Философия, политика, искусство, просвещение

Страшная книга

Всем известно, что у французской «демократической» республики есть враги двух родов, не считая социалистов парламентарных. Их я не считаю в числе врагов ее потому, что они принципиально ничего не имеют пи против республики, ни против демократии, и если общественный строй в самом существе своем рисуется им в будущем радикально обновленным, то, наоборот, формы политической жизни с торжеством пролетариата должны, по их мнению, сохранить в общем и целом свой характер, и лишь общий объем государственного вмешательства в жизнь должен значительно уменьшиться. Впрочем, существуют социалисты, относительно которых обычные упреки анархистов в стремлении еще усилить власть государства над обществом вполне справедливы. Во Франции, например, такими являются так называемые независимые социалисты.

Зато анархисты всех оттенков и, имеющие несравненно большее значение, анархо–синдикалисты отрицают не только всякое государство вообще, — даже, согласно знаменитой формуле Энгельса, правящее не людьми, а вещами,1 — но и самый демократический принцип. Они с гадливостью отвергают демократию, поскольку она является ширмой для власти одной из отвратительнейших олигархий, какую видел мир, и коньком, на спине которого гарцуют политические проходимцы всех типов и калибров, правящие именем народа и по воле миллионеров. Мало того, они совершенно непочтительно относятся ко всеобщему избирательному праву, считают большинство слабовольным и слабоумным, отнюдь не тем полубожеством, каким рисовал его Руссо. Наконец, в самих рабочих организациях они смотрят на массы как на стадо и истинными носителями истории считают, так сказать, духовные штабы классов, аристократию их. Народники постольку, поскольку желают разрушить привилегии сословий и состояний, — они в то же время аристократы, поскольку энергично выдвигают принцип психобиологического неравенства людей и защищают «естественные» прерогативы вожаков.

Можно было бы много сказать об этом антидемократизме, частью просачивающемся в пролетарские массы Франции из кабинетов таких мыслителей, как продолжатель Прудона Сорель или крупнейшие учителя анархизма, частью спонтанно возникающем в массах, как естественная антитеза разочарованиям, принесенным не только республикой вообще, но и той республикой в квадрате, радикально–социалистической республикой, которая восторжествовала после своеобразной революции, связанной с делом Дрейфуса.

На противоположном полюсе общества почти все те же обвинения и возражения против демократии выдвигаются неомонархистами школы Морраса.

Отсюда многочисленные попытки перебросить мост между крайними левыми и крайними правыми антиреспубликанцами, приведшие, например, Сореля на край национализма, антисемитизма и реакции, попытки, вызывающие справедливые опасения и взрывы гнева среди последовательных продолжателей принципов «Великой революции».

Оба эти лагеря если, быть может, не в лице своих крупнейших представителей, а тем более представителей оригинальнейших, то в главнейших чертах своих идейных и политических систем достаточно хорошо известны русской публике. Но почти совершенно неизвестна ей та разновидность антидемократов, которая в какой–то странной гармонии сливает дух классический, органический, аристократический и даже католический с глубоким революционным инстинктом, подкупающей силою убеждения и растущим влиянием на массы, отнюдь не чующие в них чего–либо чужого себе.

Эти люди, начинающие какую–то новую музыку, несомненно, родственную и синдикализму и неомонархизму, но стоящую вне их, вовсе не представляющую собой их синтез, а скорее третье, более сложное и более утонченное порождение того же корня, группируются вокруг грандиозной в своем роде фигуры неоднократно мною упоминавшегося апостола Шарля Пеги.

Я расскажу когда–нибудь историю этого замечательного человека и его издательства «Двухнедельных тетрадей», быть может, самого замечательного литературного предприятия за последние четверть века.2

Сейчас я хочу констатировать лишь две вещи: во–первых, не все друзья Пеги согласны с ним даже в главнейшем, хотя все они имеют, так сказать, фамильное с ним сходство. Величайший из писателей этого кружка — Ромен Роллан — стоит, например, особняком и, хотя умеет остро критически относиться и к демократии, не может быть причислен к сонму антидемократов.

Второе предварительное замечание, которое должно быть здесь сделано, — это то, что все «пегисты» были в свое время дрейфусарами и возлагали огромные надежды на то торжество справедливости и народных низов, которое должно было родиться из тогдашнего грозного конфликта общественных сил. Все пегисты были в то время чистыми демократами–социалистами. Но они с ужасом отшатнулись от своих друзей–победителей, когда увидели, что большинство этих соратников сражались под знаменем правды лишь для того, чтобы, оттолкнувши противника от общественного пирога, присоединиться к нему с еще более жадным аппетитом и еще более развязной наглостью на глазах у оставшихся голодными масс.

Сотни дрейфусаров сделали блистательную карьеру. Пеги и его друзья, переживши период интенсивнейшей скорби, голодные и одинокие, решились взяться для себя — за пересмотр всех устоев своего миросозерцания, для масс — за дело их глубокого морального перевоспитания. Так возникли «Двухнедельные тетради», влиятельность которых на круги интеллигентной молодежи и пролетарской интеллигенции теперь уже никем не отрицается, хотя далеко не все истинные друзья рабочего класса росту этого влияния радуются.

Во главе этого пока неширокого, но интенсивного, поражающего бурностью своей жизни движения стоят уже упомянутые мною Пеги и Ромен Роллан, а затем заслуживающие всякого внимания Даниэль Галеви и Сюарес.

Об одной из книг Даниэля Галеви и пойдет у нас сейчас речь.

Даниэль Галеви происходит из семьи передовых интеллигентов Франции, из семьи, давшей академика Галеви, знаменитого музыканта Галеви, целый ряд профессоров и т. д.

Перед самим Галеви Даниэлем открывалась блистательная карьера, которая, конечно, отнюдь не могла быть испорченной той бешеной энергией, с которой он вел борьбу за пересмотр дела Дрейфуса. За время этой кампании он сблизился, через посредство народных университетов, с народной массой, к которой проникся живейшим уважением.

В то же время Галеви с увлечением настоящего зилота вчитывается в произведения Ницше. Шесть лет он изучал их с проникновенным анализом талмудиста и увлечением конгениального поэта–философа.

В 1898 году он опубликовывает свою «Жизнь Ницше»,3 книгу несравненной прелести и полную самого интимного и самого скорбного сочувствия этому страдальцу индивидуализма. К этому времени Галеви уже не ницшеанец, но нечто от Ницше останется в его душе на всю жизнь.

В 1910 году выходит в свет другое его большое сочинение: «Апология нашего прошлого»,4 которое я, не обинуясь, назову самой поучительной книгой из посвященных делу Дрейфуса, в то же время наиболее патетической, драматической.

Галеви сближается с кружком интеллигентов, формулировавших в то время основы анархо–синдикалистской теории: с Сорелем, Пелутье, Лагарделем и Бертом. Противоречия, возникшие в его душе между огромными и искренними симпатиями к пролетариату и его теориям и жгучей ненавистью к демократии как принципу и как явлению, заставляют его решиться на оригинальный шаг. Свою теорию аристократического и героического социализма, свой, достигший ясности галлюцинаций, прогноз грядущего Галеви решается начать проповедовать самим рабочим. Для этого он пишет нечто вроде фантастической поэмы в прозе под названием «История четырех лет: 1997–2001».5

Эту поэму Галеви читает множество раз перед рабочей аудиторией, а потом издает.6 Прием был разный. Большинство слушателей, казалось, было ошеломлено и, не находя возражений, в то же время не выражало никакого одобрения.

Вне рабочих кругов эта книга первоначально совсем не возбудила внимания. Только друг и учитель Галеви — Пеги, первоиздавший ее в своих «Тетрадях», писал о ней: «Книга, обладающая странными достоинствами, таинственными проникновениями вглубь, почти невероятными ракурсами, рисующая горизонты мутные и беспокойные, дороги, ведущие в какую–то бесконечность. Книга, полная захватов и полетов, часто единственных в своем роде».7

Лишь недавно книга, переведенная на итальянский язык, привлекла внимание наиболее мыслящих кругов итальянской интеллигенции и начала остро, быть может, слишком остро интересовать многие беспокойные умы Франции.

Я называю эту книгу страшной. Действительно, она производит сильное и, в общем, удручающее впечатление. Она страшна, как трагический и ядовитый памфлет против демократии, она страшна, как галерея по–своему грандиозных и тяжелых картин якобы ожидающей человечество в близком будущем истории, она страшна как выражение, на мой взгляд, отталкивающего идеала, которому автор отдает все свои симпатии и который он изображает с убедительной наглядностью.

Автор переносит нас в обстановку 1997 года. Перипетии того более или менее примитивного романа, который склеивает социальные картины Галеви, нас, конечно, не интересуют. Книга, при внешней беллетристичности формы, представляет собой социально–политический трактат.

Незадолго до времени, когда начинается подробно описываемый автором критический четырехлетний период, в судьбах человечества произошел первый огромный переворот. Был изобретен искусственный альбумин, быстро подешевевший и, естественно, вытеснивший с рынка все конкурирующие питательные вещества. Деревня разорилась. Жители ее перекочевали в город. Жизнь вые городов приостановилась. Поля по сторонам железнодорожных полотен одичали. Крайняя индустриализация жизни повела за собою невероятное увеличение количества безработных и нищих и вместе с тем господство над обществом сказочно богатого синдиката, захватившего в свои руки производство альбумина. Ужас общественных противоречий обострился. Никогда еще капиталистический строй не зиял так своими роковыми противоречиями.

Тогда на сцену выступают политики, радикалы и социалисты, опирающиеся как на организованные рабочие синдикаты, так и на голодающую массу. Они проводят в жизнь знаменитый закон об огосударствлении производства альбумина. Грандиозная, но мирная революция заканчивается экспроприацией без выкупа орудий производства альбуминового треста. Производство его удешевляется еще в несколько раз. Отныне государство дает всякому достаточную пищу. Голода и нужды больше нет. В Европе царит довольство и полусоциалистический демократический строй.

Но тут–то, по Галеви, и начинается трагедия.

«Вдруг сделалось ясно, что устранение нищеты отнюдь не разрешает человеческие проблемы, а лишь ставит их все, так сказать, на голову, ибо впервые открывает эру подлинного человечества.

Что делать теперь этой толпе, прежде раздавленной работой, со своими пустыми душами и праздными телами? Первоначальнейшим социальным вопросом стал вопрос о развлечениях».8

Напрасно выделившаяся из масс аристократия интеллекта, частью так называемые «свободные социалисты», с их гармоничными колониями, на манер радостных светских монастырей, частью позитивисты, то есть люди, старающиеся построить жизнь согласно указаниям строгой науки, стремятся заинтересовать толпу благородными наслаждениями познания, высокого искусства, гигиеничного быта. Они не имеют никакого успеха. Их попытки разбиваются продажной прессой и демагогической партией «либералов–народников», которые издеваются над их пуританской серьезностью и льстят самым низким вкусам еще невежественной черни, находясь на деле на откупу у мощных синдикатов, развращающих толпу алкоголем, лупанарами и роскошными, но грязными зрелищами кафешантанов и театров феерий и фарсов.

Не останавливаясь на этом, жалкие и праздные обыватели нового общества в погоне за острым наслаждением, в постоянной изнурительной борьбе со скукой хватаются за так называемый «новгородизм». Согласно фантазии автора, русский врач Новгород изобретает яд, дающий смерть после пятидесяти часов самого неистового экстаза чувственности и сладострастия.

Эта система сладкого самоубийства развивается с силой эпидемий. Она создает свою философию и свою поэзию. Рядом растет в грозной прогрессии начавшийся уже в наше время рост психических заболеваний.

Галеви находит полные какого–то черного блеска фразы, напоминающие Тацита, для описания этого социально–психологического развала.

Свободные социалисты заключают временный союз с государственниками и сторонниками сильной власти — позитивистами. Союз ученых вступает с либералами–народниками в резкий конфликт. Именем науки, создавшей все это богатство, он требует подчинения ее гигиеническим принципам, требует власти для знающих. Ответом является план либералов–народников лишить умственную аристократию, прежде всего позитивистов и свободных социалистов, а по возможности и пролетарские синдикаты, их поддерживающие, избирательных прав. Легкомысленная толпа готова поддержать самую низкую демагогию. Она погрязла в разврате. Невозможно без волнения читать кошмарное описание веселящегося Парижа конца XX века.

Но природа мстит за ученых. В 1999 году исподволь начинается и быстро вырастает загадочная эпидемия, начинающая сметать с лица Европы десятки тысяч, потом сотни тысяч и, наконец, миллионы. Ученые предсказывали возможность гибели выродившегося человечества. Потому, конечно, объятые животным страхом толпы учиняют погромы против врачей, видя в них своих отравителей.

Опустошение продолжается с головокружительной скоростью. Цивилизация рушится. Позитивисты и свободные социалисты сначала не затрагиваются болезнью, в силу строго умеренной жизни, которую они вели. И вот остатки вымирающей демократии бросаются в колонии коммунистов, ища там спасения. Не всех принимают. Несколько десятков тысяч матерей с совсем маленькими детьми находят приют под крылом пролетарских коммун. Но болезнь врывается и в эти колонии. Болезнь поражает, наконец, и самих социалистов–позитивистов. Герой романа, великий ученый Тилье, сам делается ее жертвой.9 Потрясающе изображение постепенного распада этой могучей натуры и торжества в нем самого беспросветного пессимизма. И дальше, поворачивая свой небольшой по размерам, но тяжелый, как гранитная пирамида, роман, словно на винте, на дивных строках Библии, описывающих потоп, Галеви рисует картину возрождения. Волны океана смерти начинают медленно отступать. Они оставляют под солнцем совершенно обновленный мир. Это небольшие кучки социалистов–позитивистов, рабочие и ученые аристократии, постепенно налаживающие сношение между собою, и около них невымершая часть тех, кто был наследственно отравлен и лишь случайно спасся от смерти. Тилье организует это общество на строго аристократических началах. Возобновляются касты, и последняя каста так называемых подчиненных «была подвергнута самой строгой дисциплине, размещена по казармам, причем более безнадежным воспрещен был даже брак вообще».10 Для других воспрещалось смешение с высшей кастой. Мотив — произведенная болезнью «селекция».

Весь этот ужас гораздо более глубокой эксплуатации, чем та, которую знал капитализм, не вызывает отвращения в Галеви. Его герои с восхищением говорят о «новом обществе, дисциплинированном внизу, свободном сверху»:

«О, как прекрасно наше общество! Старое стремилось нивелировать, такова была его справедливость. Наше базирует на подлинном неравенстве. Это его справедливость, согласная с природой».11

А между тем автор описывает «несчастных», одетых в коричневую форму, с потухшими лицами и затуманенными глазами, влачащихся на тяжелые работы».12

Конечно, с замечательным драматизмом описаны внутренние конфликты этого общества. Стремление одних сжать его целиком в оковах деспотизма науки, стремление других сохранить за аристократией самую пышную свободу, конфликт Европы с обазиатившейся Россией и светлый праздник объединения, перед этим страшным врагом, европейских государств в Соединенные Штаты Европы. Но все это не утешает. И когда русский мистик Безухов закалывает гениального организатора аристократического социализма, — трогательность его смерти и красота его героического завещания не мешают нам почувствовать к убийце симпатию.

Но, конечно, в небольшой статье не передать всего богатства идей и красок, вложенного в этот огромной силы памфлет его автором.

Аристократический социализм, как идеал, нарисован во весь рост, и это должно особенно нравиться тем, для кого талантливый портрет его является могучим против него же аргументом.


  1.  Имеется в виду положение Ф. Энгельса в «Анти–Дюринге» об отмирании государства после ликвидации эксплуататорских классов: «На место управления лицами становится управление вещами и руководство производственными процессами» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 20, стр. 292).
  2.  Специальной статьи о Ш. Пеги и его журнале у Луначарского нет.
  3.  D. Halévy, La vie de Frédéric Nietzsche, P. 1909.
  4.  D. Halévy, Apologie pour notre passé; опубликовано в «Cahiers de la quinzaine», 1910, № 10, 11 ème série.
  5. D. Halévy, Histoire de quatre ans. 1997–2001, впервые опубликовано в «Cahiers de la quinzaine», 1903, № 6, 5 ème série; перепечатано в кп.: D. Halévy, Luttes et problèmes, P. 1911.
  6.  В авторском предисловии к сборнику «Luttes et problèmes» говорится:

    «История четырех лет» — нечто вроде притчи. Она сначала была прочитана в форме лекции слушателям Народного университета, чтобы подвести их к приятию некоторых фактов и выводов, которые они весьма решительно отвергают…»

    («Luttes et problèmes», avant–propos, p. 9).

  7.  Луначарский цитирует статью Пеги «Solvuntur objecta» («Cahiers de la quinzaine», 1910, № 1, 12 ème série. См. Ch. Péguy, Œuvres en prose, 1909–1914, P. 1957, p. 694).
  8.  «Luttes et problèmes», p. 200.
  9.  Тилье долго страдает от загадочной болезни, но в конце концов преодолевает ее.
  10.  «Luttes et problèmes», p. 288–289. В переводе Луначарского текст цитаты несколько сжат при сохранении точности смысла.
  11.  Там же, р. 295.
  12.  Там же, р. 296.
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:


Источники:

Запись в библиографии № 455:

Страшная книга. — «Киев. мысль», 1912, 18 ноября, с. 2.

  • О книге Д. Галеви (Halévy D. Luttes et problèmes. Apologie pour notre passé. Une épisode. Histoire de quatre ans. Paris, 1911).
  • То же. — В кн.: Луначарский А. В. Этюды критические. Западноевроп. литература. М.—Л., 1925, с. 315–324;
  • Луначарский А. В. Собр. соч. Т. 5. М., 1965, с. 245–251.

Поделиться статьёй с друзьями: