Начнем маленькое обозрение моих впечатлений из области культуры и быта хотя бы с театра.
На этот раз впечатлений от французского театра у меня много. Я ни в коей мере не изменил своего мнения о некоторой бедности французского театра, о его движении скорее вниз, чем вверх, что признают и лучшие деятели французского театра. Но в этот раз я просто видел гораздо больше разнообразных спектаклей и беседовал более подробно с некоторыми крупными театральными деятелями.
Пускай введением в эту часть моих писем послужит изложение моей беседы с достаточно известным и в России организатором русских спектаклей за границей Сергеем Дягилевым. Лично я его до сих пор не знал. Встретился теперь здесь, в Париже, с этим человеком.
Мнение мое о нем, как художественном и общественном деятеле, установилось давно. Я выражал его со всей определенностью еще до войны, когда после первых разительных успехов дягилевского балета и дягилевской оперы проявились впервые некоторые неприятные черты его антрепризы, навязанные ему той публикой, которую он избрал или на обслуживание которой он был обречен.
Я считаю Дягилева выдающимся организатором, человеком большого вкуса и большой художественной культуры. Его подвижная энергия, исключительная образованность и оригинальная находчивость могли бы сделать из него, может быть, даже и исторически плодотворного новатора в художественной области.
К сожалению, судьба распорядилась иначе: первоначальные успехи во время «больших сезонов» в Париже как бы приковали Дягилева к лишенной корней, праздной, шатающейся по миру в поисках за острыми развлечениями толпе. Это та позолоченная чернь, которую всегда глубоко ненавидели все великие художники. Она может платить большие деньги, она может давать громкую газетную славу, но она жадна. От своего развлекателя она требует постоянно новых ощущений и их комбинаций. Правда, она, после некоторой борьбы, готова за новизну и остроту примириться даже с высокими талантами.
Как ни изобретателен Дягилев, все же настоящих изобретений на потребу этого вечно жаждущего новых мод чудовища у него хватить не могло, и он вынужден был, с одной стороны, ломать голову и требовать от своих первых талантливых сотрудников изощряться в новинках сверх сил, с другой стороны, перебирать все, что было острого в окружающей среде. От Бакста, Бенуа и Федоровского, через Гончарову к Пикассо и Браку.1 Точно так же и в музыке: от Мусоргского и Дебюсси до левейших из нынешних левых музыкальных штукарей. Всякий модный человек или, еще вернее, всякий шумно оспариваемый новичок может рассчитывать на помощь Дягилева. Конечно, получается со всячинкой, и даже с очень большой дозой мишурного хлама. Однако я должен оговориться. Было бы очень несправедливо представить этого единоплеменного нам талантливейшего развлекателя европейской и американской золотой черни просто гаером, умеющим потрафить многоголовому всемирному высокостепенству. Для этого Дягилев слишком внутренне элегантен, слишком уважает себя и искусство. Он всегда делал, он и теперь делает огромные усилия, чтобы сочетать угождение вкусам «своей толпы» с собственной художественной совестью и убедить других, а больше всех самого себя, в эстетической ценности своей миссии.
Это очень сильно проглядывало и в нашем разговоре. Так, например, Дягилев указал мне на очень любопытную свою манеру делать популярным что–либо новое, им признаваемое.
Он утверждает, что в европейской публике есть некоторая вершина, или ядро, состоящее, по его словам, из немногих очень больших коллекционеров и поклонников искусства, из нескольких очень культурных мультимиллионеров, из трех–четырех могучих журналистов и завоевавших большую славу художников. Вот этих–то избранных нужно убедить. Когда большинство их симпатизирует, то уже против них никто не посмеет пойти. Огромной машине прессы остается только оповестить миллионы людей через свои оглушительные громкоговорители о появлении нового шедевра или новой звезды.
Дягилев вхож во все эти «салоны». По его словам, он умеет убеждать этот «высший художественный суд».
О! Дягилев вовсе не изображает дело так, что все эти сверхценители (или все, за ничтожным исключением) представляют собою обожравшихся снобов, которым искони нужен был культурный гид или ловкоречивый торговец искусством для определения их вкусов. Дягилевская элегантность и уважение к себе заставляет его уважать свою клиентуру первого сорта, даже верить, что это действительно подлинный Олимп утонченных знатоков.
Мне думается, однако, что Дягилев слишком умен, чтобы верить этому до конца. Свою большую публику он, конечно, презирает. Он заслоняется от нее иллюзией, что служит вот этим тридцати или сорока крезам–ценителям, а остальные–де идут за этой головкой, как нитка за иглой.
Воображаю, с какой серьезностью — стараясь не дать понять, что он их «гипнотизирует» — обхаживает Дягилев своих милордов и миледи для того, чтобы лансировать какую–нибудь дорогую ему новинку. Беда лишь в том, что не только этим милордам, но и самому Дягилеву милы в искусстве только форма и новизна. В нашем разговоре им была сказана такая фраза: «У вас в Советской России так много всякого важного дела, что вам, конечно, некогда заботиться об искусстве, а здесь, уверяю вас, для «его делается очень много».
Спрашивается, что важнее в смысле судеб искусства и всечеловеческой культуры: хотя бы, например, факт, конечно, первого в мире посещения прошлогодней выставки АХРРа 2 буквально сотнями тысяч красноармейцев, рабочих и крестьян или ежегодные дягилевские балеты, на которые собираются все те же десять тысяч блазированных трутней?
Или что важнее для искусства: факт созыва Центральным Комитетом величайшей рабочей партии мира в период тех огромных трудностей, о которых упомянул и Дягилев, целой конференции по вопросу об усовершенствовании театра и облегчения массам доступа к нему 3 — или какое угодно, хотя бы столетнее заседание ареопага высокопоставленных коллекционеров?
Чуть ли не впервые в истории человечества серьезно ставится у нас вопрос об искусстве, как о насущном элементе всенародной культуры, а не о десерте для гурманов.
Так же точно весьма заинтересовало меня и другое утверждение Дягилева.
Я высказал мнение, что многие искусства в буржуазной Европе — в том числе музыка — находятся в периоде упадка. На это Дягилев возразил, что искусство всегда дает одновременно весьма небольшое количество талантов.
«Если вы найдете два–три таких гриба, — сказал он, — то уже должны быть счастливы».
В свою очередь я указал ему, что бывает «грибное время», вроде, например, конца XVIII века для музыки (одновременно Рамо, Гайдн, Глюк, Моцарт, Бетховен и т. д.) или XVI век для живописи (всем известный период десятков первоклассных живописцев — почти современников), и что бывают времена великих неурожаев или ярких, но ядовитых мухоморов.
Но Дягилев продолжал настаивать на том, что прогресс — всегда прогресс, что современный урбанизм полон несказанной прелести, что никакой устойчивости в искусствах быть не может и что мои вкусы и идеи, устанавливающие какие–то критерии искусства подлинного и декадентского, характеризуют только мой консерватизм и подчеркивают его, Дягилева, эстетическую революционность.
Но скажите, как может иначе говорить и думать человек, гонимый вихрем новаторских вожделений своей публики, наподобие Франчески и Паоло, вечно уносимых вперед вихрем пламени в Дантовском аду? Ведь в ушах Дягилева раздается, как у Агасфера, постоянный приказ: «Иди!» И он идет, покидая часто красивую и плодородную местность и пускаясь в пустыни, в погоню за мреющими миражами.
От общего разговора мы перешли к беседе о балете, но об этом — в следующем письме.