Философия, политика, искусство, просвещение

«Общечеловеческий Петрушка»

Пульчинелла

Неаполь совсем особенный город. Полный своеобразного настроения. И настроение это не столько разлито в его синем воздухе и синем море, не столько выражено в картинном Везувии и яркой красоте Позилипо, сколько в психике неаполитанского населения.

Неаполь — город народный, город нищеты, зажиточное гражданство очень тонким слоем сливок всплывает на полумиллионном горемычном простонародье.

<…> Безработица для доброй трети населения не случай, а постоянное состояние. Перебиваются чем попало. И при всем этом поют и смеются. Не скажут слова на своем мелодичном и словно созданном для метких острот, поговорок и песен наречии без того, чтобы не выкинуть какого–нибудь словесного коленца. Не говорят, а юмористически творят фразу, подчеркивая ее разработаннейшей и красноречивейшей жестикуляцией. Все время чувствуют себя на улице, как на сцене. Эллинская кровь говорит в них. Если ругаются, то поочередно: кончила одна — другая выступает, подбоченясь, и с плавным жестом говорит: «Теперь мой черед», и начинает течь виртуознейшая речь, полная насмешек, обид, пафоса, вдруг взлетающая в острые тона, выкрикивающая угрозы, переходящая зачастую в смех или слезы.

А неаполитанская песня! Она звучит над городом немолчно. Они поют так же естественно, так же часто, как щебечут птицы. И песня их, грациозная и неглубокая и в поэтическом и в музыкальном смысле, всегда двойственна: под резвым весельем затаенная тоска, под скорбной мелодией — затаенная веселость. Самые плясовые мотивы звучат в миноре, как у нас на Украине.

Подходит полицейский к детине, который во все горло высоким и звонким тенором выкрикивает залихватскую песню, и спрашивает: «Разве ты не знаешь, что здесь запрещено петь громко?» Детина туго затягивает ременный пояс, сплевывает и флегматично отвечает: «А если я голоден?»

<…> Неаполитанцы до безумия любят театр. Здесь больше народных театров, чем в самых больших европейских столицах, и даже кинематограф должен был заключить союз с властителем — Пульчинеллой.

Есть здесь театры итальянской мелодрамы, где в большинстве случаев играют серьезно, наивно и с подъемом. Но еще больше мелких комических театров, в которых подвизается любимец неаполитанцев маскера Пульчинелла. Все города Италии имели свои маскеры: Панталоне и Арлекино — в Венеции, Стентерело — в Тоскане, Джандуйя — в Пьемонте, но только Пульчинелла дожил до наших дней, ничего не потеряв во власти над своим маленьким царством.

Из всех маскер Пульчинелла самый оригинальный и самый уродливый. Он и одет в белые широкие штаны, в какую–то неуклюжую, складчатую, низко подпоясанную блузку того же цвета, на голове у него белый колпак, на лице безобразная черная лакированная маска с большим носом… Пульчинелла отличается особыми чертами: он вовсе не остроумен, наоборот, он глуповат. Он коверкает слова, не понимает по–итальянски, вечно всему удивляется, он и не хитер, труслив, не предприимчив, ленив, пьяница и обжора. В нем неаполитанский народ отнюдь не выразил своих достоинств, а создал род карикатуры на себя с каким–то, в сущности, грустным юмором. Но он любит этого глупого лентяя. В этой неуклюжей фигуре, как в Иванушке–дурачке, сквозь мнимое унижение себя просвечивает какое–то пассивное революционное чувство, родственное тому, которое заставляло апостола Павла воскликнуть: «Мы — юродивые, но таковых есть царство небесное». Неаполитанец бесконечно ликует, когда видит, как его ленивый и добродушно–плутоватый прототип преуспевает неожиданно, исключительно благодаря совершенно невероятным милостям судьбы: на его голову сыпятся наследства, в него влюбляются богатые невесты, дешевые qui pro quo* дают ему возможность дубасить своего барина и других высокопоставленных господ. Комизм этих представлений грубый и примитивный: первое место занимают непристойные каламбуры, пощечины и палочные удары. Тем не менее народ валом валит в театрики с Пульчинеллой, и у их касс всегда давка.

* Недоразумения, возникающие в результате того, что одно лицо принимается за другое (латин.).

С первого взгляда раскатистый хохот, которым встречают все эти глупые эффекты, озлобленно осмеянные еще Гольдони в XVIII веке, кажется, только свидетельствует о крайней некультурности и своеобразной жестокости нравов. Но, больше присмотревшись ко всему неаполитанскому строю жизни, вы только с грустью, почти ласковой, а отнюдь не с презрением, будете слушать этот смех и эти аплодисменты. Той злополучной публике, которая переполняет эти убогие зрительные залы, надо во что бы то ни стало смеяться, чтобы забыться, чтобы не плакать. Слишком ужасна эта монотонно–грязная, эта отчаянная жизнь, чтобы не пробудилось жгучее стремление отвлечься.

<…> Из этого не следует, чтобы неаполитанская интеллигенция была права, оставляя эти театрики без внимания. Они представили бы из себя большую культурную силу, если бы подверглись надлежащей реформе. Правительство Бурбонов стремилось во что бы то ни стало развлекать толпу, и притом возможно более скотски. Многое в теперешней пошлости фарсов с Пульчинеллой является остатком целой антикультурной системы старого режима. Но маскеры могут служить и совсем другим началом: это доказывает пример пьемонтского Джандуйи, который играл роль настоящего революционера в эпоху нерешительности Савойского дома и назревшего освободительного движения. Трудно представить себе, с каким восторгом была бы встречена неаполитанской простонародной публикой столь же карикатурная, но осмысленная, меткая и острая сатира на этих же сценах. Пусть Пульчинелла, дитя народа, заменит сбой палочный протест демократическим памфлетом на ужасные порядки, заведенные разными неаполитанскими политическими каморрами, пусть вместо традиционных гримас барина, молодого барона и т. д. даны были бы живые карикатуры на ненавистных демократии вершителей политических и экономических судеб несчастного города, — что бы это было за ликование, что за взрывы благодарного смеха! Но передовые партии не проявляют в этом отношении никакой инициативы, и если перед их представителями развертываешь подобные планы, — они только лениво пожимают плечами, рассыпаться же гневными тирадами против отсталости поклонников Пульчинеллы они большие мастера <…>

1910 г.

Карагёз

…Афины подарили меня не только великим мертвым театральным впечатлением, когда я сидел в каменном кресле жреца Диониса и смотрел на разрушенную и умолкшую, но такую полную музыкальной жизни сцену, — но и дивным впечатлением от театра теней в своем роде феноменального артиста Моласа.

Происхождение театра теней в Греции не совсем ясно. Его корни тесно связаны с корнями турецкого театра теней, и его основной герой общечеловеческий Петрушка — Пьеро, Пульчинелла — здесь огречен через Турцию и, хотя является носителем греческой смышлености, побеждающей хитрости слабого (древний–древний Геркулес), носит турецкое имя Карагёза.

Молас взял это простонародное, в большинстве случаев деревенское зрелище и усовершенствовал его технически, обновил его тексты, пересыпал их едкой солью уморительных словечек и зажег все это своим нечеловеческим темпераментом.

Даже не понимая новогреческого языка, а особенно множества диалектов, которыми щеголяет Молас, можно часами наслаждаться перипетиями этих сказочных происшествий. Но гораздо больше удовольствия ждет вас, если вы посмотрите на всю процедуру с другой стороны экрана. Тут вы увидите полного человека в одной жилетке, сильно напоминающего наружностью Бальзака, с разгоряченной физиономией и сверкающими глазами, который бегает вдоль длинного экрана, так сказать, молча руководит помощниками, которые придают сотни полных жизни движений его пергаментным актерам, и в то же время немолчно говорит за всех этих актеров, мужчин и женщин, басом, тенором и дискантом, мгновенно переходя от насмешки одного к гневу другого, плачу третьего, льстивому попрошайничеству четвертого. Богатство и правдивость интонаций изумительные. Часто это просто импровизация, иногда — повторение по памяти, но никогда не чтение по рукописи.

Отдыхает Молас только тогда, когда посредине экрана почти совершенно неподвижно устанавливается какой–нибудь персонаж, якобы исполняющий арию. Эта ария — заунывная греко–турецкая песня, со множеством фиоритур и колоратур — исполняется помощником директора, тянется иногда по десять минут и выслушивается публикой с явным удовольствием. После окончания ее предполагаемый пергаментный исполнитель пускается в бешеный пляс <…>

1932 г.

Из афиш о выступлениях А. В. Луначарского. 20–е гг.

Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:


Разделы статьи


Поделиться статьёй с друзьями: