отражения судовых огней. То и дело слышалось: «Полный вперед!.. Стоп! Назад!.. Полный вперед!.. Стоп! Назад!..»

Бот «Пурга» всем своим тяжелым телом, обитым снизу ледовой защитой, врезался в поле рыхлого льда и, проломив в нем темную дорогу, останавливался. Затем, осторожно выбравшись задним ходом на свободную воду, снова разгонялся и снова крушил лед.

Эйдельнант расположился на носу. Он пристально смотрел вниз на всплывающие в фиолетовой воде по бокам бота куски льда.

Временами вблизи проскальзывала черная лодка с фонарем.

— Ну как, нащупали? — спрашивал Эйдельнант.

— Ничего нету! — откликались голоса.

То была решающая ночь. От результатов обследования зависело, быть еще плавучему городу в фиорде Извилистом или он должен распасться, рассыпаться на сотни отдельных судов, бороздящих в разных направлениях Баренцево море.

Чтобы не было никаких сомнений, Эйдельнант решил размельчить ледяной покров, под которым профессор Световидов подозревал наличие косяков. Проверен должен быть каждый метр фиорда! И все–таки массовая разведка показала — рыбы в Извилистом нет.

На следующий день Эйдельнант в расстегнутом ватнике и сдвинутой по обыкновению на затылок финке сидел в кают–компании «Пурги». Прищурив усталые глаза, он безучастно прислушивался к словам капитана «Командарма» Игната Фотиева, уже с утра бывшего под хмельком. Не один Фотйев навеселе сегодня. Узнав, что сельдяной лов закончен, ловцы с самого раннего утра заходили на «Пургу» и, смущенно улыбаясь, просили Эйдельнанта «выписать коньячку». Команда каждого рыбачьего бота решила устроить свой собственный маленький банкет: ящики конфет, печений и яблок были начисто разобраны в кооперативе на «Акуле».

Рядом с Игнатом Фотиевым сидел его сын Алексей.

— Вы научники–теористы, а мы… — бормотал Игнат, — мы каменные люди!.. Дайте папироску. Спасибо… Да, каменные люди. Но мы должны держаться один за другого. Вот что. А Пашка Лагун — что? Получил орден и — на тебе — нос задрал!..

— Батя! Идем–ка, — десятый раз дернул отца за рукав Алексей.

— Дай, дурак, с человеком поговорить!

— Почему ты думаешь, что он нос задрал? — осведомился Эйдельнант.

— Я, может, два года на красной доске висел… Себя не жалею. Правду я говорю, Алешка, или неправду?

— Правду, батя. Только пойдем–ка! — Алексей снова дёрнул отца за рукав.

— Погоди! Ты лучше скажи: кто первый освоил кошельковый невод? Игнат Фотиев! А кто освоил дифтерный невод? Опять он, Игнат Фотиев!

— Батя, пойдем–ка…

— Погоди! А кто революцию делал? Игнат Фотиев революцию делал! Да!.. А передо мною мальчишка нос задрал… А?.. И Лагун Пашка и Костька Грустилин. Намеднясь говорят: прорвали, мол, запор–гигант! А как его могли прорвать–то? Ну как его прорвешь? Он глыбако. Верно?

— Батя, пойдем…

— Что ты к Лагуну прицепился? — с досадой спросил Эйдельнант. — Он свое заслужил.

Наверху открылись дверцы капа, и, сопровождаемые струей сырого воздуха, в кают–компанию спустились два ловца. Один — громадный, широкоплечий бригадир Миша Бугаев. Второй — голубоглазый, румяный, с короткой трубочкой во рту.

— Мы за патефошей, — улыбаясь, сказал Бугаев.

— Последний остался, — ответил Эйдельнант. Ему на днях доставили партию патефонов для премирования и продажи по пониженной цене среди ловцов. — И пластинок всего две.

— Знаем, знаем! — Ловец с трубочкой выдвинулся из–за спины Бугаева. — Да зато хорошая есть одна…

Эйдельнант завел патефон, поставил пластинку.

— «Ай да василечки!..» — завопил хриплый женский голос.

— Не та, не та! — Ловец с трубочкой замахал руками. — Чайкина тут имелась пластинка.

— Может быть, Чайковского? — улыбнулся Эйдельнант и переменил пластинку.

По мере того как чудесные печальные звуки наполняли кают–компанию, лицо голубоглазого ловца расплывалось в счастливой улыбке.

— Давайте патефон, — сказал Бугаев. — Запишите на мой счет. Сколько он стоит?

И, бережно взяв в свои могучие руки патефон, он начал взбираться по лесенке.

— Музыка, — бормотал Игнат Фотиев, — что нам в музыке? Нас музыкой не проведешь!..

Со всех сторон доносились звуки гармошек и песни. Ловцы прощались с фиордом Извилистым. Ночью на скалистых берегах вспыхнули огромные костры. А с рассветом следующего дня один за другим боты уходили в открытое море. Огромная армия рыбаков рассеялась. Фиорд опустел…

3

Секретарь редакции салнынской многотиражки «Атакуем рыбу» Давид Зюс, позевывая, спустился с верхней койки. Кубрик, выкрашенный в грязно–желтый цвет, был полон дыма. Два ловца сидели, опершись локтями на стол, и курили. Жара была нестерпимая, но один из ловцов время от времени подбрасывал в печку дрова; сальные ватники и шерстяные носки, повешенные для просушки, мерно раскачивались над нею. За занавесками коек слышалось дружное храпение команды.

— Паршивая скорлупа! — провочал Давид Зюс и полез по крутому трапу на палубу.

Мотобот «Палтус» уже четверть часа как покинул морской простор и шел по Кольскому заливу между двух рядов заснеженных гор, пылавших в лучах солнца белым пламенем. В обрамлении гор залив был похож на гигантский коридор, потолком которому служило бирюзовое небо с едва приметными белыми облачками, полом — густо–синяя вода. Валы мертвой зыби то поднимали суденышко, то опускали его. У форштевня вскипала легкая белая пена.

Вначале круглое лицо Зюса было мрачным. Тонкие губы недобро кривились. Но вскоре под влиянием чудесного утра мрачное выражение сменилось восторженной улыбкой.

— Север! — прошептал он. — Я влюблен в тебя. Это глупо, чертовски глупо, но я влюблен…

Он подозрительно посмотрел на штурвального. Тот застыл возле раскрытого окна рубки, устремив взгляд далеко вперед: стук мотора, видимо, заглушал для него все другие звуки.

Убедившись, что его никто не слушает, Зюс продолжал шептать. Привычка разговаривать с самим собою выработалась в нем потому, что, до крайности застенчивый, он избегал людей.

— Север, север, — шептал он, — я не променяю голых твоих скал, суровой синевы этого холодного моря ни на пышные, звенящие птицами леса Кавказа, ни на ароматные степи Украины, ни на березы и липы Поволжья… Почему, за что я так полюбил тебя?..

Он замолчал, вздохнул, снова покосившись на штурвального.

— Будь у меня талант… я создал бы поэму о Кольском заливе. Она так и называлась бы: «Кольский залив». Я рассказал бы всю его историю; показал бы древних светлоглазых саамов, одетых в шкуры, которые промышляли здесь рыбу, их битвы с новгородцами, когда здесь свистели стрелы и грохотали пищали. Показал бы неуклюжие шняки первых русских колонистов, бегущие под парусами по этим самым волнам. Показал бы, как, вспенивая волны, пролетали здесь быстроходные суда скандинавов, и снова грохотали выстрелы. Много видели эти скалы! Видели шхуны скупщиков, более жестоких и хищных, чем морские разбойники, первые пароходы англичан, разоривших русский форпост, суда всех племен, всех народов… И наконец, в восемнадцатом году — стальные плавучие крепости с вымпелами Великобритании, Италии, Франции, наводившие орудия на эти берега. И закончил бы я поэму сегодняшним днем — воспел бы трудовую доблесть наших рыбаков!

Вдали показался Мурманск, раскинувшийся по уступам гор. В лучах солнца его деревянные дома, между которых поднимались к небу новые многоэтажные железобетонные корпуса в строительных лесах, блистали так, словно бревна их были из чистейшего золота. На светло–сиреневой воде рейда лениво покачивались бесчисленные суда: высокие нарядные корабли дальнего плавания, над которыми медлительно шевелились руки кранов, буксиры и тральщики, шхуны, рыбачьи боты. У левого берега замерли три миноносца.

Свободные от вахты матросы «Палтуса» вышли на палубу. Жадно вдыхая свежий, пахнущий снегом и рыбой воздух, они неотрывно смотрели на порт такими же зачарованными глазами, какими смотрел на него Давид Зюс. Но вот заскрежетала якорная цепь, с плеском обрушиваясь в воду. Отвязали шлюпку и, лавируя между судов, подошли к берегу…

День Давида Зюса в Мурманске прошел в скитаниях по городу — он разыскивал Лагуна, который вместе с ботами «Самойлович» и «Командарм», требовавшими ремонта, не поехал прямо в Салнынь, а задержался здесь. Председатель колхоза «Звезда Севера» Чичибабин настаивал на том, чтобы о знатном человеке колхоза Павле Лагуне в салнынской газете появилась статья. И Зюс, не откладывая дело, интересовавшее его самого, отправился с попутным ботом «Палтус» в Мурманск, чтобы повидаться с молодым орденоносцем.

— Черт возьми! — бормотал он, шагая по деревянным тротуарам, облепленным мокрым снегом. — Если бы я мог написать о Лагуне так, как мне хотелось бы, — без всякой казенщины! Это должна быть теплая, сердечная статья. Что я, не знаю Пашку, что ли? Ого! Нет, аллилуйству я не дам места в статье — черта с два! Искренний, простой рассказ о дельном, честном молодом бригадире…

Ему давно нравился Лагун, его ровесник, чуточку неповоротливый, мускулистый, сильный, с бесхитростной улыбкой на губах, с колечками русых волос над широким лбом.

И вот Павел Лагун — герой, а Давид приехал, чтобы разыскать его и написать о нем хвалебную статью.

Молодого журналиста обуревали сложные чувства. Быть может, в глубине его души шевелилась и добрая зависть.

— Все–таки радостно, честное слово, радостно! — прошептал Давид, поднимаясь на широкое деревянное крыльцо Рыбколхозсоюза. — Новые люди растут, растут победители…

В Рыбколхозсоюзе бухгалтер сказал Зюсу:

— Какая жалость! Лагун только что отбыл в компании приятелей. — И добавил улыбаясь: — Вы ведь знаете, он теперь…

— Знаю. Куда он мог уйти?

— Думаю, что в «Арктику». Куда же еще?..

Давид повернулся и вышел в коридор, где перед ним тотчас возникла гигантская, тучная фигура, загородившая проход. — -Зюс! Как она, жизнь? — Технорук Птичкин что есть мочи хлопнул журналиста по худому плечу. — Чего тебя на сельди не было? Ведь вашему брату там — столько поживы!

— Здравствуйте! — кисло откликнулся Зюс. Напоминание о том, что он пропустил сельдяной лов, было ему весьма неприятно: виною тому был Чичибабин, оставивший его в Салныни. — Решил, что и без меня обойдутся…

И обошлись и обошлись, голубок! А здесь ты зачем?

— Лагуна не видал?

— Ага! — в упоении загремел Птичкин. — Пресса за него берется! Вот она, слава! Лагуна я видал. Навстречу мне попался с ребятами. Закуривай, — у меня хорошие папиросы!

Но Зюс махнул рукой и пустился догонять своего неуловимого героя.

Нашел он колхозников «Звезды Севера», а в их числе и Лагуна, лишь поздно вечером. В четвертый раз заглянув в ресторан «Арктика», он увидел рыбаков за одним из столиков под пальмой.

Зал, в огромные окна которого заглядывала сапфирная полярная ночь, был залит электричеством, заполнен грохотом джаза. За столиками расположились матросы, хозяйственники, железнодорожные рабочие, портовики, рыбаки–колхозники, какие–то подозрительные типы, шепчущиеся друг с другом через барьеры пивных бутылок. В свободном пространстве между столиками отплясывали моряки со своими подругами. Официанты, рослые молодцы в белоснежных кителях, порхали взад и вперед, высоко подымая подносы с красиво разложенными закусками и батареями вин.

Лагун и его товарищи сидели в самом центре зала. Почти весь собравшийся здесь народ был основательно прокален ветрами Заполярья. Но ловцы резко выделялись среди всех своими могучими медвежьими телами, бронзово–румяными, замкнутыми лицами. В лоснящихся ватниках и пудовых сапожищах они чувствовали себя несколько стесненными в этом пестром обществе и разговаривали тихо, вполголоса.

Ловцов было четверо. Давид Зюс, занявший столик в углу, внимательно разглядывал ястребиную голову Игната Фотиева, широчайшую спину Миши Бугаева, улыбающееся лицо Персонова с голубыми, искрящимися глазами и твердый профиль Лагуна с его белыми ровными зубами и колечками золотистых волос.

На столе перед ними возвышалась ваза апельсинов, блюдо пирожных «наполеон» и два серебряных ведерка, в которых, окруженные льдом, полулежали бутылки шампанского. На полу под столом стояли пустые пивные и водочные бутылки.

Цедя сквозь зубы шампанское» ловцы неспешно о чем–то беседовали. Раза три Бугаев поднимался, нетвердой походкой подходил к эстраде и, положив у ног скрипача червонец, бормотал: «Сыграйте мне «По долинам и по взгорьям».

Скрипач кивал — джаз, поспешно закончив танго или румбу, принимался выполнять заказ Бугаева. На него, наконец, стали смотреть с неодобрением; танцующих бесили причуды гиганта–ловца, то и дело прерывавшего их краткое береговое веселье.

— Нет, ты пей! — услышал вдруг Зюс громко, на весь зал прозвучавший голос Бугаева.

— Спрячь бутылку, — отвечал Лагун. — Водки больше не пью.

— Что значит — не пью? Друг ты мне или не друг? Коричневое лицо Лагуна медленно краснело.

— Убери бутылку. Я сказал: водку пить не стану!

— То есть как не станешь? Ты что ж, дружбу забываешь? Загордился? Его, понимаешь, орденом наградили, так он гордиться!..

К столику спешили три официанта.

— Миша, прошу тебя, не скандаль, милый Миша! — со слезами в голосе заговорил Персонов.

— Не скандаль? А разве я скандалю? Я его добром прошу, как друга прошу. А он гордиться!

— Гражданин, не безобразьте! — официант опасливым взором окинул могучую фигуру Бугаева. — Вам лучше бы уйти.

— Уйти?! Я тебе уйду! Кто ты такой, чтоб гнать бригадира Михаила Бугаева?!

Лагун поспешно расплачивался с официантом.

— Пойдем, — сказал он Персонову.

— Миша, не скандаль, миленький! Видишь, нас вытуряют, ну как не совестно! — бормотал Персонов.

— Отойди, ты! — Бугаев отпихнул официанта. — Пашка, я тебе говорю, пей! Не то ударю, честное слово, ударю. Ты пойми — обидно. Загордился!

— Пойдем. — Лагун взял под руку Игната Фотиева, обнял Персонова и двинулся к выходу.

— Стой! — крикнул Бугаев. Однако, видя, что Лагун даже не оглянулся, он поплелся вслед за приятелями. В руке он все еще держал бутылку.

Давид Зюс подозвал официанта, расплатился и поспешил к выходу. И в ту же минуту на улице раздался крик, послышалось шарканье ног, глухой звук удара и шум падения.

Зюс выбежал на улицу и увидел лежащего на ступеньках навзничь Лагуна. Лицо его было залито кровью.

— Милицию! — взвизгнула какая–то нарядная женщина.

— Побегли за ей, — сказал швейцар в золотых галунах. — Сей момент здесь будет.

Давид Зюс, наклонившись над Лагуном, попробовал поднять его.

— Паша, Паша! Это я, Зюс! Лагун медленно раскрыл глаза.

— Не надо… милицию, — проговорил он и, опершись на руку Зюса, встал. — Чем это он меня?

— Бутылкой, — сказал Фотиев. — Бутылкой он тебя по башке.

— Пашка, друг, ей–богу… Ей–богу! — Бугаев гладил Лагуна рукой по волосам, всхлипывал. — Паша, друг…

— Пошли, — сказал Лагун. — Пошли, пока милиции нет…

4

Салнынь — типичное рыбачье становище. Расположено оно на песчаном берегу губы Салнынской, возле устья быстрой реки Салныни. Кругом скалы, некоторые пологие, облизанные ветрами, другие зубчатые, возносящиеся в небо огромным каменным массивом. Губа причудливо изрезана. Во время прилива все впадины ее скрываются под водою; отлив обнажает мокрый песок, усеянный мертвой рыбой, водорослями.

Главная улица становища повторяет все изгибы реки. По сторонам ее — хибарки, неровная цепь которых прерывается двухэтажным зданием кооператива и правления колхоза, складами, закопченными ремонтными мастерскими. Параллельно главной тянется еще ряд улиц с обвешанными сетями домишками, которые настолько малы, что, кажется, можно, взяв их как сундучок под мышку, перенести с места на место. Между домиками бродят, подбирая рыбьи внутренности и другие отбросы, печальные овцы. В клетках около некоторых домов неустанно мечутся песцы…

Река, уходящая сверкающей лентой в отвесные горы, переполнена около Салныни рыбачьими судами. Они стоят на рейде у высоких деревянных причалов, заваленных бочками, ящиками, мотками канатов.

Когда заходящее на короткий отдых солнце зальет Салнынь расплавленной бронзой, когда снег окрасится в сиреневые, а лед в багряные тона, когда небо над Салнынью станет зеленоватым с лимонно–желтыми и кораллово–розовыми облачками, тогда нет сил оторваться от этого северного селенья. Но когда небо серо, когда гудит ледяной ветер и скалы покрыты снегом, тогда невольно думается о том — долго ли еще будут существовать эти конуры, в которых не может выпрямиться во весь рост человек?

Опустив забинтованную голову, Лагун медленно брел по главной улице. Становище, и раньше–то ничем его не поражавшее — чего ждать от заполярной деревушки? — сейчас произвело на него гнетущее впечатление. Отбросы, валявшиеся на улице, закопченные конуры бань, сгнившие лодки, прислоненные к ветхим стенам домишек, — он точно впервые заметил все это убожество.

«Как можно так жить?» — вот первая мысль, возникшая в голове Лагуна, едва только он сошел с бота в Салныни. И мысль эта назойливо преследовала его, как ни старался он ее отогнать.

В жизни бывают события, резко изменяющие наше отношение к окружающему нас миру и к самим себе. Мы вдруг становимся как бы другими людьми, плохо нам самим еще понятными. Подмечая в себе новые чувства, новые мысли, мы дивимся произошедшей в нас перемене и не можем сразу свыкнуться с нею. Со временем это душевное смятение сменится спокойствием: разобравшись в своем обновленном «я», нам захочется действовать, но уже в соответствии с новыми своими взглядами, с новыми своими силами…

Награждение бригадира Павла Лагуна орденом было для него событием такого рода. Все как бы переместилось. Многое из того, мимо чего он прежде проходил равнодушно, теперь приковывало его внимание. Многое из того, что раньше волновало его, стало безразличным…

«Как можно так жить, как можно так жить? И это при том, что мы зарабатываем такие деньги?!» — беспрестанно повторял он про себя.

У причала стоял бот финского колхоза «Кола», выкрашенный светло–серой краской. Палуба его поразила Лагуна опрятностью: ни нефтяных пятен, ни спутанных концов, ни набросанных досок.

«Почему же наши боты грязны, закопчены, не красились с того дня, как их выпустила верфь?» — с досадой подумал Лагун.

На берегу на низких козлах лежали полузасыпанные снегом невода.

«Если их так оставить — запреют, сгниют», — подумал Лагун, проходя мимо.

Около кооператива ему пришлось увидеть настоящую битву: привезли несколько ящиков яблок. Рыбачки в темных потрепанных платьях лезли, толкая друг друга корзинами и локтями, в маленькую темную дверцу лавки. Кричали они пронзительнее чаек на птичьем базаре.

«При заработках их мужей они могли бы одеться так, как не одеваются и москвички», — подумал Лагун.

Из другой кооперативной лавки пять ловцов с оживленными лицами выкатывали большую бочку пива.

— Наше вам! — крикнул один из них, поворачивая в сторону Лагуна румяное лицо, обросшее медной щетиной. — Пришвартовывайся, Паша!

Лагун молча покачал головой и пошел дальше. Тоска, овладевшая им. стала до того острой и гнетущей, что ему требовалась какая–то разрядка. Спасаясь от этого настроения, он решил пойти на стройку нового поселка — посмотреть, что там успели сделать. Свернув с главной улицы, он зашагал через снежное поле, за которым виднелись большие срубы.

Несколько плотников сидели на бревнах и преспокойно курили. Другие, оседлав край сруба, вяло постукивали топорами. Двое распиливали толстые бревна. Сделано было так мало, точно и не прошло шести месяцев с того времени, когда Лагун был здесь в последний раз.

Он подошел к пильщикам.

— Вы что делаете?! — спросил он, тронув одного из них за плечо.

Тот повернул к нему лицо, чуть не до глаз заросшее русой путаной бородой.

— А ты кто таков?

— Зачем, я спрашиваю, бревна пилите?

— На дрова.

— На дрова?! Да вы очумели? Хорошие сосновые бревна — на дрова!

— Ну что орешь? Чего орешь–то? Нам приказано, мы и делаем. Не для себя, чай, пилим–то.

— Кто приказал?

— Кто? Известно, кто нам приказывает. Раздобреев приказал…

Лагун молчал. Раздобреев был членом правления колхоза, заведовал стройкой.

Свернув папиросу, Лагун присел рядом с плотником на бревно.

— Что так мало сделали?

— Нам бы стройматериал вовремя подвозили — мы бы уж пять домов кончили. — Плотник вздохнул. — А то везут по чайной ложке…

— Так сейчас–то лес есть? Какого же ляда вы сидите?

— Сегодня есть, завтра не будет… Торопиться не приходится…

Лагун увидел приближающуюся к ним женскую фигуру. Чем ближе она подходила, тем менее решительными делались ее шаги. Медленно приблизившись к стройке, она остановилась. Это была девушка лет девятнадцати, небольшого роста, с ярчайшим румянцем на щеках и огромными синими глазами. Из–под сбившегося назад белого пухового платка выглядывали пышные, почти красные волосы, вздернутый маленький нос был щедро осыпан веснушками.

— Здравствуй, Паша! — негромко, сказала она, стесняясь плотников, глядевших на нее.

— Здравствуй, Таля! — Лагун поднялся с бревна.

— Пойдем по берегу, — совсем тихо предложила девушка после краткого молчания.

— Пойдем…

— Ну вот, Паша, ты и приехал, — проговорила Таля, после того как они минут десять молча шагали по берегу, на который накатывались синие волны, оставляя за собою на песке тающую пену.

— Приехал…

— Намучился на лову–то?

— Нет, отчего?

— Как питались там?

— Всего было: ветчина, картошка, апельсины…

— А нам ничего не подвозят.

— В Салнынь только и знают что подвозить — вино.

— Что это у тебя голова?..

Мишка ударил. В Мурманске… Ерунда!

— Паша, а я как соскучилась! Лагун промолчал.

— Знаешь, Паша, к нам театр приезжал, — три артистки… Лагун молчал, шагая рядом с девушкой и поглядывая на гряду гор, уходящих далеко в море. Он чувствовал, как прекрасна, как величественна здесь природа. А люди?..

— Паша, — после долгой паузы почти шепотом произнесла Таля. — Паша, ты ведь теперь… герой! — В неудержимом порыве она прижалась к нему, заглянула ему в глаза. И встретила угрюмый, отчужденный взгляд…

— Почему ты… такой? — девушка отпрянула от него, остановилась.

— Какой «такой»?

Синие глаза Тали повлажнели. Не ответив, она пошла назад, в сторону Салныни…

5

Предколхоза Степан Степанович Чичибабин взбежал по крутой лесенке нового дома, на котором висела жестяная вывеска с намалеванными на ней лазоревым морем, желтым ботом и красным рыбаком, держащим в руке огромную сизую треску. Надпись, выведенная белилами, гласила: «Рыбопромысловый колхоз «Звезда Севера». Окинув с высоты крыльца быстрым взглядом улицу с ее овцами и курами, Чичибабин толкнул дверь и, споткнувшись о чью–то громадную черную собаку лайку, вошел в правление.

В просторной комнате на узких скамьях вдоль бревенчатых стен сидели ловцы, отчаянно дымили папиросами.

Чичибабин по очереди пожал своей короткопалой рукой шершавые большие руки ловцов. Затем опустился на стул за письменным столом под висячим телефоном.

— Не то, что в стареньком, а? — Он подмигнул ловцу с короткими ногами и узким морщинистым лицом. — Как, Архипыч?

Этим замечанием, повторяемым почти ежедневно, Чичибабин говорил не столько о том, что новое помещение правления крлхоза лучше старого, сколько намекал на то, что колхоз под его, Чичибабина, руководством стал лучше. Впрочем, так оно и было: до него «Звезда Севера» редко выполняла план.

— Совсем не то, Степан Степанович! — отозвался ловец, названный Архипычем.

Рядом с ним сидел другой пожилой ловец в оранжевом овчинном тулупе, Гаврила Вдовушин. Пожевав губами, он изрек:

— Не в помещении суть, а в тех, кто сидит в них!.. Чичибабин хотел было ответить на это замечание, явно направленное на то, чтобы его задеть, но сдержался.

Не поглядев даже на «забияку», он потер ладонь о ладонь и спросил:

— Раздобреев не приходил?

— Как не заходил? Заходил, — ответил Архипыч. — Побежал на сетевязку.

— Ранняя птица, ха–ха!.. Кульков! — крикнул Чичибабин.

— Ай? — откликнулся хриплый басок из второй комнаты, из которой доносилось щелканье на счетах.

— Смету на плавучий мост составили?

— Есть такое дело! — В рамке дверей появился широкоплечий человек в кожаной фуражке и бобриковой куртке, колхозный бухгалтер Кульков. Русая бородка обрамляла его румяное лицо с толстым носом и маленькими прищуренными голубыми глазками. Добродушно ухмыляясь, он протянул Чичибабину листок. — Значит, скоро мосток раскинем, Степан Степаныч? Социализм в Салныни, право слово…

— Строим, строим, Кульков!

— Строим, Степан Степаныч…

Гаврила Вдовушин пожал плечами и, глядя на шкап, стоящий против него, сказал:

— Плавучий мост? Выдумали… Смехота!

Чичибабин хлопнул себя вдруг по лбу и отчаянно завертел ручку телефона.

— Алло! Мурманск! Чичибабин просит. Мурманск? Один — семьдесят два… Мурманрыбсоюз? Говорит Чичибабин. Чи–чи–ба–бин! Оглохли вы, что ли? Эйдельнанта попросите–ка. Шура? Шура, здорово! Чичибабин говорит. Ага! Ничего. Слушай, Шура, как там с сапогами? Что? Роздали?! Да как же так? Ведь я, по–моему, предупреждал… До колен? — Чичибабин прикрыл трубку рукою и обратился к ловцам: — Сапоги только до колен. Брать?

— Надошьем! Со старых верха заберем, — сказал Кульков.

— Шура, слушаешь? Давай! Двести пар, по крайней мере. Верха мы сами надошьем. Да! Шура, а мануфактуру посылаете? Посылайте побольше. Ладно, ладно. Жму лапу!.. Ух, надорвешь глотку! — Повесив трубку, Чичибабин потер шею. — Как с ремонтом «Булиндера»?

Двигается помаленьку, — ответил Кульков.

— Как только мост закончим, тотчас перекидывай людей на факторию. Рыбу, если поднавалит, некуда принимать будет, ей–богу.

— Ну, коли поднавалит, — пришлют парусники…

Дверь с улицы отворилась, и вошел огромный синеглазый человек. Он был без шапки, в темных с сединою волосах таяли снежинки. Грудь его обтягивала черная шерстяная фуфайка, на которой поблескивал орден боевого Красного Знамени.

— Раздобреев, вот и ты! — воскликнул Чичибабин.

— Послушай, был я на сетевязке — дель кончается! — сказал вошедший.

Чичибабин закрутил ручку телефона.

— Алло! Мурманск? Просит Чичибабин. Один — семьдесят два. Мурманрыбсоюз? Говорит Чичибабин. Оглохли вы, что ли? Чи–чи–ба–бин! Эйдельнанта попросите–ка. Нету? Досадно. Птичкин там? Птичкин! А я тебя не узнал. И ты меня? Так я же тебе свое имя сказал. Не расслышал? Ха–ха… Слушай, голуба, у нас дель кончилась, так вы пошлите. На тресковые, конечно. Нет, пеньку к черту, шлите фильдекосовую. Мне сапоги пошлют на «Кайре», так ты вместе присовокупи. Ставные сети? Сколько их у тебя? Давай все двадцать. Кухтыли у нас есть… Ну ладно, пока. Жму лапу!

6

Траулер «Сайда» шел вдоль берега Кольского полуострова, держа курс на вест–норд.

Это был один из тех траулеров последнего выпуска, которых с полным основанием называют плавучими фабриками. Стройное, окрашенное в зеленый цвет судно несло в своих недрах всевозможные рыбообрабатывающие механизмы, начиная от режущих установок и кончая котлами салотопки. Для провоза рыбы в свежем виде оно загружало в трюм до пятидесяти тонн льда, для засолки и клипфиска — до сорока тонн соли. Каюты команды были комфортабельными. Все судно освещалось электричеством и обслуживалось первоклассными радиоустановками.

Обычно «Сайда», как и другие траулеры — их теперь на Севере целые стаи, — уходила далеко в открытое море на мелководные банки и блуждала там в течение месяца, пока трюм не оказывался плотно набитым треской, палтусом, камбалой и другими видами донной рыбы.

Но сегодня траулер шел не для обычных своих дел. Целью рейса была Дельфинья губа, где собирались провести какие–то важные опыты.

— Каждый раз, когда я гляжу на это нагромождение камней, — сказал капитан, движением подбородка указывая на берег, — я вспоминаю горячие дни молодости — моей молодости и молодости республики.

Эйдельнант, стоявший на мостике, казался мальчиком рядом с внушительной фигурой капитана, на бушлате которого блестел орден боевого Красного Знамени. Капитан «Сайды» отличался таким же могучим телосложением, что и Птичкин, но состоял весь из мышц и костей: ни грана жира не было в его крупном волосатом теле.

Он посмотрел да Эйдельнанта, как бы ожидая вопроса. И Эйдельнант спросил:

— Орден с тех времен?

— Нет, орден за борьбу с басмачеством. А тут ордена я не получил, хотя мы с моим другом Кайлой понаделали здесь столько, сколько мне раньше не доводилось делать… Да разве и в орденах дело? В те годы было столько проявлено героизма, что нужен миллион орденов, если всех награждать… Ведь главная наша награда — вот она: море, полуостров, материк, вся наша одна шестая света. Не так ли, а?

— Так. — Эйдельнант улыбнулся.

— Об этом горевать не приходится! И если бы не потеря друга, был бы я счастливейшим в мире человеком. Да и как иначе? У меня красавица «Сайда», славная команда, хорошая жена, в перспективе девятый уже гражданин Советского Союза собственного производства. Но я до сих пор, верите или нет, горюю о том, что Кайла, друг мой, брат моей молодости, погиб… И где поцеловала его пуля или в какой тюрьме беляки сгноили его — не знаю…

Капитан извлек из кармана алюминиевую флягу, откупорил, хлебнул из горлышка, спрятал ее и задумался, опершись на перила мостика.

…Миновав остров Бакланий, над которым вились тысячи чаек, «Сайда» сделала плавный полукруг, целясь в горловину Дельфиньей губы.

Губа эта не слишком велика, но глубока. Отвесные розоватые горы с темными пятнами лишаев обрамляют ее. В глубине губы на берегу лепилось крошечное становище — домишки, крытые дерном.

Капитан «Сайды» дал несколько гудков и, вооружившись рупором, прокричал в сторону людей, толпившихся на берегу:

— Эй! Дали проход?

— Проходите! — ответили с берега.

«Сайда» тихим ходом скользнула в губу поверх невода, преграждавшего рыбе выход, здесь, в Дельфиньей губе, специально для испытания электрического запора, которое должно было произойти сегодня, сохранялись запасы сельди.

Как только траулер остановился, к нему подошла лодка. Приняв на борт Эйдельнанта, она доставила его на берег, где на круглых влажных камнях стояла небольшая группа людей — ловцы колхоза «Огни Заполярья».

— Ну как, все готово? — опросил Эйдельнант, спрыгивая на камень и пожимая руку председателю, молодому загорелому парню.

— Сельдь мы уже обметали, товарищ Эйдельнант, — отвечал тот, вытягиваясь по–военному.

— Тогда подбуксуйте кошелек к тральщику.

— Есть, товарищ Эйдельнант!

— Ну, а как у вас дела, как жизнь? — обратился Эйдельнант к ловцам, пожимая им руки.

— Ничего дела, товарищ Эйдельнант. Зверя подбили полдюжины штук, — ответил один из ловцов, кивнув головой в сторону груды тюленьих туш, покрытых серебристым плюшем мягкого меха.

— Женщинов только не хватает, — сказал второй.

— Женщинов и лесу для постройки, — поддержал третий. — Мерзнем — дома–то из досок.

— С лесом, товарищи, плоховато. Но насчет домов я уже распорядился, чтобы в Дельфинью доставили несколько разборных. Скоро будут. А насчет женщин — не берусь!

Ловцы рассмеялись.

На «Сайде» из кают–компании вышли изобретатель электрического запора, старый большевик Леонард Витель, технорук Птичкин и профессор Световидов.

— Наш спор, — говорил профессор Световидов, обращаясь к Птичкину, — все тот же, что и раньше, Яков Павлович. Мы никогда не сможем согласиться с вами. Я — энтузиаст науки, вы — агностик, скептик. Вам бы быть последователем Бэркли и Локка, а никак не Маркса и Энгельса! Насколько я помню, мы так же дискутировали по вопросу о металлических неводах. Вы говорили — утопия, я доказывал, что металлические запоры — переворот в нашем промысле. Теперь их высокая экономичность доказана, особенно для губ с большим течением. Сегодня же, Яков Павлович, мы присутствуем при событии наиважнейшем. Если опыт удастся, то это — титанический прыжок. Это — революция в технологии рыбного дела. А вы опять не верите. Удивительный человек!

Птичкин с насмешливым видом помалкивал. Леонард Витель, улыбаясь, внимательно слушал профессора.

— Вспомним хотя бы недавний казус в Извилистом, — продолжал профессор. — Прорыв запора–гиганта сорвал нам окончание блестящего лова. Представьте себе, что запор был бы металлическим, — разве возможен был бы этот прискорбный случай? А теперь представьте себе, что это даже не запор, а просто электрическое поле, не пропускающее сельдь!

— Профессор, я же не отрицаю, что в случае, если опыты будут удачными… — начал было Птичкин. Но в это время к траулеру подошел бот «Кубас», буксирующий кошельковый невод, в котором находилось по крайней мере тонн пятьдесят сельди. Витель спустился в шлюпку и, подойдя в ней к неводу, начал возиться с проводами.

Эйдельнант на лодке, теперь низко осевшей, так как она была битком набита ловцами, приближался к «Сайде». Когда все, включая Вителя, поднялись на палубу, последний крикнул с ее высоты председателю колхоза, распоряжавшемуся на «Кубасе»:

— Освободите сельдь от невода!

— Сейчас мы будем наблюдать печальную картину, — сказал Птичкин. — Сельдь махнет хвостиком, и поминай как звали!..

Профессор Световидов бросил на Птичкина гневный взгляд, но ничего не сказал. Он явно волновался.

— Есть освободить сельдь!

Несколько ловцов не без труда распустили кошелек. В прозрачной воде было видно, как косяк, похожий на темное облако, начал расширяться, одновременно редея. Витель щелкнул рубильником. Люди, следившие за сельдью с борта «Самойловича» и с «Кубаса», увидели нечто изумительное: рыба мгновенно шарахнулась назад и снова собралась в плотное ядро.

— Чертовщина! — прошептал Птичкин.

Витель, бледный от волнения, нахмуренный, словно успех опыта нисколько его не удивлял, выключил ток. Сельдь снова начала растекаться. И снова, подвластная его воле, собралась в ядро, как только он повернул рубильник.

— Вот это да! — взволнованно проговорил один из ловцов–колхозников. Он снял шапку, растерянно помахал ею. — Эдак мы на сельди как на гармошке наигрывать научимся! Хотим то, хотим се. А, товарищ Эйдельнант?

— По нашему велению рыба на палубу скоро прыгать начнет, — откликнулся другой ловец и расправил седые моржовые усы, как бы для того, чтобы дать возможность большому своему рту улыбаться без помехи.

Так громче, музыка, Играй побе–еду!.. — напевал профессор тонким, почти девичьим голоском…

Когда «Сайда» уходила из Дельфиньей губы, солнце садилось. А в мире нет ничего более великолепного, чем северный закат с его жемчужными облаками и расплавленными рубинами…

У горловины губы, на скале, казавшейся глыбой полированной меди, стояла маленькая девочка в красных чулочках и махала траулеру рукою..

— Твое изобретение, — сказал Эйдельнант, обнимая Леонарда Вителя, — это миллионы и миллионы экономии. А ты сам… — он не договорил, только улыбнулся. И Витель ответил ему улыбкой. Они прошли в кают–компанию, где профессор Световидов объяснял команде значение только что проведенного опыта…

7

Таля Маймина приехала в Салнынь десять месяцев назад из деревни, расположенной близ Новгорода. Выписал Талю сюда ее дядя, капитан бота Егор Маймин. У него она и поселилась.

Суровая природа Арктики поначалу испугала девушку. После полей, густолистных лесов, мягко–округлых холмов, покрытых зеленой муравой, после тихих солнечных речек — голые скалы, песок, темно–синее, вечно неспокойное море показались ей страшными. Однако очень скоро она привыкла к Заполярью и, как большинство побывавших на Крайнем Севере, неприметно для себя полюбила его угрюмую пустынность, может быть, даже больше, сильнее, чем ласковые пейзажи родины.

С Лагуном она повстречалась, — и эта встреча в жизни Тали Майминой сыграла немалую роль, — за несколько месяцев до сельдяной путины, в церкви, где теперь помещался салнынский клуб. Вскоре после приезда Тали в клубе, как обычно по выходным дням, были устроены танцы. Костя Грустилин в черной бархатной куртке, синих, подшитых желтой кожей галифе и разукрашенных пестрыми лоскутами пимах, — он тогда ухаживал за Соней Витель и франтовство его не имело границ, — сидел на скамье возле бывшего амвона и извлекал из своего баяна самые душещипательные звуки. В другом конце амвона поместился со своей «венкой» Миша Бугаев, с нетерпением поджидая, когда Костя захочет отдохнуть, чтобы немедля подхватить мелодию вальса и повести ее на резких голосах своей «армейской подружки».

По дощатому полу, шаркая и притопывая так усердно, что ветхая церквушка дрожала и скрипела, кружились принарядившиеся девушки и молодые ловцы Салныни. Глаза их ярко блестели, лица лоснились от пота.

Таля уселась в сторонке около сваленных грудой пальто и, с независимым видом щелкая подсолнухи, приглядывалась к новым для нее лицам. Никто пока ее не приглашал, но она была уверена, что со временем у нее не будет отбоя от кавалеров — в своей деревне она славилась как лучшая плясунья.

Дверь отворилась, пропуская розовеющие лучи закатного солнца. Вошел высокий парень с зеленоватыми глазами, в пыжиковой шапке и свитере. Он огляделся и вдруг подошел к Тале, в упор спросил:

— Почему не танцуете?

Таля смутилась на одну только секунду и тут же бойко ответила, что «не тот уже возраст», чтобы танцевать. Зеленоглазый рассмеялся и осведомился, сколько же ей лет.

— Угадайте!.. Хотите семечек?

Спасибо, семечки он любит. Он думает — ей лет девятнадцать, не больше.

— Не угадали!

— Восемнадцать!

— Да…

Они оба засмеялись, и он пригласил ее танцевать.

— Я не умею по–здешнему. Ничего — он научит.

Таля решила, что приличия соблюдены и дальше отнекиваться глупо. Танцевать ей хотелось ужасно! Она кивнула, спрятала подсолнухи в карман и подала кавалеру руку.

— Как вас зовут? — спросил он в то время, как ноги их ловко отчеканивали сложные фигуры падеспани.

— Таля Маймина.

— Маймина? Значит, вы дочь капитана Маймина?

— Племянница. А вы его знаете?

— Мы все тут друг друга знаем… Он плавает на моем боте.

— Вы, значит, бригадир?

— Бригадир. Павел Лагун… А вы где работаете?

— Завтра начну. На сетевязке.

Несколько часов пролетели как несколько секунд. Таля танцевала то с одним, то с другим ловцом, но всего чаще с Лагуном. Из клуба вышли вместе. Закат отгорел, начинался восход. Небо над морем было зеленым, а там, где за грядой облаков пряталось солнце, — раскаленно–алым. Толпы белых птиц — мойвинок и чаек — ходили по фиолетовому песку. Скалы наливались пурпуром, точно набухали кровью.

В ту белую ночь они долго гуляли. И еще много белых ночей провели вместе Таля Маймина и Павел Лагун. Потом Лагун уехал на сельдяной лов. Таля стала внимательной читательницей местной газеты — ей хотелось знать, что делается в фиорде Извилистом, как там проходит жизнь. И она никак не ожидала, что вскоре имя Лагуна появится на газетных страницах и долгое время не будет сходить с них. Самым неожиданным событием в ее жизни было награждение Павла Лагуна орденом.

И вот теперь, в день его возвращения, Тале было тяжело, так тяжело, так горько, что она даже не в силах была заплакать. Расставшись с Лагуном, она медленно шла по главной улице Салныни, не понимая, что случилось с Павлом, почему он был так холоден, так неприветлив с нею…

Дойдя до конца улицы, Таля вошла в низенькую хибарку Маймина — жалкое человечье логово с крошечными окнами. На полу лежали половики из разноцветных лоскутков. По стенам висели сети, пучки поплавков, между которыми яркими пятнами выделялись репродукция «Демона» Врубеля и портрет Ворошилова в белом морском кителе. Красный угол занимали темные иконы. На пузатом комоде красовались выцветшие фотографии и пятнистая фаянсовая собака. За пологом скрывалась широкая кровать с перинами, на которой спал сам Маймин с женою. Рядом с плитой, заставленной чугунками, сковородами, чайниками, стояла железная койка Тали. Десятилетний Санька Маймин спал обычно на полу, на тюфяке, но сейчас он был болен и лежал на кровати родителей, бледный, тихий.

С приездом Тали домашнее хозяйство Майминых наладилось, и все же внутреннее убранство их хибарки производило гнетущее впечатление — особенно потому, что свет едва проникал в крошечные оконца.

Елизавета Маймина, маленькая женщина с густыми каштановыми волосами и исплаканным бледным лицом, худая, вся какая–то узловатая, как северные ползучие деревца, в полинявшем голубоватом платье, сидела, покашливая, у кровати, отвивая форшни невероятно запутанного яруса. Большой, рыжий, как хозяин, одноглазый кот лежал, громко мурлыча, на острых ее коленях. Худенькая рука Саньки почесывала его за ухом.

— Мужа не видела? — спросила Елизавета.

— Не видела…

Таля подошла к Саньке, погладила его рыжую головку, а потом повалилась ничком на койку. Зарывшись головой в подушку, она зажмурилась, стараясь не дышать, не думать. Но отогнать навязчивые мысли она не могла. Снова и снова возникал один и тот же вопрос: что случилось? Почему Паша так переменился, стал не похож на веселого доброго Пашу, от которого иной раз немножко пахло вином, но который всегда был ласков?.. Или полюбил другую? Или, став героем, решил, что Таля не пара ему? Наверно, так — что она ему теперь? Он, верно, поедет в центр, начнет учиться, повстречает совсем других людей, — красивых, как те артистки, что выступали в Салныни. Неужели все поломано?..

— Тяжкая наша жизнь, — полушепотом вдруг проговорила Елизавета Маймина, заставив Талю вздрогнуть. — Тяжкая, убитая жизнь! Вернулся муж с лова, поздоровкался и пошел с дружками. А ты сиди жди его, жди, как полгода ждала, глаз не смыкаючи, за него болея душой. Ребенок хворый, сама хворая… Говорят, не зарабатывали раньше столько. Ну, а мне–то что?.. Таля, ты спишь, что ли?

— Не сплю…

— Что ж, нездоровится тебе?

— Нездоровится, — тихо ответила Таля, чувствуя, как по щеке поползла слеза.

— А я, молодая–то, какая здоровая была! А теперь вся сникла, всю съела жизнь и болезнь проклятая… Тяжелый здесь воздух для меня, каменный воздух, жесткий.

— Вам уехать надо, — сказала Таля. — Врач сказал вам: ехать надо, где потеплее.

— А муж? Уеду, а он с кем–нибудь спутается, совсем сопьется… Тогда мне помирать только останется, — больше ничего. Нет, не уеду я, доживу свое здесь. Двадцать восемь лет здесь е мужем прожила, последние годы проживу… Мальчика выращу, а там все одно…

— Вы любите его, тетя?

— Кого, Саньку?

— Нет, Егора Петровича.

— А как же, Таленька, не любить? Он для меня все тот же молоденький ловец, каким повстречался со мною в Сороке… И для него, когда не пьян, я все та же красивая девка. За старое он и теперь меня жалеет.

В сенях послышался грохот, и в комнату ввалился, согнувшись в три погибели, хватаясь за косяки, пьяный капитан Маймин.

— Лизаветушка, золотце, вот он я!.. Ты уж извини — маленько согрешил.. Согрешил, говорю, маленько я, ты, Лизаветушка, извини дурака… Спит малютка наш? Ну, спи, спи, сын, поправляйся… Позволь, Лизаветушка, поцелую тебя, позволь ради Христа… Буду знать — простила дурака…

— Уйди, черт пьяный! — Елизавета оттолкнула от себя мужа. — И где только стыд у тебя, лупоглазый тюлень? Напился, насосался, нет того, чтобы о семье задуматься…

— Зачем, Лизок, говорить так? Зачем обижаешь меня? Нехорошо это — обижать мужа, нехорошо…

Таля, лежа с плотно закрытыми мокрыми глазами, слушала эти уже привычные для нее пререкания. И думала сейчас не о себе и Павле, а о том, как же не умеют люди строить свою жизнь. Дядя ее был добрым, мягким человеком. Редко случалось, чтобы он поднял руку на жену или сына, а если и случалось, то горько каялся потом. Но мягкость его характера на берегу оборачивалась слабостью: большие свои заработки он пропивал, оставляя жену и сына без копейки денег. Как капитан, Маймин получал двойной пай и выгонял в сезон до тридцати тысяч. Но выпив, он не знал счета деньгам. В Мурманске давал «на чай» по пяти червонцев, сдачи не брал никогда, любого «бича» и проходимца щедро угощал. В Салныни он покупал бочонки пива и несчетное количество бутылок водки. Когда он был в компании, ему казалось, что жизнь прекрасна, что все улыбается ему. Вернувшись домой и протрезвившись, он терзался, раскаивался, клялся больше не пить. Но стоило ему попасть в компанию собутыльников, — все начиналось сызнова.

Слушая перебранку мужа с женой, Таля вдруг подумала о том, что придет и ей черед быть чьей–то женой, не Лагуна, нет, — какого–нибудь другого ловца… И неужели таким же адом будет ее жизнь?

«Почему я не мужчина?» — подумала она. Но тотчас пришла другая мысль: «Разве я не могу выполнять мужскую работу — стать даже ловцом?»

Пусть когда–нибудь и ее наградят. И Лагун узнает о том и будет так же гордиться ею, как она гордится им. И ему так же горько станет, что он ей не нужен, как она не нужна ему теперь…

Несколько минут она еще оставалась на койке, вертясь с боку на бок, не слыша уже того, что говорили Маймины. Потом вскочила и, накинув платок на яркие свои волосы, выбежала на улицу…

8

Колхозная баня жарко натоплена, так жарко, что кажется — еще немного, и воздух в маленьком закоптелом зданьице станет красным, раскаленным.

В полумраке, разбавленном тусклым светом, проникающим в окошко размером в две ладони, движутся, точно призраки, обнаженные тела. Одни покрытые мыльной пеной, другие ярко–розовые, пахнущие березовым веником.

К тому моменту, как в баню вошел Лагун, в ней оставалось всего пять человек. На корточках, спиной к двери, намыливая волосы, сидел Грустилин. Скамью занял, расслабив свое огромное мускулистое тело, Миша Бугаев. У бочонка, поливая из ковшей друг друга, стояли Персонов и ловец с бота «Командарм» одессит Жорка Красавин. На верхней полке, там, где жара, казалось, должна была убить наповал все живое, лежал старый ловец Гаврила Вдовушин, лениво похлестывая свое жилистое тело веником.

— Эх, молодежь, много вы знаете, — ораторствовал он. — Барышни вы — не ловцы. Советская власть вам что сделала, а? Праздник сплошной она вам сделала. Бота какие вам дадены? Красавцы, звери! Это только подумать — семьдесят пять лошадиных сил! Да каких! Не лошади — битюги. Пошли вы в море, — машина все за вас делает. А бот — знай по воде скачет, что ванька–встанька. А попробовали бы вы, как Гаврюшка Вдовушин, — тридцать пять верст туда, да тридцать пять верст назад на руках пройти, да ярус тянуть, да самому, вернувшись, отвинтить его, да за копейки всю рыбу Епимаху Могучему свозить…

Ощутив дуновение прохладного воздуха, точно вздох пронесшегося по бане в тот момент, когда вошел Лагун, Вдовушин повернул в его сторону голову и, растянув беззубую пасть чуть не до ушей в веселой улыбке, помахал ему веником.

— Почтение героям! Пашеньку поздравляем! Ну вот, наградили его, — обратился он к остальным. — А нас, спрашиваю, награждали? А? Кукишем нас награждали, верно я говорю? Не жизнь была — мука. Честное слово вам, ребята!.. Скажем, в деревне богатый хозяин, к примеру, ты, Миша. А я, скажем, бедняк. Я к тебе, говорю: «Михаил Сергеевич, сделай божью милость, дай работенку». Ладно, ты добрый, ты работенку дашь. Наберешь человек шесть таких же, как я, горемык. Восемь частей прибыли с промысла тебе будет, а четыре разделишь между нами. Кормщику побольше дашь, ловцам поменьше. Продукты — пшенка да черный хлеб. Рыбу сами наловим. Чай, сахар — за наш счет… Ну, посуди, — будут у нас деньги ай нет?

Он говорил, как всегда, напористо, сам себя перебивая вопросами.

— Хорошо, — продолжал Вдовушин. — Идем из своей деревни до Колы пеши. А это трое суток идти. Тащим сети, провиант, а бывает, и зуйков на санях. Кола тогда замерзала, так мы шняку тянем по льду до самого заливу! А там — тридцать верст с лишком греби, выматывай снасть, опять греби столько же. Легко это, да? Как, по–вашему? Рыбу тогда никто не принимал, как, скажем, теперь, а шкерили ее сами, сами солили. А теперь? Теперь кошелек тебе подносят. На боте — раз, раз, потом — рррррр! Фью! Готово. Двадцать, тридцать тонн рыбешки у тебя. Что ловцам делать? За ботом капитан доглядывает, за мотором моторист, кошелек два человека выметывают, обсушают его лебедкой. Много им дела остается? Погрузить невод или тюки, слить рыбу, сгрузить тюки, почистить палубу. Великие князья вы, ей–богу, великие князья! Принцы вы, а не ловцы!..

— Скажите, пожалуйста, Гаврила Гаврилыч, чего вы нас агитируете? — спросил Персонов, садясь, чтобы отдышаться, на пол. — Мы тут, слава богу, вроде все комсомольцы, народ сознательный…

Вдовушин яростно хлестнул себя веником по животу:

— Я не агитирую, а говорю! Ну какие вы сознательные, когда ваше добро пропадает, а вы — ни–ни. Пальчиком и то не шевельнете…

— То есть как это добро пропадает? Какое добро? — поднял голову Грустилин.

— А так! Склад–то новый, по ту сторону Салнынки, видели? Не видели? То–то и оно–то, что за своим добром не смотрите!.. А Гаврюша Вдовушин, хоть и беспартейный считается, а пошел да посмотрел. А там щели в шесть пальцев, снегу понасыпало, кошельки сгноятся под ним. Кто склад принимал? Чичибабин? А он что — слепой? А невода? А посуда? По–хозяйски за всем этим смотрите или нет?

Лагун, растираясь мочалкой с таким ожесточением, что тело его из молочно–белого, резко контрастирующего со смуглым лицом и шеей, стало свекольно–красным, молча слушал разглагольствования Вдовушина.

— Дядя Гаврила, после бани пойдемте склад посмотрим, — сказал он.

— Думаешь, вру? Пойдем, пойдем, герой, сам увидишь! Вот попарюсь только — и пошли. Миша, пару подбавь!

— Ой, не надо пару! — взмолился Персонов.

Бугаев, однако, поднялся, взял ведро воды и, медленно размахнувшись, выплеснул его в печку. Послышалось короткое рычание, и воздух стал таким горячим, что у ловцов зазвенело в ушах.

С проклятиями окуная головы в ведро с холодной водой, они выскакивали в предбанник и там в изнеможении опускались на скамьи. В бане остался только Гаврила Вдовушин. Слышно было, как он хлещет себя веником и пофыркивает.

Когда он вышел и оделся в чистую синюю с белыми крапинками рубашку, армейские зеленые галифе и серые валенки, водрузил на голову треух, а на плечи накинул тулуп, уже одевшийся и поджидавший его Лагун повторил свою просьбу:

— Пойдем склад смотреть!

— Пошли, Пашенька. Увидишь — не вру. Гаврюша никогда не врет! — закуривая трубочку, отвечал Вдовушин.

Через несколько минут оставшиеся в бане услышали его хриплый голос, доносившийся с ближайшего причала:

— Эй, там, на катерке! Давай сюда! Сюда давай, на ту сторону надо. Спешно, туда тебя со всей родней!

Хотя Гаврила Вдовушин был мастер сгустить краски, и иной раз в передаче его любой пустяк разрастался до крупного события, но в данном случае его слова вполне соответствовали истине: новый сарай был построен безобразно, весь так и светился многочисленными щелями. Осмотрев эту примечательную постройку, Лагун в сопровождении Вдовушина направился в правление. На лестнице он столкнулся с Талей. Закусив губы, не глядя на него, девушка сбегала вниз.

— Здравствуй, Таля! — Лагун преградил ей путь и даже улыбнулся, хотя быть веселым у него не было никакой причины.

Таля ничего ему не ответила и, отстранив его, выбежала в дверь. Лагуну бросилось в глаза, что она побледнела, осунулась. Ему стало не по себе. Но он тут же подумал, что ему предстоят дела более важные, и вошел в правление колхоза.

Чичибабин, как всегда, сидел на своем месте под телефоном, но обычно веселое и самодовольное лицо его было насупленным.

— Здорово! — пробурчал он, протягивая Лагуну руку.

— Здравствуй! Хотелось бы поговорить с тобой, Степан Степанович, — сказал Лагун.

— Мы хотим поговорить, — подтвердил Вдовушин, стоявший позади Лагуна.

— Давай покалякаем, Паша. Ты садись. Что у тебя за дело ко мне?

— Видишь ли… — Лагун сел на стул и принудил себя посмотреть председателю колхоза прямо в глаза. — Ты знаешь, что в Извилистом приключилась беда, — прорвался невод–гигант…

— Ну?

— Если бы там к делу относились, как надо, то… — То рыбу не упустили бы. Дальше?

— Так вот, я все хожу по становищу и думаю… Думаю, что беспорядка у нас в двадцать раз больше, чем было там, в. Извилистом…

— Одно и есть у нас, что беспорядок, — проговорил Вдовушин. Он уселся рядом с Лагуном и, достав из кармана трубочку, большим корявым пальцем втискивал в нее табак.

— Что ж, верно, Паша… Есть, есть у нас беспорядки. Да где их нет?

Чичибабин нервно забарабанил пальцами по столу.

— А не слишком ли много их у нас? — спросил Лагун. — Не слишком ли много бесхозяйственности…

— Невода не бережем, — сказал Вдовушин, раскуривая трубку, — строительство нового поселка затянули…

— Общежития грязные, — продолжал Лагун. — Я зашел вчера к своим ловцам, смотрю, — несколько человек на полу спят, как звери. А койки сколотить не трудно, кажется…

— Распоряжусь, — хмурясь, сказал Чичибабин. — Это в каком общежитии?

— В номере два, — отчеканил Вдовушин. — Только ведь и в других не лучше…

— В общежития нужно уборщиц поставить, — говорил Лагун, — не могут же сами ловцы полы мыть… Да и помещение давно пора хотя бы отремонтировать, — оно прогнило, не приспособлено для жилья… Затем — кооперация. Овощей никогда нет, нет и фруктов.

— Цингой нас извести хотят! — вставил свое слово Вдовушин.

— Ширпотреба почти нет. Продавец работает в грязном помещении, в грязном фартуке.

— Да что фартук! У него совесть и того грязнее! — вновь вмешался Вдовушин.

— Обвешивает, с рыбачками разговаривает грубо. Или столовка! Неужели мы такие бедняки? Даже клеенок нет, не то что скатертей… Не знаю, дошло ли до тебя, Степан Степанович, но ведь было уже несколько случаев обмена рыбы на вино. Скупщики крутятся в губе, и все знают — зачем крутятся… Начались потери порядков — уже несколько сетей и ярусов оставлены в море. Склад для неводов — это не склад, там ветер гуляет как в поле.

— Как в клетке для канарея, — поправил на свой лад Вдовушин.

— И наконец: никогда мы не собираемся на производственные совещания, ни даже на общеколхозные собрания. Работа красного уголка никуда не годится — там и десять человек не поместятся…

Лагуну нелегко было говорить все это. Он понимал, что действовать нужно как–то иначе: не так уж умно прийти и уныло жаловаться председателю колхоза… на него же самого! Но ему хотелось выяснить: согласен с ним сам Чичибабин? Пойдет ли он на то, чтобы как–то выправить все, что било в глаза, что, по мнению Лагуна, позорило «Звезду Севера»? По выражению хмурого лица Чичибабина Лагун видел, что говорит впустую. Вначале предколхоза слушал внимательно. На губах его временами появлялась снисходительно–насмешливая улыбка, однако Лагуна он не прерывал. Но вот улыбка исчезла. Лицо Чичибабина медленно побурело. Внезапно он стукнул ладонью по столу.

— Хватит! Вы мне голову не морочьте!.. Разорваться прикажешь мне, что ли? Бросьте, товарищи дорогие! Ругать легче легкого — это всем давно известно. Делать дело труднее. Бесхозяйственность! Смешно слушать. Вы хотите, чтобы новый склад без щелей был? А вы о сухом лесе позаботились? Не беспокойтесь, — мы склад проконопатим, не слепые. Ты посмотри лучше на другие колхозы, — что они, лучше нашего с орудиями обращаются, что ли?..

— У финнов–колхозников…

— У финнов! Это из другой оперы… Наш рыбак темный, его еще учить двадцать лет нужно. И будем учить, будем, не волнуйся! Нет таких крепостей… Ваши придирки насчет столовой меня удивляют. Дело новое, а вы вместо того, чтобы помочь, являетесь с придирками: того нет, сего нет. И скатерти будут, и радио, и цветы — настоящий ресторан создадим! Но не из песочка же его, дорогие товарищи, строить, и не в одну минуту! — Он передохнул, но, видя, что Лагун намеревается возражать, повелительно поднял руку: — Погоди! Вы приходите и обвиняете меня чуть ли не в саботаже. Я не обидчивая барышня, но я требую, чтобы все было по справедливости… Относительно заседаний да собраний ты сам знаешь, — наш народ палками не загонишь…

— Очень просто! — перебил его Вдовушин, скрываясь в облаке табачного дыма. — Ты на собрании часа три говоришь, а никто — не пикни. Большой интерес собираться! Ты умей собрание провести интересно…

— Не тебе меня учить! Много на себя берешь, Гаврил Гаврилыч… Да, повторяю — не загнать палкой ловцов, и нечего на это закрывать глаза. Кооператив? Что я, продавец, что ли? И не могу я, точно гувернер какой, за каждым приглядывать!.. Я считаю, что за этот год нами сделано не мало, — да, да! — вам это не хуже моего известно… Поэтому твои уколы…

— Какие уголы?

— Твои уколы и нападки отказываюсь рассматривать иначе, нежели личные… Я тебе одно скажу: не переоценивай своих сил, хотя ты и орденоносец… Много на себя начал брать, вот что!

Чичибабин махнул рукой и уткнулся в бумаги, показывая, что разговор продолжать не желает.

Несколько секунд Лагун сидел молча. Потом встал, медленно вышел. Вдовушин, прежде чем последовать за ним, задержался у дверей и, глядя на Чичибабина, с горькой иронией произнес:

— Хорош!..

— Катись ты к черту, трепло, вот что! Вечно мутишь, вечно интригуешь, вечно… — Чичибабин побледнел от бешенства.

Вдовушин хлопнул дверью…

9

…Не пой, красавица, при мне Ты песен Грузии печальной…

В углу, под образами, — громкоговоритель. Чистенькая комната загромождена мебелью: комод, два шкафа, большой обеденный стол, шеренга венских стульев вдоль стен. На окнах — кружевные занавески, на широчайшей кровати с горой подушек — кружевное покрывало.

За столом сидели Михаил Бугаев, бухгалтер Захар Кульков и его жена.

— Не хочу больше. Н–не хочу, понимаешь? — говорил Бугаев, расстегивая ворот рубахи.

— Еще стаканчик! — улыбаясь, просил приятным баском Кульков. — У меня, милый человек, пей, коли ты мне гость. Пей всласть! — Он подлил коньяку в недопитый стакан Бугаева. — Вот радио! — Он кивнул в сторону громкоговорителя. — Оно тебе заливается, как кенарь, — ни кормить его, ни поить не надобно. А человек — не радио. Его, человека, побаловать нужно!..

Бугаев, лицо которого красно и потно, медленно, с гримасой опустошает свой стакан.

— У меня как? — продолжает Кульков. — У меня — пей, милый гость, пей всласть! Я тебя угощаю, а там, может, и ты меня угостишь… Рыбкой хотя бы… Что тебе стоит?

— Сам что не пьешь?

— Пью я, Миша, чего это ты? Да–да… И по мне, тот человек, который не заложит иной разок, — тот вовсе даже и не человек. Верно я говорю, Прасковья Иннокентьевна? — обратился гостеприимный хозяин к огромной жене своей, неподвижно сидевшей за столом, подперев голову и выпрямив спину. — Коли человека спирт с ног сбивает, — значит, он не мужик, а так… Пей, Миша, пей. Рыбку заглотни и пей.

— Нет, ты пойми, — говорил Бугаев, ставя пустой стакан на стол. — Пашку наградили… За дело его наградили. А меня — нет. И правильно. Так Мишке Бугаеву и надо! А за что ему так надо, Мишке? За то, что пьет он, за то, что он, Мишка Бугаев, мозг пропил!

— Ну, это уж ты напрасно. Это я не согласен, Миша.

— Не напрасно, а дело я говорю. Тряпка я, заплакать могу от злости на себя… Что я, хуже Пашки? Не мог стать героем? Не хуже я его. У нас каждый может героем стать — только работай. Но Мишка Бугаев ум пропил и героем не стал. И не стать ему! А Лагун, корешок мой, — он стал. Герой он, и я это признаю и не возражаю.

— Ну чего там — герой! Эка важность! Кокардочку на грудь красненькую… — Кульков опять наполнил стакан Бугаева коричнево–золотистой жидкостью. Сам он ничего не пил. — Почет — это да, не спорю. Но что с него, с этого почету?

— Ерунду говоришь, Кульков, первой пробы ерунду. Как это — эка важность? Я бы знаешь что за это отдал? Год жизни отдал бы. Пять лет отдал бы! — Бугаев вздохнул, покачал головой. — Было нас три товарища: Паша, Костька да я. И самый я оказался никудышный…

— Как можно, Миша, что ты говоришь? Ты же бригадир, заметный человек!.. Слышишь, Прасковья Иннокентьевна, что он говорит? Ну скажи ты ему, что нельзя так говорить.

— Нельзя так говорить, Михаил Семенович, — басом, не уступающим мужнину, проговорила супруга Кулькова. Кульков пододвинул гостю стакан с коньяком.

— Не хочу я больше, Захар Тимофеевич! — Бугаев поднялся, раскачиваясь, как мачта во время бури.

— Обижаешь меня, Миша, ай, обижаешь. Еще полстакана!

— Нет, не хочу. Спасибо тебе, конечно, за ласку твою, за коньяк, но сегодня больше пить не стану.

— Может, чайку распорядиться?

— Нет, не хочу ничего! Прощайте, хозяйка, я, конечно, немножко пьян, вы извините меня… Спасибо на добром слове…

Тут он вдруг снова опустился на стул и задумался. Чета Кульковых выжидающе смотрела на него. — Герой! — Бугаев горька усмехнулся. — А я не маг быть героем? Мог!.. Говорят, я Пашку Лагуна ударил, — вроде как завидую. Вранье! Я ударить не мог, я Пашку люблю, душой люблю!.. А тебе, Кульков, ничего от меня не будет — ни угощения, ни рыбы… Зря стараешься…

Тяжело поднявшись, Бугаев, наконец, покинул квартирку Кульковых. Свежий воздух немного отрезвил его. Уже почти не качаясь, он медленно побрел к общежитию. Миновал правление колхоза с его живописной вывеской, кооператив, мастерскую и вошел в двери старого двухэтажного дома.

Споткнувшись несколько раз на темной лестнице, жалобно скрипевшей под его обутыми в пудовые сапожища ногами, Миша Бугаев поднялся на второй этаж и ввалился в комнату, потолок которой почти касался его головы.

В этой комнате с грязными стеклами окон, с железной печкой, с рядами коек, покрытых серыми одеялами, с тумбочками из выкрашенной в мутно–зеленую краску фанеры и двумя–тремя табуретами, жили несемейные ловцы. Единственным украшением этой комнаты, способной навести уныние на самого нетребовательного человека, был большой, неведомо как сюда попавший плакат Интуриста, яркий как сон. На плакате — Южный берег Крыма, белые дворцы, окруженные кипарисами и магнолиями, два автомобиля, переполненных нарядными людьми, а в густой синеве моря — белые паруса яхт.

Возле топившейся печки Персонов стирал в тазу белье. Часть белья он уже развесил на спинках коек. В углу, зарывшись головой в подушку, спал Жорка Красавин. Больше в общежитии никого не было.

Бугаев, провожаемый внимательным взглядом Персонова, на румяной щеке которого повис клок мыльной пены, прошел к своей койке и, не раздеваясь, не сняв даже сапоги, повалился на нее.

Но уснуть ему не удалось. Он ворочался с боку на бок, стонал и наконец открыл глаза. Болела голова, во рту было сухо.

— Ваня! — позвал он.

— Чего?

— Я опять напился…

— Вижу, Миша.

— Сволочь Кульков угощал…

— А ты не пей. Выпил раз, выпил два. А потом — будя.

— Не могу.

Персонов с новым рвением принялся полоскать белье в тазу. Бугаев сел на койке и некоторое время молча смотрел на него. Потом сказал:

— Ваня, запусти Чайковского!

— Жорка спит…

— Ничего, запусти!

Персонов достал из–под койки Бугаева патефон, поставил пластинку. Бугаев, уронив голову на руки, слушал негромкую, хватающую за душу музыку.

— Запусти еще, — сказал он, когда пластинка кончилась. Персонов, так же, как он, упоенно внимавший музыке, не заставил повторять просьбы. Покосившись на Красавина, он снова завел патефон. Пластинку, по–видимому, гоняли много раз, — она хрипела, сипела. Но прекрасная, грустная мелодия прорывалась сквозь этот хрип, заставляла забыть о нем…

— Ваня, ты мне друг или нет?

— Друг, конечно.

— Знаю, что друг!

Молчание. Персонов еще раз запускает пластинку.

— Думаешь, я так просто пью? Думаешь, нравится мне это?

— Кто его знает… Сам я не люблю пить… — Ваня, посмотри, Жорка не проснулся?

— Спит…

— Ваня, я хочу тебе одно дело рассказать. Садись… Я никому не рассказывал — секрет это мой. Тебе расскажу.

Персонов сел на табурете. Оба молча слушали музыку, пока пластинка не кончилась.

— Почему, думаешь, я запил, а? — негромко заговорил Бугаев. — Знаешь, кто виноват в позоре Мишки Бугаева? Я тебе скажу, кто виноват, потому что ты, Ваня, хороший парень, самый верный на всю бригаду… Так?

— Не знаю, Миш…

— А я знаю! Слушай, Костька Грустилин — мой враг, погибель моя. Да, Ваня, так оно и есть, ты глаза не выпучивай, я тебе зря не скажу. Соню кто взял за себя, Соню Витель? То–то и оно… Я Соню полюбил, Ваня. Мишка Бугаев ее всей своей силой полюбил, а Костька — он ее в загс свел. — Поникнув головой, Бугаев умолк. Персонов с жалостью, любопытством и недоверием смотрел на бригадира.

— Гляди, Ваня, слеза у меня прокатилась из глазу. Горючая слеза бежит из глазу бригадира Бугаева. Ты не думай — пьяная слеза. Это сердечная слеза. Мишка Бугаев с семи лет плакать разучился… Потому–то и погиб я, что, Костька перебил, ее у меня. А было бы не так, — может, вместе с Пашкой и я героем был бы. Эх, не понять никому души моей, Ваня! — Он стукнул себя кулаком в грудь и опять замолчал.

— Я понимаю, — тихо сказал Персонов. — Соня девчонка — во!

— Разве она девчонка? — прошептал Бугаев. — Она цветок! Знаешь, цветок одуванчик? Желтый, пушистый. Вот и Соня… Я б тот цветок холил бы… Потому что корни его — вот где, в сердце моем. Понимаешь? Я ведь мытарился, мытарился и вдруг нашел цветок… А Костька — взял и сорвал. Мне через то радости больше нет. Потому пью. Умел бы стихи писать, как писатель, писал бы. А не умею — так пью…

Он скрипнул зубами, пластом лег на койку и затих.

Персонов еще раз завел патефон. Но Бугаев молчал. Тогда Персонов остановил пластинку, закрыл музыкальный ящичек, бережно спрятал его под койку и вернулся к прерванной стирке…

10

— Буди Константина, все готово…

— Да, как же, добудишься его! Дайте–ка воды…

— Он сызмальства спит так–то! У нас пожар был, — тогда мы начисто Погорели, — так он спал себе, как ни в чем не бывало. Хорошо, я вспомнила — кричу отцу: «Коська где?» Отец побежал в избу и вынес его, а он и то спит. Крыша через миг грохнула вниз — только искры столбом!..

Краснощекая пожилая женщина с добрым морщинистым лицом, с большими карими глазами, с седеющими, стянутыми на затылке в узел волосами, зачерпнула полный ковш воды из цинкового ведра и протянула его Соне.

В комнате, залитой лучами солнца, все сияло. На столе у окна стоял высокий никелированный самовар, с тонким пением выпускавший пар. Стеклянная ваза, полная конфет и печенья, сверкала рядом, точно хрустальная. На одной тарелке лежала груда пирожков, на другой — розовые, прозрачные ломти семги.

Около высокой кровати стоял велосипед, тоже источающий ослепительный блеск. На него то и дело натыкалась пожилая женщина, каждый раз при этом тихо приговаривая: «Купили на мою голову черта рогатого…» На жарко горевшей плите булькали две кастрюли и шипела сковородка, на которой жарилась палтусина.

Светлым золотом сияла в лучах солнца и коротко подстриженная головка Сони. Сдерживая смех, она направилась с ковшом в соседнюю комнату. И столько было в ней в эту минуту плутовато–мальчишеского и вместе с тем прелестно–девичьего, что нельзя было не улыбнуться, глядя на нее.

Осторожно приоткрыла она дверь и на цыпочках вошла в соседнюю комнату. Эта комната так же была залита солнцем, как и первая. Настольное зеркало посылало на стену, оклеенную светлыми обоями, золотые зайчики, двуспальная кровать казалась раскаленной добела — так светились все ее никелированные шишечки и прутья.

Над кроватью висело двуствольное ружье, а на стуле лежал роскошный баян, поблескивающий перламутровыми клавишами, лакированными боками и медной отделкой.

На кровати разметался Костя Грустилин. В ногах у него лежало скомканное красное одеяло. Соня тихонько рассмеялась и плеснула воду в лицо спящего мужа. Он подскочил, точно его ударило током, испуганно заморгал.

— А?.. В чем дело?.. Что? — бормотал он, оглядываясь по сторонам.

— Вставать пора–а! — смеясь, отвечала Соня.

— Свинство, Сонька, честное слово, свинство!.. Обливать человека водой, — куда это годится?

Однако сон слетел с него и, секунду спустя, он попытался поймать увертливую, как рыба, молодую жену. Поднялся хохот, визг.

В дверь постучали.

— Все на столе! Простынет, разогревать не буду. Костя, тебе на работу скоро. Слышишь?

Наконец молодые люди угомонились. Грустилин натянул брюки и вслед за Соней вышел в соседнюю комнату.

— Здорово, сестричка! — сказал он, проходя к умывальнику. Пожилая женщина была его старшей сестрой. — Чем угостишь нас нынче?

— Да чего там… Палтусинка вон поджаривается, уха… Сегодня Красавин занес треску свежую…

Грустилин вымылся, докрасна растер шею, мощную грудь, надел рубашку и сел за стол, где его уже поджидала Соня.

Ах, эти северные плотные завтраки у Кости Грустилина! Вы едите жирную тресковую уху, и не успели проглотить последнюю ложку, как вам несут палтуса, нежного, как цыпленок. Съеден палтус — подкладывают семгу. Покончили с семгой — пышные пирожки так и молят о том, чтобы вы их съели. Из самовара в стакан бежит струя кипятку, и золотистый чай подымается, светлея, до самых краев. Хлеб густо намазан сливочным маслом. На столе — банки персикового компота, шоколадные конфеты, печенье… Под конец вам даже совестно делается — кажется, что съели вы непомерно много!..

Чичибабин, да и не один он, говорит о Грустилине: «Этот малый умеет жить». Однако, по сути, никакого особенного умения не было — просто Грустилин не пил. Немалые деньги, заработанные им, как и другими колхозниками–ловцами, не уплывали на «пиры», а приумножали жизненные блага, которыми пользовались Костя и Соня. Более приветливого хозяина, чем Грустилин, в Салныни не найти, угощать гостей было его слабостью. Не найти человека, более широко тратившего деньги: приобретение велосипеда следовало за покупкой баяна, который, в свою очередь, был куплен всего днем позже двуспальной кровати. Но потратить на все эти вещи большой ловецкий заработок было невозможно. Много легче было бы пропить его — бессмысленно пропить, как делал это Бугаев, Маймин и другие. Но Костя вина и в рот не брал. Зато он был страшно ревнив.

Соня — сестра моториста Эйнара Вителя. В Салныни она всего девять месяцев. До этого жила у отца, Леонарда Вителя, в Мурманске, где училась в десятилетке. Там же она выдвинулась на комсомольской работе: ее справедливо считали одним из лучших пионерорганизаторов Заполярья. Когда для укрепления комсомольских организаций колхозов объявили мобилизацию, Соня сама попросила послать ее в Салнынь, к брату. Здесь она и повстречалась с бригадиром Костей Грустилиным и вскоре вышла за него замуж.

Однако семейное счастье молодых людей никак не могло наладиться. Сперва Костя мучил юную свою супругу подозрениями насчет того, что она чересчур часто поглядывает на Пашку Лагуна, или что она как–то особенно улыбается Мишке Бугаеву, и даже, что заигрывает с Чичибабиным. Потом едва установившаяся семейная жизнь была прервана сельдяной путиной. Три дня Соня погрустила в одиночестве, а потом с еще большей горячностью накинулась на работу. Пока большинство комсомольцев было в отъезде, она обратила свое внимание на детей колхоза «Звезда Севера» и сколотила пионерский отряд.

В Салныни была неполная средняя школа, в которую стекались дети других становищ. Пришлось предоставить для общежития бывший кулацкий дом. С помощью детворы Соня превратила его в лучшее жилище Салныни. Там было чисто, тепло, сухо, светло и как–то весело от множества детских рисунков, украсивших стены. Все это было «подарком» Грустилину. По правде сказать, он принял этот «подарок» довольно равнодушно: больше всего его беспокоило — не слишком ли часто Соня встречалась в его отсутствие с Давидом Зюсом, который, неизвестно почему, слыл в Салныни за отчаянного донжуана. Но он так был рад увидеть Соню, что тут же отбросил свою подозрительность. Да и как не радоваться ей: комсорг салнынского колхоза Соня Витель, или, вернее, Соня Грустилина, была такой чудесной девушкой! Жизнерадостная, смешливая, она целыми днями напевала, чуточку фальшивя, финские песни…

…Завтрак уже кончали, когда по деревянной лестнице нового колхозного дома, в котором жили Грустилины, загрохотали чьи–то шаги. Костя и Соня повернули головы к двери.

— Можно? — послышался голос.

— Войдите, — разом ответили муж и жена.

Вошла Таля Маймина. Остановившись на пороге, она смущенно пробормотала:

— Я вам помешала…

— Раздевайся и присаживайся, Таля, чего там, — сказал Костя, накладывая на тарелку палтусину.

— Спасибо, — Таля скинула платок, и в солнечных лучах ее рыжие волосы сверкнули как пламя. — Я, Соня, к вам…

Соня наливала гостье чай.

— В чем дело, Таля? — спросила она. — Верно, в комсомол потянуло? Ну что ж, давно этого ждем!

— Нет, совсем другое… Я решила… захотела попробовать стать ловцом…

— Ого! — Грустилин усмехнулся и внимательным взглядом окинул Талю с ног до головы. Затем добавил уже другим, совсем не насмешливым тоном: — А что, почему бы и нет?..

— Я могу много работать… Не боюсь, что не справлюсь… Но Чичибабин не согласен. Не переводит он меня на бот.

— Что он говорит?

— Говорит, не бабье это дело…

— Чепуха! — воскликнул Грустилин. — Какая чепушина! Да на лову уж сколько женщин–ловцов было. Правда, финки. Но чем они сильнее наших? Ничем, верно, Соня?

— Верно, ничем не Сильнее. А Чичибабин, он вечно ерундит. Но я с ним буду иметь разговор. Ведь это замечательно, что девушки у нас становятся заправскими ловцами, — такими же полноправными ловцами, как мужчины! А он — палки в колеса вместо того, чтобы приветствовать. Посмотрим!.. Я сейчас же пойду к Чичибабину!..

— Готово! Загорелась! — сестра Кости осуждающе покачала головой. — Чичибабин–то верно говорит. Ну и чему это, Таленька, нужно? Мало на свете мужиков, что ли? Зачем вы убивать себя в море будете?

— Ничего, Катерина Григорьевна, я не боюсь.

— Вижу, не боитесь. Да не разумно это!..

— Очень разумно! И очень даже хорошо, если у нас в колхозе будет девушка–ловец. — Соня с одобрением смотрела на Талю, на ее сильные руки, высокую грудь, широкие плечи.

— Ты все–таки, Маймина, хорошенько подумай, — сказал Костя, — лов — дело нелегкое…

— Ну идем, идем, — перебила его Соня, — а то они тебя вправду отговорят!

Соня и Таля долго не могли отыскать Чичибабина. Из конторы их послали на склад, со склада — в кооператив, из кооператива — в факторию. Наконец они встретились с ним около механических мастерских. Он шагал рядом с высоким Раздобреевым и что–то горячо говорил тому.

— Рот фронт, Чичибабин! — Соня вытянулась в струнку, подняла сжатый кулак.

— А, Витель! Здорово… — Чичибабин, догадываясь, чего хочет от него Соня, не только не остановился, но ускорил шаги.

— Постой! Я к тебе…

— Ко мне? Так бы и сказала… Что у тебя?

Соня решила сразу оглушить его «лобовым ударом».

— Веду нового ловца к тебе!

— Какого ловца?

— А вот, Маймину!

Однако прием Сони имел иной эффект, чем она ожидала. Чичибабин внезапно покраснел и, делая рукой такой жест, точно перерубал что–то ладонью, резко ответил:

— Ты эти штучки, Витель, брось! Я Майминой отказал, и ты, пожалуйста, брось, не вмешивайся!

Однако Соня была не из тех, кто легко отступает от принятого решения. Совершенно спокойным тоном она осведомилась о том, что послужило основанием для столь бесповоротного отказа. Чичибабин, у которого, в сущности, особых оснований для отказа не было, еще более раздраженно ответил:

— А на том основании, что труд ловца считаю тяжелым физическим трудом и не женским, а мужским. Да и в чем дело? Откуда у тебя появилось право меня контролировать? Кто его тебе дал?

Переводить разговор на тему о том, имеет ли право комсорг контролировать распоряжения председателя колхоза, было не в интересах Сони. Пропустив вопрос Чичибабина мимо ушей, она продолжала свое:

— Разве на лову не было женщин–ловцов? Разве в Советском Союзе женщины не равноправны с мужчинами во всех областях жизни, включая и труд? Никто не понуждает Маймину — она сама хочет идти в море…

Чичибабин бросил взгляд на Раздобреева, ища его поддержки, но тот молчал.

— Сельдяной лов! — сказал Чичибабин. — Это совсем другое дело… Ну разве в фиорде бывают штормы? А в открытом море, на тресковом… Да в бурю не то что женщина — иной мужчина со страху заревет!

— Ну да, так и есть! — торжествующе вскричала Соня.

— Что так и есть?

— Да то, что я так и думала: ты определенно считаешь женщину человеком второго сорта.

— Постой, Витель…

— Конечно! Мужчина, по–твоему, и смышленее, и ловчее, и сильнее, и смелее. Женщинам нужно заниматься только домашним хозяйством, правда?

— Да подожди, Витель. При чем тут мое отношение к женщине? Ты не желаешь считаться с тем, что Маймина — лучшая ударница на сетевязке…

Соня перешла в решительное наступление:

— Так, значит, лучших ударниц, по–твоему, нужно мариновать?

— Что значит — мариновать? Не ты руководишь колхозом, а я, я и соображаю, куда кого поставить нужно. И раз я сказал…

— Так, значит, дело просто в принципе? Раз ты сказал…

— Ну, знаешь, Витель, с тобой разговаривать невозможно!..

— Слушай, Чичибабин, — Соня положила руку на широкое плечо председателя. — Слушай, Чичибабин. Я как товарища тебя за Маймину прошу. Ведь это же покажет всем и каждому, что наш колхоз стоит на большой высоте. Неужели вопрос придется ставить в другом месте?

Она улыбнулась, но глаза ее, глядевшие прямо в глаза Чичибабина, были такими решительными, что он подумал: «Ни за что не отступит, девчонка! И начнет, пожалуй, мне черт знает что пришивать».

— Слушай–ка, Витель, — ответил он. — Чего ты вечно горячишься? Давай договоримся… Я ведь не из упрямства спорю, а потому, что постарше тебя, лучше знаю жизнь… Вот на что я согласен: пусть Маймина попробует. Мы разок пошлем ее в море. Коли бригадир скажет, что она годится, — ладно, возражать не буду.

— Я только того и прошу!

— Да просишь ты всегда в таком тоне, что хочется с тобой поругаться…

— Мы собой ни разу не ссорились! Ну, пока, Чичибабин. — Соня улыбнулась. — В какую бригаду поставишь Талю?

— К Бугаеву. У него не хватает людей.

— Хм… А может, лучше к Грустилину?

— Послушай, Витель, кто, наконец, председатель? Могу я знать, где нужны люди?

Когда Соня и Таля отошли на достаточное расстояние, чтобы не слышать, Чичибабин несколько смущенно посмотрел на Раздобреева и сказал:

— Какова, а? Ну и девчонка!..

11

Лагун шел в горы. Снег улежался и выдерживал тяжесть человека, — идти было легко, словно под ногами стелилась гладкая дорога. Временами путь Лагуну преграждали скалы, образующие гигантские ступени, тогда он прыгал с одной на другую, как олень.

Глаза его покраснели — так ослепительно сверкал в лучах солнца снег. Воздух был прозрачен. Кое–где, на обнажившихся склонах гор мох приобрел весенние тона — мягкой, зеленовато–бурой шкурой он прикрывал розовый камень.

Только работа в море и такие вот дальние прогулки успокаивали теперь Лагуна, потерявшего за последнее время душевный покой, чувствовавшего себя непривычно растерянным…

Личные его дела казались ему зашедшими в тупик: Таля Маймина отшатнулась от него. И он сам был повинен в этом… А между тем он все отчетливее понимал: никогда еще не была она так нужна ему!.. Нелегко было Лагуну разобраться в своем отношении к ней. Давно, когда они впервые встретились, девушка привлекла его к себе, как не влекла ни одна до той поры. Любил ли он тогда Талю? Он думал, что не любил. Не было в нем тогда огромного, жгучего чувства, называемого любовью. Но он собирался сделать Талю своей женой. Жизнь должна была складываться так: детство, юность, возмужалость, семья, старость. Таля вполне подходила для роли жены и матери… Но когда его наградили орденом, что–то круто повернулось в нем. Он спрашивал себя: «Время ли жениться, обзаводиться гнездом, плодить детей? Не другие ли задачи стоят перед мной? Нужно так много совершить, а разве это возможно с семьей?» Встретив снова Талю, он почувствовал, что должен изменить прежние с ней отношения, что, поступая так, он совершает героический шаг, — один из тех шагов, которые должны направить его на трудный, но победоносный путь коммуниста — строителя и борца за социализм. Этим и объяснялась его холодность, так потрясшая Талю. И вот именно теперь он ощущал необоримую потребность в Тале, в верном друге. Она, яркоглазая, ярковолосая Таля, могла бы быть ему опорой, товарищем, союзником. Но он сам все испортил — Таля теперь чуждалась, сторонилась его. Он остался в полном одиночестве. А в нем сейчас происходят такие большие, такие мучительные сдвиги, — казалось, все в нем рушится, меняется — и человеку в такие периоды жизни тяжко быть одному…

Какая–то пламенная неудовлетворенность сокрушала все его прежние представления. Ни сам он, ни колхоз, ни люди колхоза не казались ему достойными своего положения.

«Таким ли должен быть комсомолец, кандидат партии, гражданин СССР, каким я являюсь?» — задавал он себе вопрос и отвечал: «Нет», хотя и не знал, не мог знать, каким должен быть этот воображаемый им идеал. Знал только, что сам он недостаточно на него походит.

«Такими ли должны быть коммунисты, члены великой ВКП(б)?» — думал он о Чичибабине, Раздобрееве и о других колхозниках–партийцах. И тоже говорил: «Нет!»…

Лагун принадлежал к тем сильным, но односторонним характерам, которые не способны воспринимать жизнь во всем ее многообразии и противоречивости. В недавнем прошлом, когда он, как и остальная молодежь Салныни, гулял, пил, работал, иногда просматривал газеты, он понимал жизнь как однообразную смену часов труда и отдыха. Но когда он получил орден, он вдруг почувствовал, что должен быть примером для других, и взглянул на то, что окружало его, другими глазами. Жизнь стала для него полем битвы — нелегкой битвы с отсталостью, темнотой, с силами, враждебными социализму. И когда он задавал себе вопрос: отвечают ли все те люди, которых он знал, высокому образу большевика, возникшему в его сердце, то ответ был один — не отвечают. То были обыкновенные рядовые люди со своими достоинствами и недостатками. Конечно, в процессе труда и борьбы они растут, перевоспитываются, но как медленно развивается этот процесс! Как мало еще людей, близких к идеалу человеческой личности, который смутно вырисовывался в воображении Лагуна и к которому он страстно хотел приблизиться.

Вот почему за последнее время он обостренно, даже как–то мучительно, стал воспринимать недостатки колхоза. Хорошего он словно бы и не видел. Он видел только дурное и не знал, как с ним бороться.

Лагун думал было найти поддержку у старых своих приятелей — Кости Грустилина и Миши Бугаева. Но первый в ответ на полные беспокойства слова Лагуна сказал: «Знаешь, Пашка, по мне, нужно делать свое дело как можно лучше, а склоку поднимать не согласен. Только запутаешься и больше навредишь, чем поможешь делу». А Бугаев, который пил больше всех? Стоило ли говорить, а тем более советоваться с ним?

Вот тогда–то Лагун и обратился к Чичибабину. Как мы знаем, председатель колхоза неправильно понял его: подумал, что Лагун во всех неполадках винит его одного, Чичибабина. После того как Лагун ушел из правления, он заглянул в соседнюю комнату, где Раздобреев читал газету, и сказал: «Вот! Наградили! Извольте радоваться!.. Теперь во все мешаться будет, разводить демагогию. Черт знает, что такое!..»

Сегодня, бродя в горах, Лагун обдумывал план действий. Перебрав все возможные варианты, он решил первым делом обратиться к Давиду Зюсу и заторопился в Салнынь. Он почти бежал, но все же, подойдя к краю горы, на несколько минут задержался, чтоб окинуть с высоты широкий простор моря и домишки Салныни, рассыпавшиеся у реки. Он старался узнать в маленьких человеческих фигурках знакомых и действительно разглядел Талю Маймину, Соню Грустилину, Раздобреева и Чичибабина, шедших мимо фактории. Потом поспешил вниз…

Редакция салнынской многотиражки «Атакуем рыбу» помещалась в небольшом сарае, разделенном перегородкой на две комнаты. В передней комнате стояла «американка» и наборная касса. В задней, оклеенной несколькими слоями газетной бумаги, висел на стене телефон, а у окна стояли кухонный стол и два табурета. Это был кабинет Давида Зюса.

Когда Лагун вошел, работа в редакции кипела. Дородный толстощекий парень стоял возле «американки», проделывая сложные движения, немного напоминающие работу жонглера в цирке. Ногой он безостановочно нажимал педаль, приводящую в движение маховое колесо, отчего печатный станок рычал и плавно шевелил черными, блестящими от масла сочленениями. Правой рукой парень через равные промежутки времени выхватывал из стопы чистой бумаги лист, левою снимал отпечатанные номера.

Стройная девушка с вьющимися каштановыми волосами, в серой мужской толстовке стояла возле окна и, быстро выхватывая из касс буквы, набирала какую–то статью. Другая девушка, в такой же толстовке, розовощекая, с веселыми карими глазами, стоя на коленях, разжигала печурку. Давид Зюс сидел в своем кабинете и с мрачным видом черкал пером по корректуре.

— Привет! — сказал он, увидев Лагуна. — Садись… Вот правлю корректуру и злюсь. Проклятые девчонки безграмотны, как бараны!.. Стихотворение сочинил, а они перевирают его. На, прочти, если хочешь…

Лагун взял листок и, опустившись на табурет, стал читать:

Рыбачий бот вернулся с лова,

Нагружен мокрым серебром.

Улов колхозу сдаст и снова

Исчезнет в море голубом.

О, как огромен дивный клад морей!

Как много радости в стране моей!..

В стихотворении говорилось, что труд рыбаков, колхозников, металлургов, сливаясь воедино, создает могущество Страны Советов. Кончалось это длинное стихотворение так:

О партия! Могучей волею твоей

Все больше радости в стране моей!..

Лагун долго молчал. Стихотворение глубоко взволновало его — оно полностью отвечало тому, что сейчас переполняло его душу.

Давид Зюс спросил несвойственным ему робким голосом:

— Ну как — ничего?

Он видел, что Лагун с восхищением смотрит на него, и был взволнован не меньше того.

— Хорошо! — негромко ответил Лагун. И снова оба замолчали.

Наконец Давид Зюс, слишком смущенный, чтобы говорить о своем стихотворении, спросил деланно заинтересованным тоном:

— Ты что же, окончательно бросил пить? Бесповоротно?

— Окончательно, — ответил Лагун.

— Молодец парень!

— Як тебе по вопросу одному пришел, — сказал Лагун.

— Заметку принес?

Он был хороший парень и неплохой газетчик, — Давид Зюс, мечтавший стать поэтом. Но в условиях Салныни ему было нелегко: газета была брошена на его руки. Редактор почти все время пропадал то в Мурманске, то в Архангельске — Чичибабин сделал из него «толкача», и вместо работы в газете он был занят добыванием леса, горючего и других необходимых колхозу вещей.

Давид Зюс знал техническую сторону газетного ремесла. Умел он и писать фельетоны, был внимательным литературным правщиком, хорошо монтировал материал. Неплохо разбирался он и в политической жизни страны. Но организатором был никудышным. За год жизни в Салныни он не сколотил вокруг газеты даже маленького коллектива авторов, и почти вся газета составлялась из корреспонденции, написанных самим Зюсом под различными псевдонимами, да из информации ТАСС.

— Нет, заметки у меня нету, — отвечал Лагун. — Я поговорить с тобой пришел…

Зюс взял карандаш и придвинул к себе блокнот.

— Подожди, записывать пока нечего. Дело, видишь ли, вот какое. В колхозе у нас… Ты, Давид, приятель мне: написал обо мне такую статью, что меня обожгло, как эти стихи твои… Так вот, понимаешь, у нас черт знает что в колхозе!..

— Да, беспорядков порядочно…

— Я думал, хорошо бы ударить по всем этим беспорядкам. По пьянке, по небрежному отношению к снасти… Словом, я собрал факты, — видишь список. Вот, читай. Из них мы составили бы статью…

Давид Зюс выхватил из рук Лагуна листок бумаги и в мгновение ока пробежал его. Странно: разве он не знал всех этих фактов? Но сейчас, когда о них говорил другой человек, когда он, этот человек, по своей инициативе принес ему «обвинительный акт», все эти давно известные факты выглядели иначе. Они вдруг показались Зюсу чрезвычайно значительными, важными, требующими немедленных действий.

— Здесь есть перспектива! — проговорил он. Затем, вновь пробежав глазами листок, продолжал: — Мы сварганим специальный номер «Внутренняя жизнь «Звезды Севера»! Поплачут у нас Чичибабин, Раздобреев, Кульков и вся их бражка!

Взъероша свои густые темные волосы, он схватил чистый лист бумаги и крупными печатными буквами набросал: «Внутренняя жизнь «Звезды Севера». «Пришло время излечить все болячки…» «Чичибабин забыл дорогу на склад…» «Товарищ Раздобреев, как с подготовкой фактории?..» «Накажите расхитителей…»

— Здорово будет! — бормотал он.

В это время дверь дверь распахнулась, и на пороге показался Гаврила Вдовушин.

— Не понимаю! — закричал он еще с порога. — Все понимаю, а это никак!.. Земля круглая? Круглая, говорит наука. А как же мы–то на ней держимся? Значит, не круглая? Но почему тогда можно объехать вокруг нее? Отвечай, Зюс!..

— Погоди ты, — Давид раздраженно отмахнулся.

— Нет, в самом деле? А, Зюс? Все понимаю: молнию, гром, электричество понимаю. А этого никак!..

— А магнит понимаешь? — спросил Зюс.

— Магнит понимаю.

— Ну так пойми: земля — магнитная! Понял? Почему все, что кидаем вверх, летит вниз?

— А куда же лететь? — озадаченно проговорил Вдовушин.

— А потому и летит вниз, что земля — магнит. Притягивает все: камень, пух, воду, человека, все на свете. Понял?

— Погоди… Сейчас пойму! — Гаврила Вдовушин наморщил лоб, пошевелил пальцами, хлопнул в ладоши: — Понял! Магнит! Круглый магнит! — И залился счастливым смехом. Затем спросил: — А вы что тут делаете?

— Посвящать его? — Давид повернулся к Лагуну. — Он мне во всем помогает!..

— Говори!

Давид Зюс объяснил Вдовушину, что они задумали. Тот посмотрел на Лагуна с хитрой, довольной усмешкой, но вдруг помрачнел.

— Эх вы, молодо–зелено! — сказал он. — Не выйдет ничего, у вас, кроме скандалу. Не с того конца начали…

— Как это — не с того? — Зюс недовольно поморщился.

— Очень даже просто… Припаяют вам такое, что и не возрадуетесь!.. Я хоть считаюсь беспартейным, но скажу: нельзя так, не годится.

— Почему не годится?

— А потому, что вроде — интрига, заговор. Знаете, что нужно?

— Что?

— Соньку Витель! Грустилинскую женку!

— Что — Соньку Витель?

— Привлечь ее нужно к делу этому! — Гаврила Вдовушин победоносно оглядел молодых людей.

Давид Зюс и Лагун переглянулись. «Верно говорит?» — спросили серые глаза секретаря редакции. «Верно», — ответили зеленоватые бригадира.

— Это ты, пожалуй, правильно, — медленно проговорил Лагун. Ему было немного неловко: как же сам–то он не подумал о комсорге? Потому, что она девушка? Или потому, что жена Костьки? Почему он не подумал о комсомольцах, не подумал о своих ребятах? Замкнулся, один все решил… А ведь вот где настоящая сила, вот с кем можно всего добиться. Правда, нужно сперва доказать им. Но зато потом — какие возможности раскроются перед ними!.. И на это ему указывает беспартийный чудак, признанный бузотер Вдовушин… Лагун покраснел. А Зюс вскочил и принялся расхаживать по своему кабинету.

— Правильно, черт дери, очень правильно! — повторял он. — Соня Витель!.. Славная и энергичная девчонка… Она и кашу заварит…

— Вот, — сказал Вдовушин. — Ты про науку много знаешь, про стишки знаешь, а про жизнь, оказывается, Гаврюша куда лучше тебя понимает, а? Так?

И он весело подмигнул Лагуну. Лагун ответил ему улыбкой. Сразу стало легче, радостней на душе. Он больше не чувствовал себя одиноким…

12

На причале, залитом оранжевыми лучами низкого солнца, суета. У ящиков с ярусами расположились рыбачки и дети, наживляющие снасть. Ловкими, быстрыми движениями они нанизывают на острые крючки еще не уснувшую мойву, серебристо–фиолетовую, с прозрачными, как крылья стрекозы, плавниками. Ящики с уже наживленной снастью ловцы волокут к боттам. В стороне отвивают мокрые яруса, только что доставленные с моря. Под ногами шныряют большие псы, козы, блеющие овцы. Бригадиры, ругаясь, мечутся по причалу.

— Эй, сахар взяли?!

— Черт дери, опять кто–то снасть спер. Таскают прямо из–под рук, безобразие какое!

— Пропустите, не видите, какое бревно тащим!..

Над водой вьются чайки. На соседнем причале вереница грузчиков, прикрыв головы и спины мешками, грузят на парусник ящики соленой рыбы.

— Эге, Архипыч, как ловится? — Голос Грустилина покрыл общий шум.

— Три тонны! — ответил Архипыч, который, широко расставив ноги и заложив руки за спину, стоял на носу подходившего к причалу бота.

— Эй ты! Не видишь — человек стоит? Ну чего ты меня зацепил, чего зацепил?

— Погоди ты, стой спокойно! — Жорка Красавин, эацепивший крючком ватник Вдовушина, хохотал как сумасшедший. — Да погоди же, дядь Гаврила, хуже запутаешься!

— От водяной одесский, что наделал? А? Дырка! Видал? Ты мне штопать будешь? Ты, спрашиваю?..

С левой стороны причала выстроилась шеренга ёл. Их распущенные для просушки паруса напоминали крылья морских птиц. Боты — салнынские и чужие — подчаливали борт к борту.

— Вот и я! — Таля пробралась между ящиков и бочек и подошла к Мише Бугаеву.

— Сейчас выходим, — сказал тот. — Хлеб купила?

— Вот, в мешке, на ящике.

— Тащи в кубрик. «Командарм» стоит третьим, — вот он.

На «Командарме» капитан Игнат Фотиев орал на двух ловцов, — приземистого саами Петра и своего сына Алексей. Они выпутывали попавший каким–то образом под киль канат.

— Говорил вам, тащите в сторону, растяпы! Запутает винт, тогда поплачете!..

— Эй, Фотиев! — крикнул с берега Бугаев. — Персонов на борту?

— Здесь я! — Персонов бежал по причалу, держа в подоле рубашки кучу зеленых яблок.

Когда, наконец, все были на борту, капитан дал команду:

— Персонов, включай мотор, чего мешкаешь? Давай задний ход!..

«Командарм», оторвавшись от стаи ботов, застучал мотором сильнее, плавно развернулся и, волоча за собой длинную струю пены, пошел вдоль скалистых берегов, с которых летели в море белые тонкие нити водопадов — в горах таял снег. Вода в губе была сиреневой, а у горловины сияла расплавленным желтым металлом — в этом блеске растворялись черные силуэты выходивших на простор ботов.

По мере приближения «Командарма» к воротам губы, начало покачивать: вверх–вниз, вверх–вниз, — плавное, сперва приятное, потом мучительное для новичка движение.

Таля, стоявшая на самом носу судна, испугалась: ей показалось, что к горлу поднимается тошнота. А если море ее «бьет», значит, прощай мечта стать ловцом… Она перешла на корму и остановилась там, глядя, как прыгает по волнам за кормой мокрая шлюпка. К девушке подошел Миша Бугаев.

— Не бьет?

— Нет, кажется…

— Мертвая зыбь. Самая дрянная штука! Всегда меня укачивает…

— Как… укачивает?

— Как? Травлю за борт, вот и все. А потом легчает.

— Дак как же ты тогда работаешь в море?

— А чего не работать? Ну стравлю, эка важность. Меня никогда не убивает до бессознания, не то, что тут одного — кровью рвало.

Стайка тойвинок летела следом за «Командармом», а в отдалении парили две большие чайки — «клуши», похожие на светло–серых орлов. Затем появились другие птицы, узкокрылые, дымчатой окраски, они быстро, словно темные стрелы, носились над золотой водою.

— Глупыши, — пояснил Бугаев. — Всегда в море, к берегу не любят летать. Их потом наберется видимо–невидимо. Срывают наживку с яруса.

— Во, во, гага пошла! — крикнул Персонов, стоявший в дверцах машинного отделения. Пальцем он указывал на пару черных птиц, которые словно бы бежали по воде, вздымая крыльями огненные брызги.

Полоса берега становилась все уже. С запада выплыл голубеющий силуэт острова Кильдина. Снега на нем казались сверкающей попоной на спине Огромной тучной лошади, стоящей в море.

— Морянка подымается, — заметил Персонов. — Запляшет бот!

— Пускай себе пляшет, лишь бы ярус не порвать, — отозвался Бугаев.

— Мы далеко уйдем от берега? — спросила Таля.

— Верст на двадцать. Еще часа три. Пошли кушать?

— Нет, не хочу! — На лице Тали при мысли о еде появилась гримаса отвращения.

— Ну покормишь рыбку! — весело улыбнулся Персонов.

— Ладно тебе! — сказал Бугаев. — Человек первый раз в море.

— Можно мне встать у руля? — спросила Таля.

— Можно. Эй, Фотиев!

— Чего?

— Покажи Майминой, как штурвал держать, да пошли обедать.

Таля вошла в рубку.

— Компас понимаешь? — с пренебрежением осведомился капитан.

— Нет…

Фотиев пожал плечами с таким видом, будто только дураки не понимают компас.

— Ну, вот видишь «Н» — норд, север. Вот и смотри, чтоб он все время со стрелкой глядел. Понятно? Мы идем прямо на север, — он указал пальцем на белый диск с делениями под стеклом.

— Понимаю…

— Ну, становись!

Таля приняла штурвал, Фотиев некоторое время постоял рядом, потом вышел из рубки и спустился в кубрик.

Волны росли. Они были огромны — прозрачные синие холмы, выраставшие перед «Командармом». Бот отважно набрасывался на них, точно хотел пробить их насквозь, но волны были сильнее, они подкидывали его вверх, а затем обрушивали в зеленые ямы, обдавая палубу тучами брызг. Вода потоками струилась к фальшборту и стекала обратно в море.

Больше Талю не укачивало. Ей было хорошо, необыкновенно хорошо. Она смотрела на компас, на нос судна, на пенные валы, на далекий туманный берег. Она будет ловцом — теперь она это знала! Нет, море не «бьет» ее, а если б и «било», — что ж с того! С этим можно справиться, как справляется Миша Бугаев. А какое это чудесное чувство — когда ты управляешь судном!

Она долго предавалась радостным мыслям, которые были как бы вознаграждением за те печальные думы, что мучили ее все эти дни. Ей казалось, — последняя капля горечи растворилась в большой радости первой победы, первого шага к достижению цели.

Наконец ловцы начали выходить из кубрика.

— Можно метать, — сказал Бугаев.

Фотиев сменил Талю у руля. Она вместе с Бугаевым, Красавиным и Алексеем Фотиевым прошла на кормовую площадку.

— Давай тихий! — скомандовал Бугаев.

— Тихий ход! — повторил Фотиев.

— Встань же под ветер, черт!..

— А я не встаю?

— Кидаю! — Бугаев поднял кубас и рыжий от ржавчины якорек–дрек и швырнул их в волны. Дрек мгновенно исчез под водой, а кубас — род поплавка в виде двойной рамы, с заключенными в ней блестящими шарами — «кухтелями» — завертелся, разматывая стоянку, к которой и был прикреплен дрек. Но вот моток размотан. Кубас изменил лежачее положение на стоячее, и флажок его. замелькал над гребнями вод. Миша Бугаев начал выбрасывать ярус. Бесчисленные чайки и глупыши с криками бросились в воду, стараясь сорвать с крючков наживку. Темные и белые крылья трепещут вокруг яруса, некоторые птицы попадаются на крючки и погружаются вместе с ярусом в море. У Тали сжимается сердце, — она еще не привыкла к этому зрелищу.

Выметывание длится несколько часов. Падает и падает в море с бота нескончаемый многоверстый шнур.

— Вперед… Тихий… Давай… Стоп, — командует Бугаев. Потом его сменяет саами Петр — нужно все время следить, чтобы ярус не запутался. И все это время чайки и глупыши, не обращая внимания на гибель товарок, продолжали свою рискованную охоту за наживкой. Наконец брошен последний кубас, и Дрек его поглощен волнующимся морем.

— Ну, теперь вокруг да около ходить будем, — сказал Игнат Фотиев. — Эй, Маймина, становись–ка опять за штурвал! — С этими словами он уступил место Тале и вышел из рулевой рубки.

Оставшись одна, Таля распахнула все окна рубки, кроме заднего, и мощная струя ветра стала омывать ее лицо, часто донося соленые холодные брызги. Когда она держала руль на ветер, «Командарм» яростно шел в наступление и всей тяжестью набрасывался на валы, вздымающие навстречу ему белые гребни. Когда же она поворачивала бот, волны били в бока, обдавали всю палубу и швыряли судно из стороны в сторону.

Все ловцы, Бугаев и капитан Фотиев скрылись в кубрике, где они улеглись спать, а другие лениво беседовали, расположившись вокруг стола.

— Алешка, чего это ты бледный какой? — спросил Персонов, с трудом сдерживая смех. — Закачало?

— Ничего не закачало. Отстань! — ответил Алексей Фотиев. Он угрюмо уставился в одну точку, губы его побелели, а зрачки птичьих глаз расширились. Он невольно прислушивался к хриплому голосу своего отца, повествующего о том, что «треска, она обжора, самая обжористая рыба, глотает, что ни попадет: сельдь так сельдь, рак так рак, водоросль так водоросль»… и что «глыбже двуста сажень ее не ищи», а также, что «проклятый морской зверь ее распуживает, а кабы не тюлень, так тресковый лов начинать можно бы в начале апреля»… Алексей порывисто поднялся и полез по трапу на палубу.

Таля видела, как он вышел, с треском распахнув дверцы капа и потом захлопнув их за собой, как он шел по пляшущей палубе, ни за что не держась. Его долговязая сильная фигура инстинктивно находила равновесие там, где сухопутный человек давно слетел бы с ног. Она улыбнулась ему из–за штурвала, уже обветренная, с прядями красных волос над широким лбом и с горящими каким–то лазурным огнем глазами. О, сегодня, в эти минуты, она чувствовала безграничную нежность ко всем ловцам–матросам «Командарма». Больше того — эта нежность распространялась и на вещи: теплым взглядом окидывала она мокрый тяжелый якорь, прикрученные к мачте бочонки, свернутый триссель и весь корпус бота. Нет, никогда грудь ее не дышала так вольно, как здесь, среди этого пляшущего и шипящего хаоса золотых и зеленых волн, среди чаек, кричащих и кружащихся за кормою, то внезапно опускающихся на воду, то возносящихся вместе с нею ввысь, или в быстром полете срезающих острым крылом хлопья пены.

Алексей Фотиев вошел в рубку и встал рядом с Талей. Хмуро смотрел он вдаль, не решаясь заговорить с девушкой. Наконец, преодолев смущение, он вытащил из кармана маленькие, золотые часы и на ладони протянул их Тале.

— Возьми, — отрывисто сказал он, не то моля, не то приказывая.

— Что ты, Алеша! Что это ты выдумал? — смутилась Таля. Взглянув на Алексея, она была поражена выражением сосредоточенной боли на его узком загорелом лице. — Зачем мне часы? Не нужно, Алеша!..

— Не нужно? Ну так вот! — Алексей размахнулся и швырнул часы в воду.

Таля растерянно молчала. Молчал и он. Молчание длилось долго, только и было слышно, как плескались волны да рокотал мотор.

— Я вижу хорошо, Таля, что для вас я противный, — первый заговорил Алексей хриплым от волнения голосом. — А между прочим, вы для меня не противны, вы для меня — все!.. — Он посмотрел на Талю и криво усмехнулся.

Она не знала, что сказать в ответ, и молчала.

— Я хотел на вас жениться.

— Я не собираюсь замуж, Алеша, — пролепетала Таля.

— А я вот собирался. Что мне так… Пустота — жизнь! — Он вздохнул с каким–то всхлипом и продолжал: — Выбрал вас, хотел жениться, не вышло — не надо!.. — Помолчав, он коротко рассмеялся. — А часики мне не жалко! Подумаешь! Двести пятьдесят рублей!..

— Напрасно ты их кинул.

— А на что? Я для вас купил… Да чего там говорить…

Противный, ну и ладно. Мил силком не будешь. — Но, вдруг выражение его лица изменилось. Оно вспыхнуло и, как бы озаренное внутренним огнем, стало почти красивым. — Таля! — шепотом произнес он, — Таля, ты пойми, ты мне так люба, ты мне всего на свете милей, Таля, может…

— Алеша, зачем ты это? — Таля чуть не плакала. Она понимала, что должен был испытывать сейчас молодой Фотиев, ей было жалко его, жалко себя и досадно. — Не нужно!.. Ты мне просто товарищ. Вот не выбросил бы часы, я бы взяла…

— Я новые тебе куплю!

— Да ты пойми — не нужно мне подарков…

— Не нужно? — Глаза Алексея мрачно блеснули. — Знаю я, в чем дело… Ты с Лагуном. Я слыхал…

Таля содрогнулась, словно ее ударили по лицу. Она повернулась к нему, взгляд ее из мягкого стал ледяным. Она что–то собиралась сказать ему, но в этот момент из кубрика показались ловцы.

На них теперь были проолифенные спецовки, делавшие их широкоплечими, точно это вовсе не ловцы, а древние латники. Игнат Фотиев вошел в рубку и проворчал:

— Вы! Идите одеваться.

Алексей молча помог Тале напялить жесткую спецодежду и сам оделся в доспехи рыцарей трески и пикши.

Жорка Красавин, лежа животом на фальшборте, вылавливал багром кубас. Раза два он промахнулся — так разыгралось море.

Когда стоянка оказалась в руках ловцов, ее немедленно перекинули через колесо лебедки — и началась «потеха».

Лебедка, вращаясь, вытягивала из моря ярус. Петр, расположившись позади лебедки, укладывал его в ящик. А Жорка Красавин и Миша Бугаев стояли у борта с ляпами в руках и, нагнувшись, смотрели вниз, в клокочущую воду. Птицы почти задевали крыльями их головы, грудь и плечи. Вот в раскачивающейся синеве что–то смутно блеснуло: еще миг — большой, красноватый скат мелькнул у борта и, подхваченный ляпом Бугаева, шлепнулся на палубу. Из–под воды вынырнула голова белесой трески с огромными глазами, и в ту же секунду в ее веретенообразное мясистое тело вонзился ляп Жорки Красавина. Он рванул ее, прежде чем она достигла железного ролика, через который тянули ярус, и, разорвав ее толстые белые губы, швырнул рядом со скатом. Еще и еще треска. Блеснула лиловая спинка пикши. Опять скат. Еще один… Треска. Пикша. Огромная треска. Сплюснутый, буро–зеленоватый палтус. Еще палтус. Треска. Пикша. Треска. Бугаев и Красавин едва успевают срывать с крюков рыбу. Если они промахивались и рыба натыкалась на ролик, то она с плеском летела обратно в море. Заметив это, Таля тоже схватила ляп и, усевшись верхом На фальшборт, так что одна нога ее в высоком сапоге то и дело оказывалась в воде, начала подхватывать рыб, прежде чем они успевали уйти в свою стихию.

— Ой, чудище какое! — сверкая глазами, крикнула она. Влекомая ярусом, из–под воды высунулась серая старушечья голова с оскаленными зубами и бешено–злобными глазами.

— Зубатка! — Жорка Красавин ударил ляпом в тучный бок рыбы. Однако она сорвалась с ляпа и тяжело плюхнулась в волны. Таля далеко высунулась за борт и, чуть не упав в воду, успела вонзить в нее свой ляп. Вместе с подоспевшим Бугаевым они с трудом выволокли громадину на палубу. Зубатка страшной своей пастью схватила треску и замерла в мертвой хватке.

То была азартная игра — Таля забыла, увлеченная ею, обо всем. Море подкидывало бот, накреняло его, но ловцы, с ног до головы облитые водой, продолжали свою жестокую работу. Это был промысел, рыбацкий труд. Она сменила Красавина и после двух–трех неудач стала срывать рыбу с яруса не хуже, чем он, что вызвало восторг Бугаева.

— Вот это девушка!

— Да, девка на два больших! — Красавин подмигнул Алексею. Тот смерил его грозным взглядом, но ничего не сказал.

— Миша, пусти меня к борту, а Алешка пускай становится на мое место! — Петру не терпелось показать и свою ловкость.

Поработать ляпом успели все. Вытягивание яруса длилось больше пяти часов без малейшего перерыва. Бывали моменты, когда рыбы совсем не было. Потом она опять шла так густо, что образовывала как бы серебристую гирлянду. На палубе росла гора мокрой блестящей рыбы, Бугаев принялся скидывать ее в трюм.

Но вот и последний кубас. Вытянув дрек, прибавили ходу, Перед носом «Командарма» закачалась далекая полоса берега. Свита чаек держалась за кормой. Ловцы устали, но были довольны — улов не дурен: три тонны с лишним, если определить на глаз.

Таля скинула комбинезон, спустилась в кубрик и повалилась, как подкошенная, на койку. Через минуту она спала мертвым сном. Ни думы о Лагуне, ни воспоминания о недавнем тяжелом разговоре с Алексеем Фотиевым, ни даже картины лова — ничто не тревожило ее. Она не слышала, как поднят был штофок, как увеличилась скорость, как вошел «Командарм» в Салнынскую губу и как подошли они к причалу на сдачу…

13

Люди северного побережья страны привыкли к ритмичному качанию волн. Путь морем, по существу, единственный путь сообщения между становищами. Еще есть олени. Но и нарты, стремительно летящие с горы в долину, из долины — в горы, и они раскачиваются точно так же, как морские суда, вверх–вниз, вверх–вниз!.. Ритм моря становится ритмом жизни.

«Пурга» раскачивалась так сильно, что временами винт выныривал из–под воды и рычал, вертясь вхолостую. А в кают–компании жизнь текла, будто в обычной комнате обычного дома, стоящего на твердом фундаменте.

Эйдельнант читал «Мертвые души», капитан Трофим Трофимович с гостями — Птичкиным, Ряйне Линде и Леонардом Вителем — пили чай и беседовали.

Птичкин, как, впрочем, и Эйдельнант, и капитан «Пурги», выглядел точно так же, как и тогда, когда голос его гремел в фиорде Извилистом. На нем был все тот же ватник, те же «ботфорты» и тот же лохматый треух на огромной круглой голове. Трудно было узнать Ряйне Линде: на нем был серый щегольской костюм, голубовато–серый вязаный жилет и блестящие коричневые штиблеты. Шею его охватывал крахмальный воротничок с синим шелковым галстуком. На вешалке качалась его широкополая фетровая шляпа. Бригадир колхоза «Революция» выглядел сейчас скорее как какой–нибудь врач или адвокат из Гельсингфорса, нежели рыбак, хотя бы и орденоносец. Впрочем, большинство ловцов–финнов в свободное время большие франты.

— Нет, — сказал Леонард Витель. — Хвастаться нам совершенно нечем: улов мог быть в несколько раз больше!

— Вам бы все сразу, Леонард Карлович. — Трофим Трофимович отпил горячего чаю и сожмурил по–кошачьи свои дальнозоркие глаза. — Это только сказка скоро сказывается, а дело…

— Я понимаю, — продолжал Витель, — уловы старого Мурмана сравнивать с теперешними невозможно. Но…

— В тридцать первом на ловца приходилось не больше сотни центнеров, — вмешался Птичкин, — а нынче знаете сколько? Нынче мы подобрались к шестистам центнерам на ловца! И — нечем хвастаться? — Он развел руками.

— Не забывай, товарищ Птичкин, — сказал Витель, — что из–за недостатка ботов тысяча ловцов Терского района во время путины дома сидит. Прибавь к ним сотни две ловцов Полярного и Териберского района. А всего ловцов сколько на Мурмане?

— Двух тысяч не набрать, — сказал Трофим Трофимович.

— Значит — что? На сельдяном мы не используем и трети людей. Теперь спросим: а если их использовать? Улов был бы выше во много раз!..

— Бота подводят, — веско, как всегда, произнес Ряйне Линде. — На сельдь не годятся никаким образом.

— Механизировать в крупных масштабах промысел, дать рыбакам в большом количестве мощные боты в семьдесят пять сил, — не сдавался Витель, — тогда можно будет похвастаться. Весь мир о Мурмане заговорит. Мы тогда страну рыбой завалим, товарищ Птичкин!

— Положим, о Мурмане и так говорят и трубят! — Птичкин, привыкший ко всему относиться критически, чувствовал себя как–то неловко в роли защитника Мурманска, который, впрочем, он всегда защищал с горячностью. — А что вы хотите? Колхозы «Тармо» и «Революция» имеют миллионный доход и строят себе электростанцию, кирпичный завод. Колхоз имени Ворошилова следует их примеру. «Звезда Севера» отстраивает себе целый новый поселок двухэтажных домов. Говорить, что достигнуто мало, это просто несправедливо!

— Достигнуто немало, — спокойно ответил Витель, — но нужно больше.

— Скоро сказка сказывается… — повторил Трофим Трофимович. — Прежде чем новые бота сюда гнать, вы ремонт старых наладьте. Возьмите–ка мастерские на Торос–Острове или Териберского МРС, — знаете, как они ремонтируют?

— У них судно в ремонте стоит три месяца, — поддержал его Ряйне Линде. — А ремонт такой, что через две недели крак и — сломано!

— Да, проблемки тут, скажу я вам, такие, что их скоро не подымешь! — произнес Птичкин, довольный атакой Трофима Трофимовича на Леонарда Вителя.

— Подымем! — сказал Эйдельнант, одним ухом, по–видимому, прислушивавшийся к разговору.

— В том–то и дело — нужно поднять! Тут нужно, как и везде, искать основное звено, взявшись за которое вытянем всю цепь вопросов. Я говорю: мощный бот — есть это звено. Государство должно дать и даст его Мурману!

— А почему вы не возьмете за это самое «основное звено» приемный флот? — осведомился Птичкин. — Разве вам не известно, — так же хорошо как и мне, что нехватка именно этого флота и баз обработки больше всего тормозит увеличение добычи? Не было, что ли, случаев в эту зиму, когда бот подходил на сдачу и в очереди чуть не сутки терял?

— Приемный флот за основное звено не беру, потому что…

— Потому что, — торжествующе перебил Птичкин, — потому что, мол, меня, старого большевика и изобретателя Леонарда Вителя, поставили во главе строительства заполярных МРС, и бота здесь не по моей части. Так?

— И не совсем так! Просто я знаю: будет у нас сила выловить много рыбы — появится и сила принять большой улов!

— Э, нет, Леонард Карлович! Не так–то все просто!.. Тут получается вроде заколдованного круга. — Трофим Трофимович отрезал ломоть булки, намазал его маслом, откусил и, жуя, покачал головой.

— Заколдованных кругов для коммуниста… — начал с улыбкой Витель, но закончил за него Эйдельнант:

— Нет и быть не может! — сказал он, захлопывая книгу. — Нет таких заколдованных кругов, которых бы не расколдовали большевики, Трофим Трофимович!

— Тут вот что нужно делать, — прервал свое раздумье Ряйне Линде. — Государство пускай строит базы и приемочный флот. Бота построим себе мы сами! Что будут делать «Революция» и «Тармо», «Ворошилов» или «Звезда Севера» с их миллионами? Дансинги устраивать? Только пускай верфь заказ наш примет и срочно выполнит, — вот что просим мы у правительства. А мы сами богатые, можем ему деньгами помочь!

— Вот слова мужчины! — Эйдельнант хлопнул бригадира по плечу. — Не все же нам быть на иждивении!

Ряйне достал из жилетного кармана тяжелые золотые часы.

— Вот, хронометр, — сказал он, — я себе купил. Он мне нужный — я купил. Колхознику нужен бот. Он его купит.

Все осмотрели часы, достойные украсить собой небольшую башню, раскрыли крышку, сосчитали количество камней, взвесили тяжесть часов на ладони и вернули их хозяину. Леонард Витель сказал:

— Конечно, то, что ты говоришь, Ряйне, замечательно, и даже очень. Но ты поимей в виду, что Кольский берег будет заселяться. А колонист сразу богатств не приобретет. Тут и придут на выручку МРС…

— Это хорошо, дядя Леонард, — смеясь, перебил его Эйдельнант, — что ты стал патриотом МРС! Что же до вашего спора, то помяните мое слово: ближайшие три года будут годами такого расцвета нашего Севера, что, как ты скажешь, Трофим Трофимович, — ни в сказке сказать, ни пером описать. Заколдованный ваш круг — ребус с ботами и приемным флотом — давно уже решен. И решение это проводить в жизнь предстоит нам!

Качка между тем прекратилась.

— Вошли в Мало–Оленью салму, — сказал Трофим Трофимович.

Все вышли на палубу подышать свежим воздухом.

«Пурга» скользила по спокойной салме, казавшейся голубою рекой в скалистых берегах. По ее гладкой поверхности плавали, точно белые цветы, хлопья пены, оставшейся после шторма.

Долго стояли, безмолвно любуясь берегами салмы, освещенными желтым солнцем. Потом, когда бот снова закачало волнами, все, кроме Леонарда Вителя, ушли в каюту. Витель остался на палубе. Ласкаемый холодным ветром, стоял этот человек, в котором сочетались пыл юноши и опыт старости, и думал — о чем? О предстоящей ему новой работе или о былом времени, когда эти берега были точно такими же, но не принадлежали свободному народу, который воздвигает на них города и селенья?..

К Салныни «Пурга» подошла во время «жаркой воды» — отлива. Пришлось остановиться на рейде.

— Как, сейчас поедете или подождете? — спросил Эйдельнанта Трофим Трофимович, занявший при входе в губу свой пост в рулевой будке.

— Давай шлюпку, чего ждать, — отвечал Эйдельнант. Через пять минут шлюпка донесла приехавших до пляжа.

Однако Ряйне Линде лишний раз пришлось убедиться, что в условиях Заполярья европейский костюм не всегда пригоден. «Шлюпка, не достигнув берега шагов шесть, врезалась килем в песок и, как ни толкал ее матрос веслом, ближе подойти не удалось.

Птичкин в своих ботфортах перелез через борт и зашагал по воде, его примеру последовали Эйдельнант и Витель.

— Давайте перенесу вас на руках! — крикнул Птичкин Ряйне. Но тот отказался, сказав, что спешить ему некуда и он, вернувшись на «Пургу», подождет прилива…

Эйдельнант, Птичкин и Витель, миновав клуб–церковь и вешала, с которых, точно занавеси, свисали сети, вышли на главную улицу Салныни и остановились у маленького домика.

У дверей Чичибабин колол дрова. Увидев гостей, он бросил топор и кинулся к ним.

— Шура, чего ж ты не предупредил, что приедешь? — Он с жаром тряс руку Эйдельнанта. — Вот это так радость! А мы тут банкет колхозный замыслили, — такой, какого свет не видал!

— Эх вы, банкетчики!.. Ну, как дела? — Эйдельнант хлопнул Чичибабина по плечу.

— Да как они могут идти, кроме как хорошо? Движемся!.. Привет, Птичкин. Ты, однако, не похудел, ха–ха!.. Здорово, товарищ Витель… К нам перебираешься? Ну–ну, валяй–валяй! Да–а… Да вы заходите, чего мы на улице встали? Я сейчас чай сварганю. Ну рад я, ей–богу, что вы приехали!..

Прибывшие от чая отказались, так как только что пили, чай на «Пурге». Решили осмотреть колхоз. По пути их то и дело останавливали ловцы, — поздороваться, перекинуться с «начальством», шуткой.

Чичибабин предложил прежде всего пойти посмотреть строящийся плавучий мост.

Все направились к реке Салнынке, где от одного берега к другому протянулось некое подобие плота, на котором сейчас никого не было. Один лишь красный транспарант, приготовленный к Первому мая, то надувался ветром, то снова спадал. «Нет таких крепостей, которых не взяли бы большевики!» — было написано на нем белыми буквами.

— Хороший лозунг, правильный! — сказал Эйдельнант и спросил, обращаясь к Чичибабину: — Для красоты повесили или от души?

Чичибабин с укором посмотрел на Эйдельнанта.

— Скажешь тоже — для красоты! — смущенно проговорил он. — у нас теперь знаешь как молодежь за дело взялась — закипело все! И какая молодежь — Лагун Пашка, Маймина, а верховодит всем твоя сестра — Витель… Боевая она у тебя!.. А ты, Шура, говоришь — для красоты! Это ж, можно сказать, программа жизни!..

Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Иллюстрации к статье