Философия, политика, искусство, просвещение

Луначарский [как оратор]

Конечно, эстеты могут пожаловаться, что наша революция — во внешних ее выявлениях — скучна: слишком, деловита, слишком суха, слишком материалистична. Вот тоже и красноречие революции скучное: либо оно ругается крепкими словами по адресу белогвардейцев и империалистов, либо насыщено оно до отказу цифрами, таблицами, цитатами из ученых книжек, всякого рода бухгалтерскими подсчетами… На самом деле, возьмите речи вождей революции за последние два–три года: сколько раз встречаются в этих речах слова — уголь, нефть, железо, производительность труда, хищники империализма, грабеж Антанты, и как мало хороших слов, вроде — идеал, радость битвы, орлиные взмахи крыльев… А если и есть какие–нибудь — орлиные взмахи крыльев, — то уж очень они на положенном месте — скромном месте, и никто на них и внимания не обращает: так, условная побрякушка.

А взять, например, речь Макдональда хотя бы. Тут и «святой Грааль», и «пусть бойцы спят в своем вооружении»…

Да, что Макдональд!… Пуанкаре ухитрялся свои проповеди о грабеже германского пролетариата строить по лучшим образцам французского красноречия. Вот в том то и дело: насчет французского красноречия слаба наша революция.

Олар, например, начинает второй том своего знаменитого труда — «Ораторы французской революции» — следующей весьма характерной фразой: «В первом томе настоящего труда мы изучали ораторское искусство в период Учредительного Собрания и дали, таким образом, первую часть новой главы истории французской литературы.»

Вот, оказывается, в чем дело. История красноречия есть в то же время история литературы. Мыслимо ли это сказать про красноречие Октябрьской революции! Увы, не скажешь. Не скажешь, что речь Каменева о внутренней торговле или Зиновьева, о борьбе с уклонизмом — вклад в русскую литературу. Вклад в политическую экономию, социологию, технику и механику революции, но уж во всяком случае не в литературу. Нет, как будто нечего и надеяться на такого рода комплименты будущих Оларов.

И однако…

«Для нас не подлежит сомнению, что мир, переживая капиталистический период, войдет в социалистический, и мы знаем, что вся несуразность, неравенство, уродство, которые мы видим в течение всей истории человечества на каждой ее странице, исчезнут, испарятся, изменятся, растворятся в социалистическом обществе, которое не только будет, но не может не быть великим дружным сотрудничеством под знаменем науки и техники, которые победят природу и создадут из нее такие источники наслаждения, о которых мы сейчас и мыслить не можем.

И для нас, знающих это счастливое будущее человеческого рода и сознающих все проклятия и все муки, в которые человечество погружено сейчас, важнейшим вопросом было всегда, — как ускорить эти процессы, как выйти из ада и войти в социалистический строй. И мы знаем, что сделать это можно только путем суровой борьбы, путем прохождения через чистилище, жестокую трезвую войну с врагами человечества, с теми, чьи привилегии стоят человечеству поперек дороги. И мы знаем, что эту борьбу можно вести, только призвав к ней само угнетенное человечество, и мы знаем в то же время, что вся масса этого угнетенного человечества еще слишком темна, что дело ее просвещения может затянуться на десятки лет, и что, стало–быть, нужно, чтобы какое–нибудь активное меньшинство сделало бы почин, потрясло бы державу капитала, вырвало бы власть из его рук, бросилось бы с пропагандой делом и фактами в массу и ускорило бы, таким образом, их созревание — созревание человеческой сознательной массы…»

Ничего, что эта цитата из речи длинна. Она прочтется с удовольствием всеми и каждым, прочтется с удовольствием, именно как литературное произведение. В ней так много от чистой, подлинной литературы: богатство языка, яркость образов…

А вот еще:

