Философия, политика, искусство, просвещение

На катерах–охотниках (Из записок фронтового корреспондента)

…Лейтенант Русанов неторопливо шел по набережной прекрасного города Сухуми, и весь облик его словно бы говорил: «Мне глубоко безразлично, что вы обо мне думаете и нравлюсь ли я вам или нет. Вы живете в тихом цветущем уголке, который немцы бомбили всего лишь один раз, а я.., Эх, посмотрели бы вы на меня там — в огне, в грохоте войны!..»

На нем были кожаный командирский реглан, потускневшая от непогод «финка», кожаные брюки и высокие рыбачьи сапоги, просторные голенища которых собрались твердыми чугунными складками. Поразительные контрасты соединялись в его лице. Это было и лицо юноши с мягкими чертами, улыбающимся ртом, большими, прямо–таки ребячьими карими глазами, и в то же время это было лицо настоящего моряка с огрубелой, обветренной кожей, резкими складками под скулами и на лбу, придававшими ему выражение мужества и энергии.

— С возвращением, лейтенант! — окликнул я его.

В ответ он протянул мне свою крепкую руку, а глаза его затеплились лаской.

— Опять с торпедными катерами воевал! — сказал он и махнул рукой. — Не принимают, черти, боя. Из автомата дадут несколько очередей и жмут на всю железку — не догонишь!.. — Он пожал плечами, как бы удивляясь нежеланию немцев померяться с ним силою.

— Эх, пойти бы мне с тобой, лейтенант! Не поможет ли тебе моя счастливая звезда поймать хоть один катерок?

Слова мои мигом воспламенили его:

— А и в самом деле! Ей–богу!.. Пошли в следующий раз? Сказать правду, за секунду до этого в мои намерения не входило отправиться с лейтенантом Русановым в Цемесскую бухту охотиться за немецкими торпедными катерами. Я собирался воспользоваться оказией и пойти на его кораблике из Сухуми в Поти, куда он должен был, как мне сообщили, отбыть сегодня ночью и где меня ждало много незавершенных дел. О «счастливой звезде» своей и совместном походе я сболтнул просто так, мимоходом. Однако энтузиазм лейтенанта Русанова передался и мне. Мы весь вечер пробродили с ним под эвкалиптами и пальмами Сухуми, обсуждая план захвата вражеского торпедного катера. А ночью мы ушли в Поти…

…Несколькими днями позже, рано утром, в комнату, соседнюю с кабинетом начальника конвоя Потийской базы, где я временно устроился, вбежал лейтенант Русанов.

Он был чисто выбрит. На его «финке» сияла новая, недавно пришитая эмблема.

— Ты обещал в следующий раз пойти со мной на операцию. Мы и план разработали. Помнишь?

Я кивнул головой.

— Вот и прекрасно! — воскликнул Русанов. — Завтра утром выходим в район Новороссийска!

Как на беду, у меня было слишком много дел, чтобы я мог сейчас принять его предложение. Я сообщил об этом Русанову, к лицо его, только что светившееся возбуждением, мгновенно погасло.

— Значит, не можете? — пробормотал он, переходя на «вы» и избегая глядеть мне в глаза. — Ну, тогда… что ж… Пока…

— Счастливого плаванья! — сказал я, быть может с излишней горячностью, и крепко сжал руку Русанова.

— Пока, — повторил он и ушел.

В сердце моем шевельнулось тягостное чувство. Чем больше я старался отвлечься от него, тем злее грызло оно меня. Несомненно, на лейтенанта Русанова моя ссылка на какие–то неизвестные ему дела, удерживающие меня здесь, должна была произвести впечатление замаскированной трусости.

Придя к такому заключению, я внезапно почувствовал, что все эти мои неотложные дела невыносимы, убийственны, что я зачахну от них, что их необходимо отложить, отодвинуть. Я вскочил и, поспешно надев китель, зашел к соседу своему, капитан–лейтенанту Кузьмину.

— Чем могу быть полезен? — сурово спросил капитан–лейтенант, смотря на меня исподлобья.

Я сказал ему, что мне необходимо в ближайшее время быть в Геленджике.

— Оказии нынче вечером не будет, — ответил мне капитан–лейтенант, — но утром, в шесть ноль–ноль, отваливает от стенки катер МО-091 и, если вы… — Он написал что–то на бумажке и протянул мне: — Передадите командиру.

Я вернулся в свою комнату, очень довольный: несмотря на раннее утро, «счастливая звезда» сияла над моей головой.

Решив подогнать свои дела, я работал до поздней ночи и чуть было не проспал. Утром проснулся, взглянул на часы и обмер: было без десяти шесть.

Быстро оделся, схватил вещевой мешок и помчался к десятому причалу.

— Лейтенант Русанов! — закричал я отчаянным голосом, увидев, что катер отваливает от стенки. — Стой! Я с вами!

Русанов обратился к стоящему рядом с ним на мостике незнакомому мне командиру, тот кивнул головой, и катер подошел к причалу.

— А как твои неотложные дела? — спросил Русанов.

Я только рукой махнул. И улыбка, озарившая лицо лейтенанта, разом уничтожила во мне все сомненья в верности моего решения.

Город с его бесчисленными корабельными мачтами, броневыми башнями боевых кораблей, далекими серебряными горами, словно выгравированными на бледной, синеве неба, стремительно уменьшался, в то время как зеленовато–голубая полоса между катером и Потийским брекватером все увеличивалась, все расширялась.

Мы шли на север — туда, где кипела война…

Обычно катера этого проекта имели буквенно–цифровые обозначения на основе аббревитаур МО, "малый охотник", и СКА, "сторожевой катер" (МО-0141, СКА-20). Но изображенный на фотографии черноморский катер был именным и назывался он "Морская душа".

…Итак, дорогой читатель, вы вступили со мной на узкую палубу морского охотника МО-091.

Для вас все здесь ново, все незнакомо. Ко всему вы приглядываетесь с невольной робостью новичка. Вот я и хочу рассказать вам о том, что я услышал об этом маленьком кораблике от своих товарищей. Узнав его прошлое — мужественное и прекрасное, — ваше сердце наполнится гордостью и любовью к нему.

Первый рейс корабля был необычен. Морской охотник плыл над землей на железнодорожной платформе. Краснофлотцы стояли на вахте у его прикрытых парусом пулеметов, а мимо проносились мирные просторы нашей Родины. Рожденный на севере, он должен был действовать на юге. И как действовать! На всех испытаниях он показал хорошие мореходные качества: быстроту, маневренность, остойчивость.

А что за судьба у этих корабликов, на одном из которых мы с вами находимся! Часто думается мне: «Совсем человеческая у тебя судьба, катер–охотник МО-091!..» Было сначала детство, когда его повезли на юг и решительно никто из тех, кому довелось увидеть поднятое, на платформу суденышко, не мог себе представить, через какие испытания пройдет оно, как невозможно себе представить, глядя на какого–нибудь мальчугана, что за человек перед нами…

Никто не догадывался вначале, какой чудесный кораблик морской охотник. Считалось, например, что он может выходить в плаванье лишь при пятибалльном шторме. Но однажды осенью буря унесла в море шлюпку с пограничниками, и на выручку им был послан МО-091. Рассекая волны, катер отважно ринулся в грозный морской простор. Он карабкался на водяные горы и стремительно соскальзывал с них в водяные ущелья. Десятки тонн воды прокатывались с борта на борт по палубе. Шторм достиг десяти баллов, и крен был настолько велик, что пулеметы касались дулами пенной поверхности моря. Водой наполнялись кубрики и камбуз. Все средства откачки были пущены в ход. Но этого оказалось недостаточно: личный состав, используя короткие промежутки между ударами волн, вычерпывал ведрами воду из отсеков. И когда кораблик возвратился со спасенными пограничниками в порт, все смотрели на него с величайшим уважением: он выдержал трудный экзамен на «морскую зрелость».

Наступили памятные дни освобождения Бессарабии, и МО-091 одним из первых вошел в воды Дуная. Набережная была переполнена народом. Люди радостно встречали советский катер и бросали букеты цветов на его палубу. Так началась его юность.

Стремительно проносился сторожевой катер пограничной охраны по мутным водам Дуная, которые, не знаю уж почему, именуются «голубыми». И на том, чужом берегу, забытые, бедно одетые «руманешты» с робким удивлением следили за его быстрым бегом. И дряхлый румынский военный пароходик, страшась пенистой волны, сопровождавшей советский кораблик, шарахался от него в сторону, жался к берегу.

А потом пришла война.

Утром первого же дня, когда МО-091 был в дальнем дозоре, неожиданно напала на него стая «юнкерсов». Катер чертил по воде маневренные зигзаги. Столбы брызг от рвущихся бомб вздымались вокруг него. От непрерывной стрельбы раскалились стволы его орудий. Ни одна бомба не причинила катеру вреда. «Юнкерсы» исчезли так же неожиданно, как прилетели…

На следующий день катер появился у противоположного (теперь вражеского) берега и обстрелял пограничные пикеты.

В те первые дни войны ходил морской охотник в конвое, сопровождая наши транспорты, за которыми охотились «юнкерсы». И тогда же он сбил первый вражеский самолет. Последним покидал он Николаев, Очаков, Одессу, вступая в бой с врывавшимися в города гитлеровскими танками. А потом, под покровом ночи, он снова возвращался в оставленный порт, меткими залпами топил вражеские суда, расстреливал фашистов на берегу.

Ничто не пугало маленький кораблик, ничто не останавливало его — ни смертельная опасность, ни свирепые зимние штормы. И если дул норд–ост, морской охотник все равно шел вперед, превратившись в безобразную глыбу льда, отяжелев, погрузившись по самые иллюминаторы в ледяную воду.

Если же где–то в море наш корабль терпел бедствие, — кто же, как не маленький катер–охотник, спешил на помощь? И пусть ему самому грозила гибель, пусть вокруг тонущего судна растекалась пылающая нефть, он не останавливался ни перед чем, спасая драгоценные человеческие жизни. И везде, где кипела битва, был он — маленький военный кораблик МО-091. Это он прорывался в Азовское море под ураганным огнем фашистских артиллерийских и минометных батарей; это он тайком заходил в Таганрогский и Мариупольский порты и сбрасывал там мины, на которых рвались потом корабли врага; это он раньше всех ворвался в Феодосийский порт и высадил первый десант. И это он, маленький стойкий кораблик, пошел в Севастополь, отбиваясь от десятков сотен вражеских самолетов, снял с берега группу героев–моряков — нашу гордость, нашу славу — и доставил их в наши порты.

Потом военная судьба привела МО-091 к побережьям Кавказа, где он и стал героически сражаться с врагом, умножая своими подвигами славу Военно–Морского Флота на Черноморье. В дружбе со своими братьями — торпедными катерами, тральщиками, подводными лодками, — в тесном взаимодействии с морской авиацией и береговой артиллерией, бросался он в решительные схватки с гитлеровцами и всегда оказывался победителем…

…Как только морской охотник МО-091 вышел в открытое море, незнакомый командир, стоявший вместе с Русановым на мостике, сошел вниз и уселся рядом со мной на стеллажах с глубинными бомбами.

— Помните, у Горького: «Море смеялось»? — спросил он, глядя в морской простор.

Легкий южный ветер гнал к берегу маленькие волны, и каждая из них в какое–то мгновенье отражала солнце. Вся поверхность моря переливалась, словно покрытая неисчислимыми, ослепительными световыми взрывами. В самом деле, казалось, что море лучезарно смеется…

— Вот скажите, — продолжал незнакомый мне командир, — по какой такой причине у нас нет крупных художников–маринистов? Не вдохновляет море, что ли? Или умения нет?

— Вам, что же, второго Айвазовского хочется?

— Хотя бы и Айвазовского… Впрочем, я не только о живописи говорю. То же и в литературе…

Я с удивлением слушал его. Он был невелик ростом, хорошо сложен. Энергичное лицо его покрывал весенний загар, и на фоне загара ярко светились бледно–голубые пронзительные глаза.

— Вот возьмите нашу жизнь морскую! — продолжал он после некоторой паузы. — Ведь не только в самом море, в его закатах, восходах, ночах есть красота. И в жизни людей на море есть и красота и поэзия, — разве не так? Но только нужно, чтобы эту красоту, поэзию раскрыли для нас. А кто может ее раскрыть? Тот, кто зорче нас. А зорче нас кто? Считается — художники, люди искусства! — Он рассмеялся. — Как они нас, моряков, показывают? Есть одна песенка, и в ней такие слова: «Белозубая улыбка и чечетка в каблуке». Вот образец, эталон моряка в их понимании. Белозубая улыбка и чечетка в каблуке — и все тут. Ну, а сверх того, разумеется, готовность геройски умереть с каким–нибудь лозунгом на устах… До того просто получается — проще, как говорится, пареной репы… — Он опять рассмеялся, потом задумался. — Конечно, после войны все по–другому будет. Но сейчас как–то обидно… Вот посмотрите: стоят матросы. Я уверен, что для вас они как две капли воды похожи один на другого. Ведь правда? А почему? Потому что вы еще не имели времени вглядеться в них, изучить, проанализировать, — не так разве? Вы воспринимаете пока только то, чем они друг на друга похожи, а не то, чем они друг от друга отличаются. И я думаю — то же самое и у художников наших во всех областях: они показывают то, чем мы друг на друга похожи, а не то, чем мы друг от друга отличаемся. А мы все разные, все непохожие! И это как раз и есть самое интересное в людях, самое поэтическое — черты их несходства!

Он замолчал, а его бледно–голубые глаза требовательно и выжидающе смотрели на меня.

Я попробовал было вступиться за наше искусство, подвергшееся столь неожиданному нападению, но собеседник мой тотчас перебил меня.

— Что вы толкуете?! — воскликнул он сердито. — Где у нас образ, живущий содержательной, сложной внутренней жизнью? Может быть, вы еще скажете, что нет у нас таких в действительности?

— Во всяком случае, хорошо, — примирительно сказал я, — что у советского морского офицера возникают такие вопросы…

— А что вас, собственно, удивляет? Советский офицер всем должен интересоваться! Должен, а на деле? Мы и по–русски–то часто варварски разговариваем. Ведь сколько сквернословим — жуть! Отвращение! До того привыкли, что считаем это даже достоинством — «люблю, мол, крепкое русское словцо».

«Интересный человек», — думал я, слушая сердитого командира.

В манере говорить, в выражении его лица была какая–то привлекательная саркастическая веселость, но ничего желчного, озлобленного.

— Кстати, мы с вами еще не познакомились — Виктор Снежков, старший лейтенант.

Мы обменялись рукопожатием.

Тут к нам подошел лейтенант Русанов и тоном гостеприимного хозяина сказал:

— Прошу в кают–компанию!

Мы спустились в люк и вошли в маленькую, уютную каютку, за переборками которой мелодически позванивала набегавшая зыбь.

За столом сидели помощник командира, младший лейтенант Преображенский («пом») и механик Леутский («мех»).

«Меха» я знал довольно хорошо. Совсем недавно к нему возвратилась из только что освобожденного от гитлеровцев Краснодара его жена, с двухлетним, как две капли воды похожим на отца сынишкой. Отчасти по этому случаю, а отчасти по случаю первомайских праздников «мех» вместе с командиром дивизиона катеров–охотников, молодым, дьявольски энергичным капитан–лейтенантом Гнатенко, устроили в семейной обстановке вечер, на котором довелось побывать и мне. Все веселились от полного сердца. Гнатенко, обняв жену «меха», руководил хором гостей, которые пели украинские песни. А сам «мех» ласкал и нежил своими большими руками сынишку.

Оба они — и «мех» и «пом» — улыбнулись, увидев меня.

— Вы с нами, надеюсь, выпьете, или, как говорится у моряков, стукнете? — спросил «пом».

Мы «стукнули» по норме за успешное плаванье, после чего «пом» и «мех» стали продолжать ожесточенные дебаты, начатые ими без меня, из которых я понял лишь одно: речь шла о морской культуре. Что это такое — я очень скоро увидел на практике.

— Надо пойти к городской пристани принять воду, — сказал после обеда лейтенант Русанов.

Зазвенели прерывистые сигналы аврала, и наш катер осторожно выбрался из рядов своих близнецов и пошел, пересекая золотисто–голубую Геленджикскую бухту, к белеющему среди зелени полуразрушенному немецкими бомбежками курортному городку. К городской пристани шли одновременно еще два катера.

Геленджикская бухта была сильно засорена минами, сброшенными на парашютах немецкими самолетами, а поэтому в ней был намечен особый фарватер, по которому и следовало ходить всем кораблям, находящимся в бухте. Однако Русанов помчался напрямик, перегоняя два других катера. Те «нажали на железки» и тоже понеслись, забыв о фарватере. Русанов дал по телеграфу «самый полный», подняв при этом «шара» на малый ход, то есть до самого верху, чтобы посмеяться над отстающими катерами. Лицо его светилось азартом, и он то и дело хватался за бинокль, направляя его на соперников, смеялся и говорил: «Черта с два, чтобы кто–нибудь перегнал МО-091!»

Однако «пом» Преображенский совсем не разделял восторга Русанова.

— Безобразие, — недовольно твердил он, топчась рядом с лейтенантом на мостике, — ты просто забыл о морской культуре. Это безграмотно!

— Что безграмотно?

— Да как же? Указан особый фарватер, и ты обязан следовать указаниям!

— Ты что, подорваться боишься?

— Ничего не боюсь. Но если мы подорвемся, ты будешь отвечать!

— Не можем мы подорваться на таком ходу, сам ты безграмотный. Как же мы подорвемся, если катера по заданию подрывают таким ходом мины? Наоборот, честь нам и хвала, если мина взорвется: одной будет меньше, а нас только встряхнет немножко…

— Это еще неизвестно, как встряхнет. Может так встряхнуть, что и душу вытряхнет! Ведь никто тебе не приказывал сейчас подрывать своим ходом мины… Так какого же черта…

— А ты считаешь, что обязательно нужно ждать приказа? Гляди, гляди, как отстали! Если всегда ожидать приказаний, так… Нет, врете, где уж вам! Вздумали обогнать МО-091!.. Если всегда ждать приказания, тогда никакой инициативе места не будет!

— Инициатива должна быть разумной. Вот если подорвемся, то скажи, пожалуйста…

— Гайка слаба нас догнать. Смотри, отстают как…

— Да ну тебя с твоими гонками! Одно дело, если ты по приказу пошел подрывать мины, а другое дело, если из одного озорства катер погубил. Ведь я же обязан обозначить в документах, каким курсом мы шли, согласись сам!

— Ну и обозначай — шли наперерез бухты… Э–э! Они совсем выдохлись! Боцман! Покажи им конец, пускай знают, как с нами состязаться!

— Ты просто мальчишка! А еще кончил штурманское отделение. Ровно никакой морской культуры!..

— Морская культура! Если бы я на большом транспорте шел, тогда я соблюдал был фарватер…

— Что ж, по–твоему, для охотников и закон не писан?

— Конечно! Охотник должен быть как молния, и не нужны ему никакие фарватеры!

Как известно, истинное мастерство и лихость командира проявляются при швартовке. Русанов подлетел к городской пристани на всех парах, потом дал «стоп», сразу «задний» и впритирку встал у соседнего катера.

— Должен вам сказать, командир, — сказал старший лейтенант Снежков Русанову, когда катер застыл без движения, — младший лейтенант Преображенский прав: нельзя так!

— Я сам знаю, что делаю, и как командир отвечаю за свои действия! — вспыхнул Русанов.

— Мне придется доложить обо всем командиру звена…

— Я сам доложу, — ответил Русанов и, козырнув Снежкову, отвернулся.

Снежков пожал плечами. Когда мы отшвартовались, он сбежал по трапу на берег, помахал нам всем рукой и быстро пошел по направлению к городу…

Пристань была облеплена со всех сторон «тюлькиным флотом» — сейнерами, принимающими с тяжелой баржи грузы для десанта на Малой земле.

До нас явственно доносились грузинские и русские выкрики. По пристани осторожно пробиралась трехтонка. В стороне несколько полуобнаженных матросов мылись возле сверкающей на солнце струи воды, бьющей вверх из продырявленного шланга, и тут же, рядом с ними, стояли две девушки с ветками сирени, видимо поджидающие с моря своих друзей. Солдаты, преимущественно кавказцы почтенного возраста, с большими усами, осыпанные мучной пылью, перетаскивали мешки к сейнеру и спускали их по доске в темноту трюма, а командир маленького судна наблюдал с мостика за их действиями, время от времени покрикивая: «Да осторожней, черти» ведь не железо!»…

Нет! Совсем иной воздух в прифронтовых городах! Пусть они изранены фашистскими бомбами, пусть смертельная опасность днем и ночью висит над их обитателями, но есть что–то деятельно–радостное в этих людях, лихорадочно работающих на фронт и связанных с ним сам, ой непосредственной близостью.

Отведя взгляд от пристани, я вдруг увидел на одном из сейнеров нечто заставившее меня поспешно схватиться за бинокль. Как по волшебству, сейнер оказался перед самым моим носом, и я в мельчайших подробностях разглядел его залитую солнцем палубу и надстройки. На палубе я увидел девушку с длинными черными косами, смугло–золотистым от загара лицом. На ней было легкое платьице и голубая, выцветшая на солнце бархатная жакетка. Ноги ее были босы, а в руках она держала несколько поленьев, из чего я заключил, что на сейнере девушка исполняет обязанности кока. Как назло, сейнер начал отходить, уступая место шхуне водолазов, и остановился довольно далеко в море…

К вечеру Русанов получил задание. Мы должны были войти в ударную группу, состоящую из трех катеров. Задача наша заключалась в том, чтобы проводить караван сейнеров, или «сеньоров», как их называл Русанов, до мыса Дооб, после чего уйти в море и на траверзе мыса Мысхако лечь в дрейф, зорко высматривая, не появятся ли где торпедные катера врага. Если мы их заметим — немедленно атаковать. Два других катера должны были следовать с караваном до места назначения.

Меня очень занимал вопрос, где будет катер МО-098 Снежкова — с нами или с двумя катерами охранения. Выяснилось, что у Снежкова совсем иное задание, крайне меня удивившее: вместе с другим катером он должен был «транспортировать танки». Каким образом это было возможно, я совершенно не представлял себе.

Солнце уже зашло, когда мы покинули Каменную пристань.

Катер, назначенный флагманом, поднял флаг «Следовать за мной в кильватере» и пошел к выходу из бухты.

На полном ходу мы вылетели из горловины Геленджикской бухты и, отойдя мористее, легли в дрейф, ожидая каравана.

Медленно, чихая и чадя, выходил на морской простор «тюлькин флот».

— Героические люди! — сказал мне Русанов, следя в бинокль за неспешными маневрами маленьких неуклюжих кораблей. — На них полдела держится, а ведь скорлупки!..

Сейнеры, одни с мачтами, другие без мачт, одни пузатые и высокие, другие низенькие и какие–то угловатые, шли по сверкающему, как сталь, вечернему морю, волоча за собой мотоботы, груженные автомашинами, пушками и бойцами.

Идут маленькие неуклюжие кораблики, рискуя каждую секунду с грохотом, в дыме и огне взлететь в воздух, идут, чтобы доставить солдатам хлеб и снаряды. А наш катер охраняет их, готовый погибнуть, но не позволить врагу приблизиться к этим драгоценным для нас суденышкам. И на одном из них идет девушка–кок, черноволосая, с золотисто–смуглым лицом, такая же бесстрашная, как и моряки на охотниках…

— А вот и Снежков! — сказал Русанов. — По корме слева, градусов десять.

Я перевел бинокль в направлении, указанном мне лейтенантом, и увидел черный, точно нарисованный китайской тушью на светлом фоне моря катер–охотник, за которым двигался такой же черный танк.

— На сдвоенных мотоботах перевозят… Остроумно! — сказал «пом», который тоже смотрел в бинокль.

— Сигнальщик! — крикнул Русанов. — Напиши ему семафор: «Счастливого плаванья грозе фашистов — бесстрашному охотнику МО-098!»

Сигнальщик замахал флажками.

В ответ на катере Снежкова замелькал огонек.

— Что он пишет? — спросил я.

— Сейчас… Он пишет: «Желаю успеха катеру МО-091 — будущему гвардейскому!» Что бы ему ответить? Вот что, пиши: «Служу Советскому Союзу!»

И сигнальщик снова замахал флажками…

Доведя сейнеры до траверза мыса Дооб, мы оставили караван и пошли дальше, к мысу Мысхако, а от него — в глубь моря.

Была уже ночь, за катером вился по черной поверхности воды бледно светящийся хвост.

Мы отдалились от Новороссийска и Малой земли, где прыгали, мигали огоньки, казавшиеся отсюда такими веселыми. То были трассирующие снаряды и пулеметные очереди. Порой то там, то тут образовывались маленькие смерчи разноцветных искр — счетверенные вражеские пулеметы били по нашим ночным бомбардировщикам. Часто в воздух из–за горы взлетали сверкающие зеленовато–золотые шары осветительных ракет, и в бинокль можно было разглядеть маленькие парашюты, на которых они повисали, казалось, совершенно неподвижно. И тотчас со всех сторон к ним протягивались огненные пунктиры — это снайперы тушили ракеты, расстреливая их в воздухе.

Мы достигли указанного в задании квадрата, и моторы были выключены. В первое мгновение показалось, что наступила полная тишина, но сейчас же слух уловил шумы, которые заглушались рокотом моторов. Высоко, где–то над нашими головами, уныло жужжал «фокке–вульф», со стороны берега доносились какие–то негромкие похлопыванья и потрескиванья — там, далеко на суше, шел ночной бой.

«Фокке–вульф» все кружил и кружил над нами. Запрокинув голову, я тщетно старался разглядеть его силуэт на фоне мерцающих звезд. Странно было думать, что над нашими головами кружится вражеская машина, что в ней сидят люди, посчитавшие бы эту ночь весьма удачной для себя, если бы им удалось сбросить на нас бомбы и превратить наш катер в бесформенную массу, которая медленно ушла бы в глубины моря…

Внезапно над самым катером нашим засияла маленькая яркая луна — одна, вторая, третья… Это «фокке–вульф» осветил море, чтобы найти нас. Море засеребрилось, заискрилось, и тут же что–то просвистело в воздухе, и где–то, не очень далеко, громыхнули разрывы бомб.

— По нашему адресу? — спросил я, чувствуя холодок, шевельнувшийся в душе.

— А черт его знает! — ответил Русанов и тут же приказал: — Окатить палубу!

Один из матросов принялся набирать брезентовым ведром, привязанным к длинному концу, воду и поливать палубу, которая казалась фосфоресцирующей, отражая свет ракет. Политая водой, она стала темной, слилась с поверхностью моря.

А «фокке–вульф» все кружил и кружил, жужжал и жужжал над нами…

Хрустальным голоском торопливо лепетала что–то вода под кормой плавно покачивающегося нашего кораблика, и под этот ласковый лепет, в полудреме, отдался я свободному полету мыслей…

Перед внутренним взором моим вставали образы любимых далеких людей — матери, жены, друзей, и, горделиво усмехаясь, я представлял себе, как бы они переволновались, как бы перемучились за меня, зная, что я нахожусь здесь, на этом крошечном, притаившемся в ночной темноте кораблике, над которым с унылым гудением парит, как у нас любят говорить, «фашистский стервятник»… И тут же переносился мечтой в послевоенное будущее, видел себя в кругу близких повествующим об этой ночи. И чувство легкого тщеславия на миг овладевало мной, и в ушах звучало: «Скажи–ка, дядя, ведь недаром…» И этим самым «дядей» был не кто иной, как я сам…

Но тут же мысли мои уносились туда, на темный берег Малой земли, и сердце сжимала тоска за тех, кто был там, в огненном окружении смерти. И я уже стыдился своих горделивых мыслей и мечтаний, думая о том, сколько любимых и далеких никогда не услышат рассказов своих защитников…

И тогда, стряхнув с себя полудрему, я впивался в темноту в надежде, что именно я обнаружу врага. Я таращил глаза до тех пор, пока мне не начинало казаться, будто я вижу черный силуэт вражеского торпедного катера, и я с легким замиранием сердца брал бинокль, готовясь предупредить Русанова об опасности. Но тотчас же убеждался, что вражеский торпедный катер существует только в моем воображении, а на самом деле вокруг нас мерно колышущееся пустынное темное море…

— Заснул? — смеясь, спросил Русанов, легонько встряхивая меня за плечо. — Предложил бы я тебе пойти вниз отдохнуть — ведь целую ночь простоял… Да мы сейчас уходим, и в кают–компании опасно оставаться: нарвемся еще на акустическую — и не вылезешь…

Я ошеломленно оглядывался кругом себя. Край темного неба приобрел тот кирпично–рыжий оттенок, который предшествует заре. Звезды стали бледнее, меньше, и не было осветительных ракет над моей головой.

— Светает? — спросил я.

— Светает, — ответил Русанов и взялся за телеграф. Хлопнул залп моторов, и мы помчались в сторону Геленджика.

Море было светло–серебристым, а в прозрачном, бледно–лиловом небе оставалась всего лишь одна–единственная утренняя звезда. Редкие облачка наливались розовым светом…

— Зимой на катерах несладко, но зато летом… Где может быть лучше? Курорт! — говорил лейтенант Русанов, с разнеженной улыбкой глядя на палубу своего корабля.

И в самом деле — здесь было превосходно. Палуба превратилась в небольшой солярий. Катерники после утомительной ночи дозора отдыхали, загорая. Тут и там лежали они, полуобнаженные, еще не успевшие потемнеть от солнечных лучей.

Русанов комфортабельно, как в кресле, расположился на больших глубинных бомбах с левой стороны кормы. Точно так же устроился и «пом» Преображенский, но справа.

— Жаль, что купаться еще нельзя, — сказал он.

— Почему нельзя? — возразил Русанов. — Я так, например, обязательно буду купаться!

— Нет, холодно!

— Так что ж? На солнце обогреемся. Давай?

— Правда, в училище я купался круглый год, — нерешительно поглядывая на зеленовато–голубую воду за бортом, сказал Преображенский. — Мы там даже Клуб моржей основали. Правда, в клубе этом было всего три человека — я, Снежков и еще один товарищ, но он, к сожалению, погиб…

Русанов вскочил, как будто его подтолкнули, вспрыгнул на бомбы, и вот перед нашими глазами мелькнула его стройная фигура, падающая головою вниз… Секунда — и холодные брызги фонтаном взлетели над бортом.

— Совсем теплая вода, честное слово! — кричал он снизу. — Ну–ка, подайте конец!

Ему подали конец, он взобрался на палубу и побежал вниз вытираться.

— Попробовать, что ли? — спросил, не обращаясь ни к кому, «пом» и вдруг, решившись, бросился в воду.

— Ну как? — спросил я.

— Вполне можно купаться! — ответил он. — Подайте конец! Не вполне доверяя моим друзьям, так как поспешность, с которой они просили подать конец, внушала мне подозрение, я спустился на буртик и, набрав в легкие побольше воздуха, скользнул в воду.

Дух у меня захватило, казалось, ледяной огонь обжег все мое тело. Вода была такой студеной, что у меня сразу заныли и затылок, и руки, и ноги.

— Ну как, хорошо? — спросил сверху «мех» Леутский.

— Чу–чудесно! — ответил я и заорал не своим голосом: — Дайте конец!

Кажется, я вылез из воды с еще большей ловкостью, чем Русанов и его помощник. Но зато как мы наслаждались ласковым прикосновением солнца к нашей покрасневшей, ставшей свежей и упругой коже. Ни с чем не сравнимое наслаждение!

Внезапно мы услыхали за бортом плеск, и знакомый голос попросил:

— Ну–ка, — подайте конец!

— Э! Да это старший лейтенант Снежков к нам приплыл! — сказал Русанов. — Привет!

Снежков, в черных, блестящих на солнце плавках, покрытый искрящимися каплями воды, легко переступил через леера.

— Ух, холодная вода! — сказал он.

— Откуда вы взялись? — удивился я.

— А вон мой катер! — отвечал Снежков.

На рейде, метрах в пятистах от нашего, стоял его катер, незаметно подошедший сюда.

— Но как же вы доплыли? — спросил я. — Ведь судороги могли ногу свести. Вода как лед!

Снежков подмигнул «пому».

— Помнишь Клуб моржей?

Преображенский в ответ сокрушенно покачал головой:

— Я уж не «морж» — не тренировался с начала войны!

— Ну, это напрасно, — сказал Снежков, — именно теперь это и нужно больше всего. А ну как подорветесь? Плавать придется! Нет, я «морж», как и был! Еще больше «морж»! — С этими словами он снова переступил через леера и, упруго подпрыгнув, нырнул в воду. Он вынырнул далеко от катера и поплыл спокойно, быстро, плавно вынося одну руку за другую вперед.

— Хорошо! — сказал Русанов.

— Да, хорошо! — подтвердил «пом».

Снежков доплыл до своего охотника. Вот ему бросили конец, и он, взобравшись на палубу, помахал нам рукой.

А жизнь в Геленджикской бухте шла своим чередом. Несколько раз объявляли воздушную тревогу, и тогда с аэродрома с рокотом взлетали наши истребители и начинали кружиться в бледно–голубом небе, а над берегом долго клубилось коричневатое облако пыли, поднятое их взлетом.

Потом над бухтой внезапно взвился гигантский столб воды — целая серебряная башня — и прозвучал грохот взрыва.

— Ого! — воскликнул кто–то из матросов. — Акустическая подорвалась!..

— Сейчас другая подорвется — они всегда штуки три, одна за другой, рвутся, — сказал минер.

Он не ошибся: спустя несколько секунд вторая башня выросла над синевой бухты, а за нею и третья.

Возник спор. Одни говорили, что мины специально подрывали, другие высмеивали первых и говорили, что мины сами рвались. Все сходились на том, что в районе взрывов должно быть много глушеной рыбы, и жалели, что нет тузика, чтобы пойти на «ловлю». А с катера Снежкова уже спешила тем временем к месту происшествия лодочка.

— Эх, и будет же у них уха! — сказал Русанов.

— Старший лейтенант Снежков не теряется, — добавил «пом».

…Когда мы отшвартовались и я сошел на пристань, небольшая группа матросов, собравшихся на противоположном краю ее над легонько покачивающимся сейнером, привлекла мое внимание.

Точно инстинктом каким–то ощутил я, что их влекло к тому же, что занимало и меня. И я не обманулся. Она, та самая девушка–кок, которую я разглядел в бинокль, была тут, на этом сейнере…

И хотя моряки, стоявшие на краю пристани, по всей видимости, были весьма заинтересованы манипуляциями водолазов, суденышко которых покачивалось тут же, было несомненным, что именно она, смуглолицая девушка в голубенькой жакетке, а вовсе не водолазы привлекла сюда, на край пристани, матросов. Я ловил то один, то другой быстрый взгляд, бросаемый моряками в сторону камбузной надстройки сейнера, где появилась Черноморочка, как я назвал эту девушку про себя. Даже больше того — раза два или три я подметил такие же мимолетные взгляды, брошенные в ту сторону и самими водолазами.

«Как порой однобоко, как несправедливо наше суждение о людях, — думал я, украдкой поглядывая на Черноморочку. — Разве такое уж исключение здесь, в Геленджике, эта девушка–кок? Я сам видел на «тюлькином флоте» по меньшей мере пять девущек–коков. И две из них успели, видно, прекрасно проявить себя — на груди у одной поблескивала медаль «За боевые заслуги», а у другой — медаль побольше — «За отвагу». Ну, что такого, что у нее светло–золотистый загар и темные, почти черные, большие бархатистые глаза? Что тут такого, что у нее пышные черные, чуточку выгоревшие, а потому слегка золотящиеся волосы и маленькие, почти прозрачные уши, за которые она то и дело заправляет локоны, веселыми колечками выбивающиеся из прически? Что из того, что у нее мягкий овал лица и улыбка нет–нет да и промелькнет на ее как бы немного припухших, должно быть мягких и теплых губах? И что из того, что она вся такая ладная, небольшая, с высокой грудью и стройными босыми ногами и движется так легко и весело?…

Разве не так же, как она, другие девушки день–деньской возятся в темном и дымном камбузе, готовя пищу матросам своих сейнеров, и, кто знает, может быть, и гораздо вкуснее, чем она? И разве не так же, как она, каждую ночь вместе со своими сейнерами прокрадываются они к Малой земле и под огнем злобствующих гитлеровцев в бледном сиянии осветительных ракет помогают сгружать на рокочущие, фыркающие под бортом у сейнера мотоботы продукты и боезапасы, а вслед за тем принимают с мотоботов наших раненых и, ласково обвив рукою за талию какого–нибудь перепачканного собственной кровью морячка, бережно отводят его вниз и укладывают на свою койку? Все это, конечно, именно так. И все–таки…»

Между тем девушка делала свое дело — чистила на палубе рыбу, — нимало не обращая внимания на наши взгляды.

Тут я увидел старшего лейтенанта Снежкова с букетом сирени. Он являл собою в эту минуту безукоризненный образец морского офицера. Брюки его были так выглажены, что их складкой, казалось, можно было бы, как лезвием гильотины, отсечь человеку голову. На кителе с высоким воротником сияли надраенные старинные литые пуговицы нахимовского образца. Фуражка, едва приметно сдвинутая на правый висок, поблескивала полированным козырьком. Погоны резко и красиво очерчивали плечи, придавая всей фигуре Снежкова окончательную завершенность.

«Ну и жалок же я в сравнении с ним!» — мелькнуло у меня в голове. В самом деле: замаслившийся летний кителек не по фигуре, брюки с «пузырями» на коленях, коричневые штиблеты, прозванные моряками «улыбкой янки», вызывающе задравшие широкие носы свои кверху, и фуражка, принявшая форму казачьего седла.

— Дайте девушке хоть веточку, — сказал я, силясь придать своему голосу непринужденную веселость.

— Зачем же веточку? Пожалуйста! — ответил Снежков и, нагнувшись с пристани, протянул букет сирени Черноморочке.

Она приняла его с милой улыбкой и поблагодарила.

— Красиво. Очень красиво, — сказал Снежков. — Море. Чайки. И девушка с сиренью…

Он достал из кармана большой носовой платок, разостлал его на краю пристани и сел таким образом, что ноги его очутились на покачивающемся борту сейнера.

— Как вас зовут, девушка? — спросил он.

— Меня зовут Любой, — ответила она после небольшой паузы.

— Любой? Хм… Любовь! Хорошее имя, — сказал Снежков. — Так что же, Люба, расскажите нам о себе. Вот мой друг, — он назвал мое имя и звание, — напишет о вас очерк для газеты.

Девушка смущенно протянула мне руку.

— Итак, расскажите нам о себе! — повторил Снежков.

— Что же вам рассказать? Во–первых, у меня есть ребенок, — сказала Люба. — Руслан, Русик… — И по тому, как она это сказала, я понял, что в эту минуту она живо представила себе своего мальчика.

— Где же он сейчас? — спросил Снежков, и в его голосе мне послышались нотки удивления: да и правда — странно было узнать, что эта почти девочка уже мать.

— В Сочи, у бабушки с дедушкой…

— А отец его где? — Отец убит…

— Воевал?

— Да. В морской пехоте.

— Ну, и как же вы теперь?

— Да вот — здесь…

— А родители у вас кто же? И зачем вы здесь, если у вас ребенок? — спросил Снежков. — Знаете новую пословицу: «На войне и убить могут?»

— Хочется участвовать во всем этом, — просто ответила Люба.

— А родители вас так и отпустили на фронт? — спросил я.

— Они не знают, что я здесь. Думают — хожу между Сухуми, Поти и Батумом. К чему их даром тревожить?

— Однако вы решительная девушка, — сказал Снежков.

— Мало таких, как я, что ли?

— Но все–таки как вы пришли к мысли работать на сейнере? — спросил я.

— Так ведь на военный корабль не примут. А я решила на море воевать — отец моряк, ну, значит, и я морячка!..

— Люба, еще один вопрос: как вам живется на сейнере? С ребятами ладите? — спросил Снежков.

— О, мы такие друзья! Ребята мне ничего делать не дают, все стараются помочь, а помочь — это у них значит самим все сделать. Такую чистоту навели… Ведь правда, чистенький сейнер?

Сейнер действительно был на редкость чистенький.

Между тем двое из тех, о ком мы говорили, — два матроса с сейнера, — выбрались из кубрика и с хмурым неудовольствием поглядывали в нашу сторону.

— Не ссорятся они из–за вас? — улыбаясь, негромко спросил Снежков.

— Нет, что вы!.. Раньше на сейнере бывали ссоры, а теперь не бывают, потому что…

— Потому что?

— Когда ребята горячатся, они обязательно начинают бросаться такими словами… А сейчас они знают, что я этого не люблю, и боятся, что сорвутся. Вот и перестали ссориться.

— Значит, облагораживающее влияние женщины?

— Пожалуй, что и так, — серьезно ответила Люба. Разговор наш был прерван появлением командира сейнера, или, точнее, шкипера. Он поднялся откуда–то из недр трюмных помещений и минуты две молча смотрел на нас, склонив голову набок.

Пожалуй, во всей Геленджикской бухте, на всех «коробках», покачивающихся на ее волнах, не нашлось бы моряка с более неожиданной и живописной наружностью, чем этот шкипер. Он будто сошел со страниц романтических новелл Александра Грина, высокий, сутуловатый. На крепкой буро–коричневой шее сидела небольшая серебристо–седая голова. Самым приметным во всем его облике был огромный нос. Это был романтический нос. Таким носом должен был бы обладать какой–нибудь пират, конкистадор или флибустьер, но никак не рядовой советский гражданин. И если бы не веселый блеск маленьких зеленоватых глаз шкипера, он бы мог показаться зловещей личностью. Впрочем, лицо его смягчали не только глаза, но и большой рот с крупными, поразительно белыми зубами. Рот этот был склонен к добродушнейшей улыбке. Все это выяснилось позже, а сейчас шкипер смотрел на нас со Снежковым не очень–то благосклонно…

На нем был летний китель нараспашку, тельник, брюки из выгоревшего черного сукна, на голове — до невозможности просаленная «капитанка».

— И долго ты будешь сводить с ума морских офицеров? — спросил он Любу ворчливым басом, почесывая рукой подбородок, заросший трехдневной щетиной.

Люба, которая не видела его, вспыхнула, быстро обернулась. Не найдя, что ответить, она растерянно смотрела на шкипера.

— Вот кончится война, — сказал он, обращаясь уже больше к нам, чем к ней, — пожалуйста, тогда сколько угодно. А сейчас — лишнее. Совершенно лишнее!..

Не объяснив точнее, что, собственно, он подразумевал под словами «совершенно лишнее», шкипер снова обратился к Любе:

— По–моему, кто–то собирался заняться сегодня стиркой?

— Я сейчас, дядя Гриша…

— Будем знакомы, — сказал Снежков, протягивая ему сверху вниз, с пристани, руку.

Шкипер посмотрел сначала на руку, потом в лицо Снежкову и молча обменялся с ним рукопожатием.

— Старший лейтенант Снежков.

— Лысогоров.

— А это мой товарищ, — Снежков представил меня. Мы со шкипером тоже обменялись рукопожатием.

— Ну, до скорой встречи, Люба! — непринужденно сказал Снежков.

Мы попрощались и отошли от сейнера.

— Забавный старик! — сказал Снежков.

— Черт бы его побрал! — сказал я.

По ослепительно белым в лучах солнца улицам, мимо зданий, которые скорее были похожи на каменные декорации, изображавшие здания, потому что фашистские бомбы уничтожили и крыши их и потолки, оставив лишь наружные стены, — мы со Снежковым прошли на зеленую поляну. В высокой траве пламенели маки, пестрели ромашки. Разостлав свой большой носовой платок, Снежков сел. Я последовал его примеру. Несколько минут мы молчали. Я с удовольствием вдыхал запах моря и согретой солнцем травы.

— Ну так как же? — спросил Снежков. — Неужели влюблены?

Я пожал плечами.

— Ну что вы!.. Я женат! И потом, разве нельзя просто так, по–дружески, заинтересоваться человеком, если этот человек — женщина?

Снежков некоторое время не отвечал. Сорвав ромашку, он задумчиво принялся вертеть ее стебелек между большим и указательным пальцами так, что белый с желтой сердцевиной венчик крутился, как маленький пропеллер.

— Да, — наконец сказал он, — к сожалению, вы правы… Мы думаем именно так: раз заговорил человек с представительницей слабого пола, да что заговорил — поглядел чуть попристальнее, — считают, что он имеет на нее какие–то определенные виды. Взгляд довольно примитивный…

— Впрочем, если хотите, я влюблен, да! — сказал я, тоже сорвав ромашку. — Но влюблен не только в нее, а и в вас, и в Русанова, и в эту бухту, в которой роятся вражеские мины, и в этот разбитый город, и в его начинающие цвести акации, и в эти истребители, кружащие над нами… Словом, влюблен в жизнь!

И тут, воодушевленный тем, что Снежков внимательно слушает меня, я произнес самую горячую речь, на которую был способен. Я говорил о том, что каждую минуту каждый из нас, молодых, здоровых, полных надежд людей, может перестать существовать и что поэтому каждый миг, прожитый нами, особенно прекрасен. Что никогда прежде, в мирное время, не могла быть такой прекрасной эта лужайка с ее высокой изумрудной травой, с ее огненными маками, что никогда прежде не могло быть так прекрасно море, и что никогда прежде не могли мне быть так душевно близки и дороги и он, Снежков, и все катерники, и небритый капитан сейнера, и два молодых матроса, недружелюбно смотревших на нас, и она, эта девушка–кок с таким чудесным именем — Любовь…

Снежков слушал меня не перебивая. Я замолчал, смущенный своей горячностью. Он улыбнулся и сказал:

— Знаете, когда я встречаю девушек вроде этой Черноморочки, как вы ее называете, у меня возникает сильнейшее желание: нарядить их всех в чудесные платья, тончайшие кружева, богатейшие меха…

— А разве она не хороша в своем коротком платьице, вылинявшей голубой жакетке и босая? — спросил я.

— Нет, это не то… Мы, мужчины, в большом, прямо–таки неоплатном долгу перед нашими женщинами. Ведь женщина, согласитесь, хочет и имеет право быть красивой. А дали мы ей эту возможность? Наши женщины — лучшие в мире — и по красоте своей и по душевному богатству. После победы мы начнем платить им свои долги… Конечно, сперва придется отстроить разрушенные города, восстановить богатство страны, собрать и обласкать беспризорных ребятишек, ну, словом, залечить раны. А потом? Как вы думаете? Мне кажется, что должен встать вопрос о том, как устроить нашу жизнь так, чтобы она была… ну да, нарядной, праздничной? А? Как вы думаете? После такой войны?.. Послушайте! Ведь имеет же человек право на праздник!

…На закате «тюлькин флот» снова уходил к Малой земле, и снова катер лейтенанта Русанова, а на нем и я, шел в охранение.

Далеко над горизонтом, левее мыса Мысхако, погружалось в сверкающее море огромное, пунцовое, круглое солнце…

Сейнеры вытянулись цепочкой вдоль берега и, попыхивая, потрескивая, неспешно двигались туда, к Малой земле. В воздухе мелькали порою силуэты чаек, точно мгновенно начертанные карандашом. Горы на берегу все темнели, темнели и скоро из лиловых стали совсем черными…

Я без труда угадал силуэт «ее» сейнера. У этого кораблика корпус был парусной шхуны с сильным бушпритом, но мачту на нем водрузили жиденькую — только для антенны и флага, по этому признаку я тотчас и узнал его…

— Пройди поближе к тому сейнеру, с тоненькой мачтой, — попросил я Русанова.

И, когда мы были борт о борт с медлительным суденышком, я увидел Любу. Она стояла на баке у самого форштевня и смотрела на заходящее солнце. Я схватил мегафон и крикнул: «Привет!» Она оглянулась и стала махать мне рукою.

А в стороне, далеко от нас, скользнул двойной силуэт: катер–охотник и за ним на мотоботах — танк. Это Снежков шел на выполнение своей задачи…

…Один ночной дозор сменялся другим, и вскоре эта жизнь стала для меня привычной.

— Ну что же, лейтенант? — обращался я к Русанову по утрам, вернувшись из дозора. — Когда же мы потопим немецкий торпедный катер?

Мне нравилось видеть смущение на его лице, будто он был в чем–то виноват передо мною. А в чем он был виноват? В том, что гитлеровские катера не осмеливаются более тревожить «тюлькин флот»?

— Черт их знает, куда они все попрятались? — говорил он. Бывало, что ни выход, то встреча. А теперь, ну прямо точно вымерли все ТК!.. — И он пожимал плечами, разводил руками.

Впрочем, я ни капельки не жалел, что прибыл сюда, в Геленджик, и что жизнь моя на время слилась с жизнью катерников. И никогда не забуду эти звездные бессонные ночи на покачивающемся корабле, эти дни в голубой бухте…

Каждый вечер один за другим выходили из бухты и шли мимо Толстого и Тонкого мысов сейнеры. «Тюлькин флот» шел к Малой земле, — туда, где взвивались столбы огня и воды от бомб, снарядов и мин, туда, где бесновался враг, не в силах сбросить наших десантников с захваченного ими клочка побережья. И знал я, что на Малой земле восхищаются «тюлькиным флотом», что каждую ночь тысячи людей ждут прихода смешных, нескладных суденышек, которые каждую ночь, идя под смертью (самолеты), над смертью (мины), сквозь смерть (артиллерийская блокада), приносят им, советским десантникам, и жизнь и силы.

Каждый вечер выходили мы из зеркально спокойной Геленджикской бухты на вольный морской простор, чтобы охранять эти маленькие кораблики–герои…

И стало уже обычным для катера лейтенанта Русанова, и для катера старшего лейтенанта Снежкова, что при выходе в море мы приближались к сейнеру, на котором плавала Люба. И она, встав у борта сейнера, махала нам рукою, залитая светом заката.

Понемногу все — и «лей» Русанов, и «пом» Преображенский, и «мех» Леутский с нашего катера, а также Тюфякин с катера «старлея» Снежкова познакомились с Любой. Прозвище «Черноморочка» утвердилось за нею в нашем кругу. При встречах с нею мы называли ее по имени — Любой, но за глаза все, не исключая даже Снежкова, называли ее Черноморочкой, а то и «нашей Черноморочкой». Но у каждого из нас постепенно складывалось свое, особое отношение к ней.

Тюфякин смело шел в наступление, как искушенный, великолепно натренированный донжуан, которого возможные препятствия на пути к победе не только не обескураживают, а, напротив, радуют, — скучно было бы донжуану идти к цели, не будь этих препятствий, составляющих для него главный интерес!..

Русанов пребывал в отношении к Черноморочке в состоянии юношеской нерешительности: с одной стороны, его к ней влекло, с другой стороны, он понимал, что такой человек, как он, если уж завяжет отношения с таким человеком, как она, то придется идти до конца, до семейных уз. Но как же в двадцать два года связать себя семейными узами? Да еще во время войны?..

«Пом» Преображенский боролся с собой, избегал углубления своего легкого увлечения. «Мужчина в жизни прихрамывает либо насчет как бы выпить, либо насчет любви. Я избрал первое, потому что вино — вещь невинная!» — Так изрек он однажды, осушив залпом кружку портвейна, который нам нередко удавалось раздобыть в Геленджике. При встречах с Любой он всегда держался на заднем плане, ограничиваясь молниеносными взглядами, которые бросал на нее из–под своих сросшихся бровей. Были в этих взглядах и грусть, и вопрос, и еще что–то такое, чего словами не выразишь…

Ровнее и прозаичнее всех относился к Черноморочке «мех» Леутский. «Гуляет она, должно быть, с матросиками! — говорил он, посмеиваясь. — Но кто же теперь не гуляет? Дело молодое, а тут война, того гляди пропадешь…»

«Да откуда вы знаете, что она гуляет с матросами?» — злился я.

«А что же вы думали? Если бы еще девушка, а то ведь вдова»…

Один Снежков занимал в отношении Черноморочки позицию незаинтересованного, стороннего зрителя, которому немалое удовольствие доставляет наблюдать за нами.

День наш складывался обычно так: в бухту мы возвращались значительно раньше каравана сейнеров, обогнав его на обратном пути.

Позавтракав рисовой кашей или макаронами с колбасой, а иногда и жареной рыбкой, мы располагались на палубе в одних плавках и часа полтора–два дремали, принимая солнечную ванну. Кроме нас, по обе стороны Каменной пристани швартовалось множество других катеров–охотников, возвратившихся с ночных операций. Они становились носом друг к другу, и на их палубах тоже отдыхали матросы и командиры, так что на время в этом районе бухты получался своеобразный плавучий пляж. Потом мы отходили на рейд и, выкупавшись в тихой студеной воде, устремлялись к городской пристани, куда уже цепочкой тянулись и подоспевшие сейнеры. Там ожидала нас короткая встреча с нашей Черноморочкой. Обычно она, как только ее сейнер отшвартовывался, брала корзинку и отправлялась на базар за зеленью для обеда. Вот тут–то мы ее и встречали на пристани и останавливали, чтобы дружески побеседовать. Несколько шутливых фраз, звонкий смех — и стройная фигурка в выцветшей голубой жакетке уходит. То же происходило и по возвращении ее с базара — тут мы имели возможность поговорить несколько дольше, пока сейнер не отходил от пристани, чтобы уступить место какой–нибудь барже или буксиру. Не всегда удавались и эти наши скромные свидания. Случалось, что ее сейнер и вовсе не швартовался у городской пристани, а прямо становился на рейде, когда на борту не было раненых с Малой земли. В таком случае нам оставалось лишь наблюдать в бинокль за тем, как крохотная лодочка, на корме которой видела она, пристает к прибрежным камням и как Люба, опершись на руку полуголого гребца, легко прыгает на берег и, взяв корзинку, исчезает в гуще уже расцветших акаций…

После того как катера Русанова и Снежкова принимали, если это было нужно, запас пресной воды, мы снова уходили к Каменной пристани, где и проводили всю остальную часть дня, вплоть до ухода на операцию.

После обеда — «мертвый час», который тянулся два, а то и три часа, что было вполне простительно, если учесть, что ночью никому не удавалось сомкнуть глаза. Потом опять купание, солнечная ванна, разговоры и нередко заветный «морской козел». Все располагались вокруг узенького столика в кают–компании, и начиналось.

— Хожу с шестереночки! — говорил «мех», с размаху стукая костяшкой.

— Сброшу рыбину! — говорил «пом», тоже с размаху стукая костяшкой.

Они стукали все сильнее и сильнее, так, что вся каюта, казалось, содрогалась и подпрыгивала. Забавно было следить со стороны, сколько горячности и подлинного увлечения вкладывали они в немудрую игру. Выигравшие торжествовали, проигравшие переругивались, объясняя друг другу, что «надо было дуплиться» или что «надо было сидеть на конце»…

Наступал вечер. И снова выходили из Геленджикской бухты, мимо Толстого и Тонкого мысов, сейнеры «тюлькиного флота», и снова шли мы в охранение героического каравана…

Как я уже говорил, лейтенант Русанов испытывал чувство своего рода виновности передо мною, вызванное отсутствием в нашей походной жизни сколько–нибудь крупных событий — боев с вражескими кораблями или хотя бы схваток с фашистскими самолетами. У него, думается мне, было ощущение, близкое тому, которое овладевает любителем красот природы, пообещавшим приятелю зрелище дивного солнечного восхода, поднявшим его ни свет ни заря с постели, заставившим вскарабкаться на отчаянную крутизну, но ничего, кроме густого тумана, по причине плохой погоды не смогшим показать.

— Уж такая это штука — война, — говорил лейтенант, — то одно событие на другое налезает, а то вот как сейчас — тишь да гладь!.. — И он вздыхал с искренним прискорбием. Надо было быть двадцатидвухлетним командиром катера–охотника, надо было быть моряком–черноморцем, десятки, сотни раз побывавшим в лапах у смерти и благополучно, без малейшей царапины выбравшимся из этих лап, чтобы смотреть таким образом на дело. Любой человек другого характера, чем Русанов, на его месте лишь радовался бы тому, что события «не лезут одно на другое» и что у нас «тишь да гладь»…

— Ну, сегодня, может быть, что–нибудь и будет! — торжествующе сказал он, возвратившись от оперативного дежурного, у которого получил задание. — Идем в Туапсе в сопровождении, большого каравана. Надо думать, немецкая разведка не спит!..

В Геленджикской бухте действительно набилось немало судов: буксиры, шхуны, баржи. Сюда они подвозили боеприпасы и продукты, которые перегружались у городской, пристани на «тюлькин флот» и в геленджикские склады. Теперь все эти корабли, в большинстве своем заполненные ранеными, ожидали отправки назад, в Туапсе.

Вечером того же дня караван покинул Геленджикскую бухту.

— Эх, и «свадьба»! — говорил, покачивая головой, «пом» Преображенский, оглядывая вереницу «коробок», которые тянули за собой три буксира. — Дурак будет фриц, если проспит!..

Мы заняли место в ордере конвоя, и поход начался. Но или фриц действительно был дурак и проспал, или же самолеты и ТК противника были заняты в ту ночь где–то в другом месте, только ожидания лейтенанта Русанова не оправдались — ничего не произошло.

По серебряному от лунного света морю мы прошли все опасные места и к полудню вошли в порт Туапсе. Здесь нам приказано было ожидать новых распоряжений, и часов пять мы простояли в бездействии в так называемом «котловане» — месте стоянок охотников и торпедных катеров. И здесь я встретил знакомого фоторепортера, который спросил меня:

— Не на Север ли идете?

— Не знаю еще, ждем указаний…

— Эх, жаль — мне в Геленджик экстренно…

— Что так?

— Есть там старший лейтенант Снежков. Сфотографировать его надо… Знаете его?

— Еще бы! А почему его надо сфотографировать?

— Да как же! Он ведь подвиг совершил…

— Что? Какой подвиг?

— Точно, к сожалению, не знаю… Звонили по телефону. Летчика, что ли, спас, — что–то в этом роде…

— Да мы только что оттуда. Когда же он успел?

— Сегодня утром.

Нетерпеливое любопытство охватило меня. Старшего лейтенанта Снежкова я уж считал чуть ли не другом своим, и все, что касалось его, не могло не интересовать меня. И я только об одном и мечтал, чтобы катер Русанова отправили в Геленджик.

К счастью, мы получили приказ идти именно туда. И опять ночь была лунной, и опять серебрилось, переливалось, горело белым огнем море. И опять «ничего не было»…

…Первым, кого я увидел на городской пристани в Геленджике, была наша Черноморочка. С корзиной в руках стояла она над самой водою — видимо, собиралась на рынок, но поджидала нас. Это было в первый раз, что она так явно проявила к нам свою симпатию. Обычно она скорее пассивно принимала нашу дружбу, как и дружбу других моряков. У нее было множество друзей, и я не замечал, чтобы она отличала одних от других.

Как только мы отшвартовались, Русанов, Преображенский и я вскарабкались на пристань и подошли к Любе. Фотокорреспондент поспешил в город.

— Слыхали? — с торжеством в голосе спросила Люба, едва мы поздоровались. — Ваш товарищ…

— Слыхать–то слыхали, но в общем ничего не поняли, — ответил за всех Русанов.

— О, я сама все видела! Весь Геленджик смотрел!.. — И она стала рассказывать.

Вот что за события развернулись на следующее утро после нашего ухода.

Над Геленджиком произошел воздушный бой. Само по себе это еще ничего особенного не представляло — всем, в том числе и мне, не раз доводилось видеть эти короткие, стремительные турниры в воздухе, завершающиеся падением одного, а то и двух самолетов, причем, как ни грустно, не всегда только вражеских… Но этот бой был особенно драматичен. Четыре «мессершмитта» схватились со звеном ЛАГов, и врагам удалось один из ЛАГов поджечь. Советский летчик выпрыгнул на парашюте. Однако фашисты не хотели оставить его в живых и, кружась вокруг повисшего между морем и небом человека, стали бить по нему из пулеметов. Наши самолеты пытались защищать летчика, которого ветер относил все дальше в море. Это видели в Геленджике, и на берегу собралась толпа. Летчика считали наверняка погибшим… Видел происходящее и старший лейтенант Снежков. Не ожидая ничьих приказаний, он запустил свои моторы и помчался в море прямо через минное поле. Огнем своих пулеметов он создал подобие воздушного заслона вокруг падающего летчика, мешая «мессершмиттам» приблизиться на расстояние точного прицела.

Когда же летчик упал в море, Снежков загородил его корпусом катера, продолжая вести огонь по «мессершмиттам» из пушек и пулеметов. Взбешенные враги обрушились тогда на катер, вырвавший у них добычу. Они налетели с четырех сторон, но катер продолжал отстреливаться, одновременно принимая меры к тому, чтобы вытащить из воды почти потерявшего сознание летчика. Один из «мессершмиттов» задымился, но сильным маневром сбил пламя. Фашисты поняли, что проиграли бой, взмыли «горкой» вверх и умчались в сторону Крыма.

Катер, на этот раз обойдя минное поле, возвратился в Геленджик, где его встретили бурными рукоплесканиями. Летчика, у которого было лишь немного обожжено лицо, уложили в санитарную машину. Несмотря на ожоги, он расцеловался со старшим лейтенантом Снежковым, что вызвало новые рукоплескания.

Вот что рассказала нам Черноморочка. Конечно, мы все радовались вместе с ней за Снежкова: это был мужественный поступок. Но для меня, а тем более для моих товарищей–катерников ничего слишком исключительного в этом эпизоде не было. Снежков поступил так же, как поступил бы любой другой командир охотника. Случайностью было то, что выручил летчика Снежков, а не Русанов или кто–либо другой. Черноморочка, однако, иначе смотрела на этот случай. Она видела все собственными глазами, и видела впервые в жизни.

— Ваш товарищ, — так называла она Снежкова, — ваш товарищ прибежал на пристань, и сразу прыгнул на катер и сразу дал сигнал боевой тревоги. И мы едва успели понять, в чем дело, как он был уже вон там, у выхода из бухты. Ваш товарищ обнял летчика и помог ему взойти сюда, на пристань… Ваш товарищ, когда машина ушла, сказал: «Черта с два, мы им своих летчиков не будем отдавать». И сразу же ушел к Каменной пристани… Я хотела подойти к вашему товарищу, но было как–то неловко — боялась, он подумает, будто я хочу похвастаться, что мы знакомы… Ваш товарищ… Ваш товарищ… Ваш товарищ…

— Ну, сегодня вы пойдете со мной! — сказал Снежков, катер которого только что отшвартовался у Каменной пристани рядом с нашим.

Я поздравил его со спасением летчика. Он молча пожал плечами, как бы говоря: «Ну что тут особенного?..» И повторил приглашение идти с ним.

— Почему именно сегодня? — спросил я.

— Да уж есть причина, — ответил Снежков. — Идите ко мне сюда, узнаете!

Я перешагнул через леера и взошел на мостик охотника МО-098.

— Сегодня у меня занятное задание… Вам, думаю, будет интересно посмотреть.

— Что за задание?

— В Станичке, в одном каменном доме, появилась пулеметная точка. Забрался какой–то фриц и мешает выгрузке сейнеров… Ну, я и получил задание: пойти туда и уничтожить этого наглого фрица. Идете? Подавлять буду эрэсами, а это зрелище не каждый день увидишь…

Мгновенная бурная борьба произошла в моей душе… «Зачем тебе? — говорил один голос. — Никто тебе не поручал…» — «Посмотри на Снежкова — он веселый, улыбающийся, уверенный в себе… Почему же ему можно, а тебе нет? Или ты трус?» — говорил другой голос.

— Прекрасно! — сказал я. — Спасибо, обязательно пойду с вами!

Признаться, я предполагал, что Русанов, Преображенский и Леутский будут смотреть на меня если не как на героя, то, уж во всяком случае, как на боевого парня, мужеством которого нельзя не восхищаться. Однако мне пришлось разочароваться.

— Везет Снежкову! — с досадой сказал Русанов в ответ на мое сообщение о предстоящей операции. — Ну почему ему, а не мне поручили?

— Такой хитряга! — тоже с досадой сказал «мех» Леутский. — Всегда раньше всех пролезает…

И один только Преображенский пристально взглянул на меня и сказал:

— А я бы на вашем месте не пошел. Пользы никакой, а риск немалый…

Однако вечером, когда я сходил с МО-091, Русанов, Леутский и Преображенский на прощание расцеловались со мной, что мне не совсем понравилось, так как заставило подумать: «Может быть, и на самом деле я их больше не увижу?..» Впрочем, дружественное их ко мне расположение тронуло меня…

И вот на закате катер МО-098 покинул Геленджикскую бухту. Все было точно так, как обычно: чадя и постукивая моторами, уходили вереницей по золотящейся воде сейнеры, мчались охотники, чтобы, выйдя в море, лечь в дрейф и поджидать караван. Мчался, поднимая волны, и наш охотник, — словом, ежевечерняя, уже привычная картина. Но для меня все выглядело как–то по–новому, будто вижу я все это в последний раз… И когда Снежков прошел малым ходом невдалеке от сейнера нашей Черноморочки и я приметил на баке закачавшегося от поднятой нами волны суденышка знакомую фигуру и, взяв бинокль, увидел и лицо Любы, улыбающееся, милое лицо, — такая грусть сжала мое сердце, что даже стыдно стало…

Снежков был настроен на какой–то очень уж шутливый лад.

— Да хватит уж, хватит! — говорил он, отталкивая бинокль от глаз лейтенанта Тюфякина который так же, как и я, смотрел на сейнер. — И вообще, — продолжал он, обращаясь ко мне, — чем вас околдовала эта девочка, не понимаю. Командиры, взрослые, серьезные люди, один из них даже женатый, только о ней и говорят!

— Да вы больше всех и говорите, — возразил Тюфякин.

— Поневоле будешь говорить, — отвечал Снежков, беря у него бинокль и направляя его на сейнер, — поневоле будешь говорить, когда оказываешься свидетелем умопомрачения пятерых офицеров.

— При чем же здесь умопомрачение? — не без досады спросил я.

— А что же иное? Молоденькое существо, которое и разглядеть–то в жизни еще ничего не успело, вдруг оно, это существо, оказывается чуть ли не повелителем пятерых сердец! Шутка сказать, пять сердец, бьющихся под мундиром морских офицеров, начинают прыгать и замирать, стоит этому существу бросить лишь мимолетный взгляд, улыбнуться им или кивнуть головой!..

После ужина я прилег на узеньком жестком диване в кают–компании. Но почти тотчас мой отдых нарушили два краснофлотца — молодые ребята, блондин с голубыми глазами и нежной кожей лица и нескладный, толстощекий, с большими добрыми темными глазами.

Похоже, они пришли, чтобы удовлетворить свое любопытство в отношении меня. Разговор наш начался с ряда анкетных вопросов, которые они задавали мне с деликатными улыбками.

Когда я сообщил о себе основные биографические данные, толстощекий спросил:

— Стишок у вас есть какой–нибудь интересный? Я, знаете ли, стишки обожаю… — И, не ожидая моего ответа, он с большим чувством начал читать:

Жди меня, и я вернусь,

Только очень жди…

— Стихов у меня, к сожалению, нет, — сказал я, когда он кончил читать и мы с минуту помолчали. — Меня очень интересует один вопрос, только прошу, скажите от чистого сердца: что за человек ваш командир?

Может быть, мне и не следовало задавать этот вопрос подчиненным Снежкова, но он все больше интересовал меня, и я был, рад, когда на лицах морячков, столь не похожих друг на друга, расцвело почти одинаковое выражение тихого восторга.

— Наш командир — драгоценный человек, — таким же поволнованным голосом, каким он только что читал стихи, произнес толстощекий. А голубоглазый блондин добавил:

— И главное, он корабль любит, а потому — все понимает!

— На руках таких командиров надо носить, — подумав, добавил толстощекий. — О нем написать надо! Но, конечно, мы не спецы… Вы должны сделать это! — Он доверчиво взглянул мне в глаза. — Взять хотя бы случай, когда мы из окружения прорывались! — Он говорил с таким видом, будто это было известно не только мне, но вообще всему свету. — Ведь у любого другого командира пропал бы катер…

— Пропал бы! — подтвердил блондин с голубыми глазами.

— А как дело было? — спросил я.

— Как дело было? Очень просто дело было, — сказал толстощекий. — Мы ведь сперва на Дунае воевали. Воевали, воевали, и в один прекрасный день оказалось, что находимся в протоке Конка, а выйти из нее нам невозможно: немцы со всех сторон.

— Ну и как же, прорвались? — спросил я.

— Нет, сперва мы ждали приказа. Сидим, ждем. Продукты кончились, — сказал блондин, улыбаясь, словно это обстоятельство особенно украсило их жизнь.

— Да, продукты кончились, есть нам нечего, — подтвердил толстощекий. — Тогда старший лейтенант Снежков…

— Он еще лейтенантом был. — поправил блондин.

— Ага, тогда он еще лейтенантом был… Вот он и говорит: «Булавки есть?» — «Есть», — говорим. «Давайте рыболовную сеть готовить». Наготовили мы крючков, занялись рыболовством. Ну конечно, особенно много не наловили, — питались один раз в сутки. И простояли мы так, словно Робинзоны какие–нибудь, двадцать восемь дней и столько же ночей! И вот приходит приказ: «Прорваться во что бы то ни стало!» Выбрали мы ночку потемнее — и на прорыв. А все фарватеры заминированы…

— Идем самым малым ходом, прямо ползем! — сказал, порываясь перехватить рассказ, блондин.

— Идем самым малым ходом, прямо ползем. Выбираем места помельче. А грунт все время прощупываем футштоком… Шли всю ночь и вышли из окружения…

— Фрицы пронюхали — высылают самолеты, — сказал блондин. — Налетело на нас три «козла» и «мессер-109». А нам уже это дело привычное… Как мы дали, как дали им! Один «юнкере» спикировал в воду. А старший лейтенант Снежков улыбается: «Что–то прохладно нынче… А ну–ка, еще огоньку!» В общем, угнали мы фрицев, да ненадолго. Часов в восемь утра нагрянуло восемнадцать «козлов». Дым, грохот, свист! Одной бомбой ка–ак жахнет, ну совсем рядом, если б не сманеврировали, в куски бы разнесло…

— Сманеврировать–то мы сманеврировали, а рули заклинило, и мотор один встал. И наскочили мы на мель, — перехватил рассказ толстощекий. — Смотрим — опять летят. На этот раз двадцать шесть стервятников! Мы с катера — и в камыши. До вечера продержали нас, но в катер так и не попали — слабаки! И вот приходит приказ контр–адмирала: «Подорвать катер и идти в партизаны!»

— Лейтенант собрал нас… — начал было блондин, но его дружок перебил.

— Лейтенант собрал нас, говорит: «Я, — говорит, — корабль бросить не могу. Давайте, — говорит, — попробуем сами сняться с мели». Ну, машинная команда ввела моторы в строй, и начали мы выбираться с мели. И что же? Размыли винтами песок, вывели катер на глубину между перекатом и берегом…

— Да! И вышли в море! — как–то даже торжественно заключил блондин, помолчал и сказал: — А как мы после Феодосии чуть не потонули? Ведь если бы не командир…

— Да, вот тоже случай, — сказал толстощекий. — Высаживали мы десант на Феодосийский мол. А дело в декабре. Ветер баллов семь… Водой обдает — то от разрыва мины или снаряда, то просто волна. Промокли насквозь, на ветру все льдом покрывается. Прямо как в броне ходишь!.. Едва двигаешься. А тут бомбы, а тут стреляют, пулеметы строчат. Подходим мы к транспорту за последней партией десантников. Приняли их, начали отходить, ка–ак вдруг швырнет нас волной на транг–ворт! Слышим треск. «Осмотреть нижнее помещение!» — командует старший лейтенант Снежков…

— Как раз я и побежал! — сказал блондин, снова беря инициативу в свои руки. — Едва до люка добрался — палуба во льду, как каток. Вхожу в кубрик — боже мой! Пробоина! Вода хлещет, мне уж по колено. Начинаю затыкать пробоину, вдруг как меня толкнет! Катер от воды накренился, руля стал слушаться плохо, ну его волна и стукнула еще раз о борт транспорта. Мачты сломались, антенна порвалась. Но старший лейтенант Снежков ведет катер к молу — высадить десант. Десант–то высадили, а сами чуть живы — вода все поступает и поступает в отсек… Старший лейтенант с берегом связался — с командованием. И доложил наше положение…

— А ему отвечают: «Выброситься катером на берег!» Понимаете? На берег! — Толстощекий в волнении стукнул кулаком по столу. — А старший лейтенант Снежков говорит! «Или пропадем вместе с катером, или вырвемся вместе». И мы шли и шли. Катер сплошь обледенел. Пушки, как верблюды какие–то белые… Мы все точно соляные столбы. Катер вроде подводной лодки — по самые иллюминаторы в воде… А все идем! И вот ведь — дошли.

— Довел нас старший лейтенант!

— Такого командира на руках надо носить! — как бы подытоживая наш разговор, сказал толстощекий.

Вместе с ними я вышел на палубу. Закат угас. Над морем прозрачно светился тонкий месяц, и легкое его отражение искрилось в воде. А из полумрака надвигалась на нас смутная масса Дооба, на котором мигал зеленый огонек. А дальше, там, над Малой землей и у Сахарной головы, уже запрыгали ракеты — словно невидимый жонглер подбрасывал огненные мячики и ловил их, чтобы снова подбросить…

Обогнув мыс Дооб, мы вошли в Цемесскую бухту, и я увидел Новороссийск. Кажется, печальнее картины мне никогда еще не доводилось видеть. Во всем облике его было что–то мучительное. Высокие трубы заводов, высокие здания холодильника и других портовых сооружений в голубоватом свете месяца и ракет, казалось, смотрели на нас с молчаливым призывом: «Освободи!» И даже пунктиры пулеметных очередей, сверкающие понизу, не придавали жизни этому городу–призраку. Левее, в районе Станички и Рыбной пристани, в той стороне, куда устремился катер, творилось что–то невообразимое. Сверху спускались на парашютах, рассыпаясь золотым дымом, осветительные ракеты. С берега по направлению к морю летели огненные красные шары немецких трассирующих снарядов. С моря в сторону берега летели красные шары наших трассирующих снарядов. То и дело слышались разрывы мин, не прекращалась трескотня пулеметов, а временами над берегом взвивались багровые вспышки, за которыми следовал короткий грохот — это рвались бомбы, сброшенные не то нашими НБ, не то немецкими стервятниками…

«Ничего, держись!» — сказал я себе. И я уж готов был почувствовать себя героем, но тут мне вдруг пришло на ум, что в этот ад наша Черноморочка попадает регулярно каждую ночь и тем не менее героиней себя не чувствует…

— Видите наш объект? — спросил Снежков, подавая мне бинокль. — Вон стоит слева….

Подняв бинокль к глазам, я увидел Двухэтажный дом, из которого то и дело вылетала тугая струя пулеметных очередей.

Берег со всей своей страшной кутерьмой неотвратимо приближался. Уже и без бинокля можно разглядеть расположение нашего объекта. Враг, которого должен был уничтожить Снежков, безусловно, пока нас не видел.

Обычно спокойное, чуть насмешливое лицо Снежкова изменилось. Мне казалось, что оно стало каким–то торжественно–печальным. Так же изменилось и лицо Тюфякина. Снежков отдал команду, которую я не разобрал, и перевел стрелки телеграфа. Моторы почти совсем затихли, но катер продолжал по инерции двигаться к берегу, одновременно делая плавную дугу влево.

Снежков еще раз перевел стрелки телеграфа, винты сердито вспенили воду, и катер остановился как вкопанный.

— Наводить носовые! — дал команду Снежков. — Залп! Послышался резкий шипящий звук, сноп искр брызнул в нашу сторону, в лицо нам пахнул горячий ветер, и мгновением позже около каменного дома вспыхнул алый костер.

— Точнее наводить! — строго сказал Снежков. — Залп! Снова шипение, искры, горячий ветер, и пламя зажглось на самом доме.

— Еще один, — сказал Снежков. Шипение, искры, горячий ветер… Дом пылал. Снежков посмотрел в мою сторону:

— Вот и все!..

Но в это мгновение откуда–то справа хлынул на нас пронзительно голубой свет, и весь катер и все мы на нем осветились ярко–серебристым сиянием. И сейчас же засвистели пули. Мне казалось, что они, как пчелы, вьются вокруг меня и летят со всех сторон.

— Подавить прожектор из пулеметов! — приказал Снежков, переводя стрелки телеграфа.

Мы рванулись вперед, и в то же время с катера забили наши пулеметы. Пронзительно голубой свет погас.

— Ну, вот и все, — опять сказал Снежков.

Вдруг ахнуло что–то совсем близко, и кругом катера поднялись бледные столбы. Я почувствовал соленые брызги на своем лице.

— У них тут, видно, пристреляно, — сказал Снежков. — Лево на борт! Держи прямо!

По корме опять ахнуло, но столбы воды поднялись уже далеко позади нас.

Берег быстро удалялся. Неотрывно смотрел я на пылающий дом, откуда еще недавно бил из пулемета наглый враг.

— Занятно, не правда ли? — спросил Снежков. — Был немец, и нет немца. — И он рассмеялся коротким, жестким смешком…

…Рано–рано утром я стоял на баке и смотрел на проплывающие мимо зеленые берега Кавказа, такие красивые под перламутровым облачным небом, пронизанным лучами утреннего солнца.

— На юг шли — ни одного листочка не было, — услышал я рядом с собой, — а теперь все расцвело!

Около меня стоял старший лейтенант Снежков.

— Любите природу? — спросил я.

— Люблю… Нет большей радости, чем выйти на берег, постоять под деревом, посмотреть на цветы…

Сказано это было очень просто, и выражение лица у Снежкова было в эту минуту таким светлым, взволнованным, что мне захотелось обнять его…

На протяжении всего обратного пути он рассказывал мне о своих «ребятах», и мне становились все более понятны их восхищение к нему и любовь.

— А вот тот, видите, маленького роста… — говорил он, кивнув в сторону одного из матросов, — это удивительный мастер на все руки. Он все может: и сапоги тачать и часы отремонтировать. За его мотор я всегда спокоен. Но есть у человека слабость, — что поделаешь, женщин любит. Если увидел красивую, — смертельно бледнеет и готов за ней идти на край света. А в бою смел, очень смел!.. Ну, а тот, что стоит на баке, к женщинам равнодушен, но вино… Как в базу придем — обязательно напьется. И где он вино достает — аллах ведает. Трезвый он молчалив, деятелен. Ребята его любят, потому что в бою он герой. Но за выпивку они раза три его крепко поколотили — считают, что он меня расстраивает… — Снежков засмеялся. — Но надо сказать, — добавил он поспешно, — что есть у него одно неоценимое качество: верность своему слову. Скажет — сделает. Однажды он мне заявил: три месяца пить не буду ни капли. И не пил. Ну, истекли три месяца — так выпил, что я его из комендатуры едва выручил…

Снежков с удовольствием говорил о «своих ребятах», и я понимал, что он видит в них не только подчиненных, не только боевых товарищей, но относится к ним по–отечески, с некоторой долей родительской влюбленности.

В Геленджик мы прибыли как раз к полудню. Облака к этому времени разошлись, и бухта, похожая на широкое озеро, сверкала голубизной в своих зеленых берегах.

— Капкан! — сказал Снежков, сделав выразительный жест, как будто он спускал воображаемую пружину.

— Какой капкан? — спросил я.

— Немец тут набросал уйму магнитно–акустических мин, — пояснил Снежков, — и все чудится мне, что кораблик взлетит в один прекрасный момент к звездам вместе со мною и моими ребятами… Очень уж это было бы глупо!..

…Как я уже говорил, шкипер сейнера нашей Черноморочки Лысогоров без особого сочувствия наблюдал за развитием дружбы своего кока с нами, «офицерской молодежью», как он называл нас. Думаю, он стремился уберечь Любу от возможных горьких разочарований, и руководили им соображения прежде всего педагогического порядка. И меня и всех остальных несколько раздражал этот ворчливый старик из гриновской новеллы…

Каково же было наше удивление, когда Люба сообщила нам, что Лысогоров задумал устроить у себя на сейнере нечто вроде банкета в ознаменование двадцатилетия своей морской жизни и что гостями у него должны быть Снежков, Русанов, Преображенский, Тюфякин, Леутский и я. Может быть, случай с летчиком, спасенным Снежковым, сыграл не последнюю роль в столь разительной перемене его отношения к нам. Впрочем, кто знает? Приглядевшись к «офицерской молодежи», он, возможно, составил о нас другое мнение. Так или иначе, но мы были приглашены пожаловать на сейнер завтра, в 14.00 часов. Такое раннее время дня было выбрано с тем расчетом, чтобы мы, погуляв, могли и отдохнуть до вечернего выхода в море.

Быть на банкете хотелось всем, но возникло существенное затруднение: как оставить катера без командира и помощников?

Преображенский вызвался, правда, без всякого энтузиазма, остаться на катере вместо Русанова, а Тюфякин — вместо Снежкова. Те, в свою очередь, без всякого энтузиазма, отказались воспользоваться этими предложениями. И тогда Леутский предложил остроумный выход: встать катерам, одному справа, другому слева от сейнера, и в случае чего… Так и порешили, и так на следующий день и сделали.

Сейнер, в лице всех обитателей своих — матросов, шкипера и кока, — встретил нас торжественно. Стол накрыли в общем кубрике — в каютах не поместились бы. Кубрик был вычищен, выскоблен, вымыт до блеска. Посредине стола возвышался сияющий никелированный чайник с вином, не уступающий водоизмещением небольшому бочонку. Вокруг располагались закуски, поразительно многообразные для военного времени: мы увидали и жареную рыбу, и зелень, и винегрет, и селедку, и пирожки с мясом, и даже сладкий пирог с повидлом. Когда же к этому прибавились принесенные нами с собою консервы и колбаса, то стол просто, что называется, «ломился под тяжестью яств».

Матросы сейнера, какой–то ветхий старикашка лет за семьдесят, которого все звали Костенькой, и сам шкипер были чисто выбриты и одеты во все стираное и глаженое — не то что как всегда, промасленные, прокопченные.

— Товарищи офицеры, скидывайте–ка кителя! — предложил шкипер. — Будет жарковато!

Мы тут же последовали его совету и остались кто в майке, кто в тельняшке.

— Садитесь, — сказал шкипер, — в тесноте, да не в обиде! Мы быстро расселись на скамейках вокруг стола.

И вот вошла, вся залитая солнцем, врывавшимся через люк, наша Черноморочка. На ней было нарядное белое платьице, и мы со Снежковым переглянулись, вспомнив наш разговор о роли одежды. В этом белом платье она была и в самом деле совсем другая, новая, тем более что волосы она собрала сзади тугим узлом, придававшим ее головке сходство с древними камеями. В руках она несла большую миску, над которой клубился благовонный пар. То была уха!

— Ну что же, Костенька, — сказал шкипер, осторожно наполняя железные кружки вином из чайника, в то время как Люба разливала по тарелкам уху, — произнеси!

— Нет, произнеси ты, Григорий Тимофеевич, — твой день сегодня!

— Нет, ты произнеси, Костенька, — ты старше всех тут по годам, тебе и произносить первому.

Аргумент показался Костеньке убедительным. Он встал и, подняв сухой, темной рукой кружку, сказал дрогнувшим от нахлынувшего чувства голосом:

— За тех, кто в море!

Дружно звякнули железные кружки, ударяясь одна о другую.

Потом наступила пауза: все сосредоточенно пили вино — по–морскому, до дна, без передышки. Люба смотрела на нас и улыбалась.

Осушив кружки, мы принялись за уху, перебрасываясь короткими фразами: «Эх, уха!», «Царская уха!», «Я лучше и до войны не едал!» Быстро опустели наши тарелки.

— Теперь произнеси ты, — сказал Костенька шкиперу, снова наполнившему наши кружки.

— Теперь гости пусть произнесут! — сказал шкипер и протянул полную кружку Снежкову.

— За тех, кто на Малой земле! — сказал Снежков. И снова звякнули кружки.

А потом, когда перешли к закускам и лица всех заблестели от пота, разговор стал всеобщим. Шкипер, перегнувшись через стол, что–то говорил Снежкову о парусниках. Тюфякин допрашивал Черноморочку, почему она не пьет, утверждая, что ей придется нас нагонять. Леутский рассказывал мотористу сейнера о моторах, с каким–то сладострастием перечисляя их детали. Костенька овладел Преображенским и с сердитой гордостью говорил ему, что он «на рыбе сидит уже шестьдесят лет», и что он «рыбу понимает», и что «рыба его понимает». А я наблюдал за всеми и чувствовал себя, несмотря на жару, превосходно.

Вскоре вино стали наливать беспорядочно, и пили уже либо вовсе без тостов, либо с тостами, так сказать, «местного значения».

— Жаль, гитары нет, — сказал Снежков, — а то Тюфякин спел бы.

— У нас есть гитара! — радостно воскликнула Люба и, исчезнув на миг, возвратилась с гитарой, гриф которой украшал пучок разноцветных лент.

Тюфякин тронул пальцами струны, нахмурился, покачал головой, начал настраивать гитару и возился с этим так долго, что разговоры возобновились. Но вдруг прозвучал аккорд, и все затихли.

Я вас любил: любовь еще, быть может,

В душе моей угасла не совсем…

У Тюфякина был негромкий, то что называется вкрадчивый голос — голос, который точно для того и создан, чтобы петь под гитару о любви. Он пел много и в самых чувствительных местах романсов и песен бросал долгие, красноречивые взгляды на Любу, а она каждый раз смущенно опускала глаза, и длинные ресницы ее бросали на смуглые щеки тень — самую прелестную тень, какую только можно вообразить себе.

Я внимательно следил за нею, и не напрасно! Я видел, как, чуть пригубив кружку, она отстранила ее от себя, и как дружески переглядывалась то с одним, то с другим матросом сейнера, и как, замерев, слушала пение Тюфякина. Иногда она вдруг задумывалась, глядя куда–то в пространство перед собой. Потом, стряхивая с себя эту задумчивость, принималась угощать нас сладким пирогом. Несколько раз бросала она быстрый взгляд в сторону Снежкова. Многое прочел я в этом лучистом, быстром взгляде!..

«Что нашла она в нем такого? — спрашивал я себя, разглядывая Снежкова, который в эту минуту, жестикулируя, убеждал в чем–то дядю Костю. — Что заставило ее выделить его среди всех? Спасение им летчика? А разве тот же Тюфякин не был участником этого дела? Он должен был бы больше нравиться ей, чем Снежков: он очень красив со своими испанскими бачками, большими темными глазами на смуглом лице и с этим сладким, зовущим голосом… А Русанов? Его милая молодость, проглядывающая в каждом движении и вместе с тем крепко спаянная с мужественностью и зрелостью отважного воина. Или Преображенский? Разве младший лейтенант Преображенский плох? Что за чудесные бронзовые волосы! И глаза — раскосые, малайские глаза. Как устоять перед такими глазами? Почему же наша Черноморочка так смотрит на этого невысокого человека с бледно–голубыми глазами на угловатом, покрытом красно–бурым загаром лице? На этого насмешливого, едкого Снежкова? Что произошло?..»

Внезапно Костенька поднялся, оглядел нас победоносно орлиным взглядом и поднял тощую руку, призывая к тишине. В горле его что–то захрипело, как хрипит в патефоне, когда запускают старую пластинку, и вдруг он затянул фальцетом:

Ревела буря, гром гремел,

И в небе молния блистала…

Шкипер, прижав подбородок к груди, побагровев, взревел басом:

И беспрерывно гром гремел…

Все подтянули:

И в море буря бушевала…

Тюфякин, выждав минуту, влил в общий хор прозрачную руладу, и так здорово, что сам, кажется, удивился. Люба пела тихонько, слабым, нежным голосом, отчетливо звучавшим на фоне мужских голосов.

— Ну, а теперь я произнесу! — многозначительно сказал шкипер, когда песня была спета. Он встал и наполнил все кружки вином. Все тоже встали и подняли кружки, ожидая тоста.

— Я пью за малый флот, — сказал шкипер, — за дружбу сейнеров и катеров–охотников! Мы, конечно, не какие–нибудь теплоходы… Мы — сейнера. И вы тоже не какие–нибудь линкоры, вы — катера. Но только я одно скажу: не шутка воевать за толстой броней, да под прикрытием авиации, да в охранении эсминцев, да с орудием дальнобойным. Нет! Вы повоюйте на таких лайбах, как наши. И если бы не вы, охотники… Эх, и плохо бы пришлось нашему брату отставному рыбаку! Были мы рыбаками в Азовском, ловили тюльку и сельдь. Кто думать мог да гадать, что и мы пригодимся для военных операций? Но вот — пригодились! Десант высаживать кто будет? «Тюлькин флот»! Боеприпасы подбрасывать кто будет? «Тюлькин флот»! Эвакуировать наших земляков и раненых кто будет? Опять же «тюлькин флот»! Слышали мы и как бомбы визжат, и как «ванюша» бьет, и как снаряды воют, и как пули свистят. Рвались мы на фашистских минах, тонули под немецкими фугасками, даже торпеды в нас фриц пускал… А дело свое делает «тюлькин флот». И вот что я скажу: везде где мы, там и вы. Вы — наша защита. Крепкая дружба у нас с вами. За нее и выпьем!

— За маленькие корабли и большие сердца! — сказал Снежков.

И все мы залпом осушили свои кружки.

…Когда мы вышли, наконец, на палубу из кубрика, небо приняло тот розоватый оттенок, который служит предвестием близкого заката. В нашем распоряжении было всего лишь два часа, после чего мы должны были готовиться к очередной операции.

Почти одновременно с двух сторон сейнера фыркнули, загудели моторы двух охотников. Русанов и Снежков повели свои катера к Каменной пристани. Сейнер остался на причале.

На палубе стоял шкипер и приветственно помахивал нам вслед рукою. А рядом с ним в белом — Нет, теперь уже в розоватом от заката платье стояла наша Черноморочка. Такой я запомнил ее навсегда…

Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Иллюстрации к статье

Поврежденный СКА №0141 возвращается своим ходом на базу после Новороссийской десантной операции. 9-10 сентября 1943 года. (zorich.ru)
Поврежденный СКА №0141 возвращается своим ходом на базу после Новороссийской десантной операции. 9-10 сентября 1943 года. (zorich.ru)
Малый охотник МО-4. Обычно катера этого проекта имели буквенно–цифровые обозначения на основе аббревитаур МО, "малый охотник", и СКА, "сторожевой катер" (МО-0141, СКА-20). Но изображенный на фотографии черноморский катер был именным и назывался он "Морская душа". (novchronic.ru)
Малый охотник МО-4. Обычно катера этого проекта имели буквенно–цифровые обозначения на основе аббревитаур МО, «малый охотник», и СКА, «сторожевой катер» (МО-0141, СКА-20). Но изображенный на фотографии черноморский катер был именным и назывался он «Морская душа». (novchronic.ru)