«Товарищи, такое великое явление, как Ленин, конечно.. найдет себе отражение и в мировом искусстве. Пусть не непосредственно с Ленина написаны будут какие–то колоссальные фигуры в музыке, изобразительных искусствах, театре, но мы подняты вновь на какую–то особенную высоту. Мы уже, ведь, недавно оглядывались и говорили: где же гении, где героическое, где абсолютно светлое? Мы его видели, мы видели Человека, человека с большой буквы, мы дышали с ним одним воздухом, мы наблюдали его в исторической деятельности, и в повседневном быту. В нем, как в фокусе, сосредоточились лучи света и тепла, широкими волнами ходящие теперь по земле в героизме рядовых рабочих, крестьян и красноармейцев. Мы вступаем сейчас в героическую эпоху, и квинтэссенция ее, ярчайший фокус и сосредоточие ее — Ленин — должен нас вдохновлять и подымать и в том художественном творчестве, к которому вы, здесь собравшиеся, призваны. О, если бы искусство, которое мы будем творить, с сегодняшнего дня было бы достойно такого человека, который стоял во главе нас, тогда это было бы поистине великое искусство. И так это для всех сторон жизни. Равняться по Ленину никто не может, но всякий должен. Всякий должен из всех сил равняться по Ленину и, в чем только можно, поднимать до этого уровня свою теоретическую работу, свою жизнь, свою борьбу.

С нами скорбит весь мир, устремленный в будущее.

И не без скрежета зубовного, но и враги, клеветники признают величие Ленина. Сегодня мы опустили его в землю, и взяли в наше сердце, и он пребудет и в наших сердцах, и в сердцах наших детей».

Это прекрасно. Не только как ораторская речь, но и как страница художественной прозы. Это вот то, о чем может говорить будущий Олар: революционное красноречие Октябрьской революции, как глава русской литературы.

Ораторский дар Луначарского — можно легко догадаться, что ему принадлежат вышеприведенные цитаты, — на самом деле примечательный факт не только в истории российского революционного красноречия, но и- русской литературы. Примечательный тем особым местом, которое Луначарский занимает и тут, и там, по тому контрасту, каковым является его красноречие по отношению к красноречию, типичному для Октябрьской революции, поскольку эта революция несет в себе черты русского национального характера.

Передо мной характеристика:

«Все в его красноречии рассчитано, чтоб волновать и нравиться по методам античных ораторов и великих французских проповедников. Благородство и величие — вот два качества, к которым он стремится и которых он большей частью достигает. Он отличается своим умением возвышать дебаты над уродствами и мелочами… Он уносит умы в подземные пространства, где обыкновенно витает его мечта; его речь — это возвышенные и тонкие мысли, гармоничные периоды, красивые слова и красивые звуки, приятные уму и слуху… Он умело устраняет все, что в вещах, о которых он говорит, может оставить мрачное, тривиальное или гадкое впечатление. Его талант не допускает никакой мысли, которая не была бы красива или возвышенна, никакой формы, которая не была бы изящна или великолепна, и в этом отношении искусство его находится в согласии с его думой».

Если не останавливаться на некоторой напыщенности и тяжеловесности этой характеристики, то разве не является она весьма точной характеристикой ораторского искусства Луначарского, обрисовываемого хотя бы вышеприведенными цитатами? Разве не согласуется она с общим ораторским обликом Луначарского?

Только случайным совпадением нельзя об'яснить, что характеристика эта, взятая из книги Олара — «Ораторы революции», — относится к одному из лучших ораторов той эпохи, жирондисту Вернио.

И когда мы читаем у Олара, что «гуманность» была главной чертой, «религией» Вернио, мы снова не можем не подумать о Луначарском.

«Гуманитарный» характер красноречия Луначарского достаточно ясен, если обратить внимание на одни только темы его речей. Конечно, оратор Октябрьской революции не может не говорить о специфических темах этой революции. Неоднократно приходилось и Луначарскому выступать в качестве политического оратора в тесном смысле слова; в качестве даже оратора ведомственного, но не приходится долго доказывать, что не в докладах Луначарского по Наркомпросу, или по проблемам международной политики — сила Луначарского, как оратора. У него свои темы, и в этих темах — он единственный. Знаменитые циклы его речей о культуре, религии, литературе, о проблемах революции, взятых в аспекте вечных проблем человечества, являются в последнем итоге разработкой одной основной темы, той темы, каковая служила базой творчества всех гуманистов, предшественников Луначарского, начиная с Пико де–ла-Мирандона, и кончая последним гуманистом — Жоресом, и каковая продвинута вперед и выше Луначарским.

У них — гуманистов буржуазной культуры — эта тема гласила: я — человек, и ничто человеческое мне не чуждо. У Луначарского она гласит: я — революционер, и ничто человеческое мне не чуждо…

Эта тема является одновременно и задачей его творческой жизни. Показать, что революционеру ничто человеческое не может быть чуждо, не должно быть чуждо, что разум и чувство революционера могут являться и должны являться путеводным компасом и ярко светящим маяком на всех путях человеческой мысли, фантазии и работы, как бы далеко не лежали эти пути от основной для всех видной дороги, — в этом цель, быть может, иногда и подсознательная всей творческой деятельности Луначарского. С факелом революции в руках, он исследует все глубины и низины, провалы и взлеты человеческого мышления и творчества и завоевывает для революции все новые и новые области. Луначарский — подлинный империалист от революции: лабораторию революционной переработки он обогащает все новым и новым сырьем, захваченным оттуда — из тайников буржуазной культуры, не всем доступных, куда не всем охота идти.

— Я революционер, и ничто человеческое мне не чуждо. Не чуждо в том смысле, что все человеческое подлежит оценке и отбору с точки зрения революционера, что революционер своим глазом увидит в картинах Сезанна и в пьесах Шекспира, и в египетских пирамидах, и в скульптуре Родена, и в книгах Франса, и в откровениях евангелиста Иоанна, и в религии современной массовой буржуазной газеты, и в древних религиях «страдающего бога», и в античном театре, и в современном цирке, и в гностической философии, и в неокантианских изысканиях, и в средневековом эпосе, и в лирике нынешнего дня, и в Вагнере, и в негритянских песнях (это все, и многое другое — темы Луначарского), — во всем этом увидит революционер своим глазом, при свете своего факела, то, что останется скрытым и чуждым для любого исследователя, у которого нет этого волшебного факела.

Луначарский увидел, — и он об'ясняет то, что видел. Луначарский всегда об'ясняет, и только об'ясняет. Сила ли это его, или слабость, но он всегда и только комментатор. Комментатор в своих пьесах, стихах, теоретических работах, действенных речах, комментатор, владеющий совершенно неисчислимым богатством материала, подлежащего комментированию.

И еще одно важное обстоятельство. Луначарский комментирует вслух и для многих. Луначарский оратор во всем, быть может, единственный в Октябрьской революции, оратор во всех своих творческих проявлениях. Он оратор в своих пьесах, стержнем которых является всегда монолог, он оратор и в научных исследованиях своих, которые рассчитаны не на изучение, а оглашение, апеллируют не к индивидуальному разуму, а к коллективной эмоции, он оратор во всем своем мышлении, которое нуждается в аудитории для разбега и взлета.

Но на этом пути революционера, которому ничто человеческое не чуждо, пути комментатора и оратора — не стоят ли угрозы дилетантизма и эклектизма? Когда мыслишь о Луначарском, не можешь не думать об этих угрозах. И, конечно, не одного гуманиста, жившего в творившего в условиях буржуазной культуры, эти угрозы, превратившиеся с течением времени в реальность, обессилили, обесценили. Эклектизмом и дилетантизмом было подточено и величественное здание, возведенное Жоресом.

Было бы медвежьей услугой Луначарскому, если бы мы вздумали утверждать, что нет отпечатка дилетантизма и эклектизма на его ораторской работе. Конечно, есть, и в каждой почти большой речи Луначарского чувствуется и этот отпечаток, и следы настойчивой борьбы оратора с этим соблазном. Потому что быть эклектиком и дилетантом — это раньше всего соблазн. Во внешней стороне ораторского искусства Луначарского этот соблазн выявляется в некоторой тяге оратора к декламации (характерно, что о Вернио задает Олар вопрос, не был ли он декламатором). Тяга к декламации–это есть любовь к большим словам, к словам с большой буквы, словам символам, к словам, которые должны говорить сами за себя. А в существе ораторского дара Луначарского — эта властная наклонность к эклектике и дилетантизму сказывается в слишком широком обхвате мыслив в ущерб ее точности в красоте образа за счет его адекватности мысли, в яркости параллели за счет геометрической ее правильности, в любви к художественной гипотезе — за счет скучного, но реального, факта. Все пьесы Луначарского — это речи, — в этом их сила и слабость, — но и большинство речей Луначарского (дело идет не о его ведомственных докладах, конечно) в известной и большой степени — пьесы, и в этом их сила и слабость.

Сила не только потому, что самая драматическая форма его речей — монолог, зачастую переходящий в диалог, — больше действует на слушателя, чем ровное «академическое» красноречие. Но и потому, что мысль выигрывает в своей убедительности и действенности, когда она некий результат, результат некоей борьбы с противоречащей мыслью, когда она рождается из столкновения, когда она видима и слышна для всех — осиливает препятствие. Мысль приобретает тогда динамичность — она сопрягается со страстью.

Но тут заложена и слабость. Ибо иногда эта демонстрация борьбы на ораторской трибуне, с предрешенной победой, — просто не нужна, является лишь ораторским упражнением, искусством для искусства, самодовлеющей эстетической ценностью. Иногда Луначарский диалектически запутывает проблему, лишь затем, чтобы ее распутать. Эффектная, увлекательная игра отодвигает на задний план реальное дело.

Но, как сказано выше, в ораторской деятельности Луначарского (то есть, тем самым и в литературной, писательской его деятельности) виден не только отпечаток дилетантизма и эклектизма, но и след упорной и настойчивой борьбы с этим отпечатком. Ораторская стихия Луначарского скована стальным обручем марксизма. Вернио был жирондист — Луначарский — большевик. Жорес был социалист - реформист, — Луначарской — большевик.

Марксизм, большевизм для Луначарского — это безусловно самоограничение, весьма необходимое для некоторой расплывчатости его творческой психики, это русло, выпрямляющее некую извилистость его ораторской мысли, это стержень, скрепляющий некую рыхлость его ораторского темперамента. И лучше всего Луначарский там, где самоограничение, русло и стержень — одерживает наиболее целостную и полную победу. Такова, например, речь Луначарского «Ленин и молодежь». Эта речь, поистине, величественное здание: оратора вдохновил тот драгоценный материал, из которого он складывал эти здания, ибо кирпичами здания послужили ленинские цитаты. Этот материал — не рыхл, не расплывчат, не скользок — ведь, это стальные кирпичи. И строитель–комментатор — оказывается достойным материала. Характерна сама композиция речи. Ленин и молодежь — эту тему можно было бы сузить до пересказа ленинских цитат по соответственному вопросу; можно было бы и расширить, включив в эту тему все, что в нее включить можно. Оратор свел всю речь к ответу на проблему: кого учить, чему учить и как учить с точки зрения Ленина и ленинизма. И тут был подлинный творческий комментарий, не средневековое чтение текстов, не экзегетика, выдающаяся иногда за комментарий, не буквенный анализ цитат, а умение на базе отдельного гениального намека построить стройную систему. Оратор приводит слова Ленина: «Надо позаботиться, чтобы, по возможности, всякое знание усваивалось в порядке реальной трудовой проблемы».

Что означают эти слова, спрашивает оратор:

«Это очень трудная с точки зрения чисто педагогической задача, но марксистская и глубоко верная. Тебе нужно дать задачу по вычислению, возьми какое–нибудь вычисление, необходимое для твоего района, для кооператива, который рядом работает, для ремонта, который производится в том же здании, возьми пример из абсолютно реальной жизни, по возможности, не выдумывая, т. е., чтобы каждая задача была разрешением задачи, поставленной окружающим миром труда. Надо учить механику, химию, астрономию, входя, внедряясь в те органы общественной жизни, которые этим и для этого живут, где все это применяется, как отдельные элементы общественного строительства. Это трудно, мы все это знаем. Мы считаем, что сельско–хозяйственный уклон может быть дан в одну сторону, промышленный — несколько в другую, что мы можем опираться на муниципальное хозяйство, на общественную жизнь города с его больницами, почтой, телеграфом, пожарной командой, канализацией и водопроводами, всякого рода городской статистикой и т. д. Мы знаем, что людям, которые займутся постановкой такого обучения, придется у нас встретиться с массой препятствий, учебных, практических, лабораторных. И чем больший круг заменит у нас в нашей педагогике трудовой метод, — метод целесообразного и общеполезного труда, как воспитательного импульса, тем более мы будем ближе к тому, что, изучая все стороны буржуазной науки в глубокой связи с практическими задачами времени и размахом революции, мы будем застрахованы от восприятия лжи за истину. Ложь будет отпадать потому, что она будет проверяться практикой.»

Вот что значит подлинно комментировать, вырастить из зерна намека крепкий колос реальной схемы, вот где проявляется конгениальность комментатора и комментируемого, где мысль комментатора смело и точно мчится по проложенному комментируемым руслу.

Происходит так, конечно, потому, что тут ленинский материал диктует необходимость самоограничения, ленинское русло вбирает мысль оратора, ленинский стержень крепит его постройку…

В итоге своего анализа Олар отводит от Вернио упрек в декламации. Не пристанет этот упрек и к Луначарскому.

Но этот прекрасный, полнозвучный голос, умеющий передать самый тонкий нюанс мысли, умеющий подчеркнуть фразу, слово, слог, умеющий задержать внимание аудитории на одном ударении, голос, владеющий секретом презрительной скороговорки и патетического замедления, этот широкий охватывающий всю аудиторию жест, эти величественные периоды речи, где все, каждый предлог на своем месте, эти периоды, в которых сверкают художественные образы, реализованные до конца, использованные максимально, этот тщательный, точный отбор наиболее красивых, наиболее звучных слов, эта филигранная отделка эпитетов и концертно проведенное нарастание глаголов, это искусно проведенное горячение холодного по существу темперамента, так сказать, монтаж темперамента (ибо, по существу, ораторский темперамент Луначарского холоден) и, наконец, эта чистота и благородство композиции речи, — о чем говорит все это?

Говорит о большом, подлинном, единственном у нас, риторе.

Луначарский, как и в свое время Вернио, как в значительной степени Жорес, — ритор. Ритор Октябрьской революции.

Быть может, существует некая непременная и причинная связь, между душевным складом гуманиста и ораторским складом ритора. Чисто эмпирический взгляд как будто подтверждает эту гипотезу. На этом мыле будем останавливаться. Не будем также ставить вопрос, не является ли риторская форма красноречия наиболее чистой формой ораторского искусства.

Нам важно другое. То, что эта форма красноречия, считавшаяся органически свойственной французской революции, и потому, быть может, вошедшая в историю политического красноречия, как типическая форма буржуазно–политического красноречия, благодаря Луначарскому, засияла новым светом в революционном красноречии Октября.

С любой из великих речей Бриссо, Вернио, Гаде и Иснара, с любой из мощных речей конвента — с честью сравнится, например, речь Луначарского на процессе эсэров. Наша трезвая деловая революция дает достаточно материала и для великих риторов.

Над этим материалом работают два крупно талантливых ритора нашей эпохи: Маяковский — в области поэтического слова, и Луначарский — в области политической мысли. С восхищением и уважением нужно относиться к их работе.

Эссе от

Автор:


Источник:

Публикуется по: elib.shpl.ru


Поделиться статьёй с друзьями: