Философия, политика, искусство, просвещение

Люсьен Жан

В своем предисловии к сочинениям Люсьена Жана, которые поместились в одном томе, изданном журналом Реми де Гурмона «Mercure de France» под заглавием «Меж людьми», — Жорж Валу а пишет: «Люсьен Жан в ореоле своего простого героизма занял видное место при зарождении того ренессанса французского гения, еще темные зачатки которого совпали с первыми годами двадцатого века»,1

В моих фельетонах, посвященных французской литературе, я неоднократно упоминал о новейшей литературе, украшенной именами Фрапье, Ромена Роллана, Жюля Ромена и многих других и являющейся по преимуществу литературой начала XX века. Плеяда писателей, которых имеет здесь в виду Жорж Валуа, объединяется лишь некоторыми родственными чертами, — например, всем им присущей демократичностью, симпатиями к социализму и проповедью не напряженной и крикливой, а деловой и несколько суровой энергии — в остальном они довольно далеко расходятся, и дело окончательного самосознания, а тем более самоорганизации их стоит еще перед ними как далеко не разрешенная задача.

Но в плеяде этой ярко горели два таланта, уже успевшие погаснуть. Литература зари XX века уже имеет своих покойников, свои славные могилы. Я говорю о двух друзьях — Шарле–Луи Филиппе и Люсьене Дьедонне, писавшем под псевдонимом — Люсьен Жан.

О Шарле–Луи Филиппе, младшем, менее ровном, менее сложившемся, но более гениальном писателе, я опубликовываю на днях более обширный этюд в журнале «Новая жизнь».2 О Люсьене Жане хочу поговорить здесь.

Люсьен Жан был таким же писателем–страстотерпцем, как и Филипп. Пожалуй, он был избавлен от длинных периодов острого голодания, которые послужили косвенной причиной ранней смерти высокодаровитого автора «Бюбю»,3 но и он всю жизнь боролся с нуждой и нес лямку идиотского мелкоканцелярского труда.

Биография его не сложна и укладывается в немногие строки. Он был сын строительного рабочего, ученик начальной школы. С шестнадцати лет — писец в городском самоуправлении. В двадцать лет — жених и жертва страшной болезни, грозившей унести его в могилу. В двадцать один год — муж и вскоре отец семейства. Жена и двое детей доставляли писателю, который был трогательно нежным семьянином, много радостей, но, с другой стороны, его заработка оказывалось недостаточно всякий раз, как скудное течение их жизни встречалось с каким–нибудь осложнением. Здоровье Люсьена все время было крайне хрупкое, и он угас, постепенно хирея, на тридцать пятом году жизни.

Но влияние этого мелкого чиновника, сына пролетария физического труда и типичного пролетария пера, на всех окружающих — было огромно, благотворно и, я бы сказал, торжественно. Люди, встречавшие Люсьена Жана, буквально влюблялись в него. Как говорит Валуа: «Он был прост, добр и справедлив поистине в сверхчеловеческой степени».4 Самый крупный из людей, обязанных ему многим в своем духовном развитии, упомянутый уже Филипп, пишет о нем в письмах так: «Я знаю одного бедняка. Он болен. В двадцать семь лет женат и отец. Я люблю его за чистоту и прекрасную ясность души. Думается, мы будем друзьями. Возможно, что он напишет превосходные вещи. Как бы я был рад этому!» И через несколько недель опять: «У меня есть еще один друг, он работает в соседнем бюро. У него голубая душа и прекрасное человеческое сердце. Если тебе удастся увидеть его с женой и детьми — ты должен будешь долго вспоминать об этом божественном зрелище».

«Мой хромой больной друг, — сообщает он дальше, — удивительно работоспособен и добр. Сколько он читает, сколько мыслит и как любит бедный трудящийся народ! Наши беседы касаются всего на свете. У него великая и вполне здоровая душа. Все занимает в ней свое место, как–то само собой. Ум его ясен, глубок и человечен. Он мой путеводитель и моя опора. В этом человеке горит свет. Кто раз увидел его белокурую голову с голубыми глазами — чувствует сразу всю его жизнь и начинает крепко любить его».5

С самой ранней юности Люсьен пользуется всем своим свободным временем, чтобы приобрести широчайшее образование. Он посещает собрания анархистов и быстро приобретает поклонников. Пишет он сравнительно мало и ничего не пишет зря, его заметки и небольшие рассказы помещаются в журналах передовых литературных кружков, какими были «La plume» и другие, позднее в «Mercure de France» и в «Nouvelle revue française». Кроме того, он работал в рабочей прессе, как социалистической, так и анархистской. Он никогда не был человеком определенной партии, но имел весьма определенные убеждения и чрезвычайно тонко разбирался в политических вопросах, так что и в этом отношении еще в молодые годы был учителем для целого кружка талантливой молодежи, от которой мы вправе ожидать многого. Гораздо сильнее, однако, было его влияние как моралиста, учителя жизни, причем теория и практика отношения к людям, этическая мысль, живая жизнь и изящная литература сплетались для Люсьена в цельную и прекрасную гирлянду. Лица, посещавшие его в его тесной квартирке и искавшие его руководства, лица, присутствовавшие на дружеских собраниях молодежи вокруг этого больного человека, всегда улыбающегося веселой улыбкой победителя и мудреца, — утверждают, что ничто не могло сравниться по обворожительной грации и ласковой глубине с беседами и поучениями канцеляриста–философа.

По смерти его возникла идея собрать в один том то немногое, что было им написано урывками, в минуты, оставшиеся свободными от бумажной канители его «бюро». Предисловие к этому тому должен был написать его духовный брат Ш. — Л. Филипп. Но он не довел его и до середины, как смерть задушила и его. Маленький томик, заключающий в себе всего триста двадцать страниц крупной печати, может доставить всякому ценителю тонкого искусства и тонкой мысли — несколько часов настоящего счастья. Недалек от истины Наззи, когда он говорит: «Люсьен Жан настоящий классик. Он больше заслуживает этого имени, чем даже Филипп, самая гениальность которого толкала его часто на рискованное, между тем как Жан всегда гармоничен, ровен и прекрасен».

В книге имеются три очень разнородные категории произведений. Тут есть реалистические рассказы, рассказы символические, характеры, по форме выдержанные как бы в стиле Ларошфуко и Лабрюйера, и, наконец, литературно–критические и философские заметки. Все это одинаково интересно.

Реалистические рассказы по темам своим совершенно беспритязательны. В повести «Старый человек» рассказывается о злой и глупой шутке, в сущности, вовсе не злых и не глупых юношей над хорошим и пожилым человеком. В «Воспоминаниях о лазарете» зачерчено несколько фигур больных, виденных автором во время произведенной ему операции. В «Двух домах» дается облик двух городских жилищ, в свое время приютивших бедняка–автора; в серии «Маленькие люди в Ситэ» описано все, что попало на глаза Люсьену Жану в месяцы, которые он прожил в этом старинном квартале Парижа. Все это словно акварельные эскизы. Кажется, ничего особенного. Но по мере того, как вы вчитываетесь в них и даже, главным образом, пожалуй, по мере того, как они укладываются в вашей памяти, — вы замечаете в них две такие черты, две такие силы, наличности которых вполне достаточно для литературного произведения: эти силы — мастерство и любовь. Да, Люсьен Жан изумительный мастер рассказа. Он у него журчит, словно весенний ручей. Все так прозрачно, так музыкально, так грациозно, как теперь не пишут. Словно музыка Моцарта. На ум приходят классики французской литературы, великие мастера рассказа былых веков. Но рядом с этим утонченнейшим искусством, — потому что искусство быть художественно простым — это самая прелестная из мыслимых литературных утонченностей, — рядом с этим вас поражает еще и атмосфера удивительного любовного внимания, для которого нет ничего маловажного в окружающем.

С такой техникой, с таким озаренным любовью взором писатель, конечно, при более благоприятных условиях и более долгой жизни не мог не создать крупнейших шедевров. А так он оставил только как бы маленькие, но совершенные образцы того, как следует писать.

Совершенно в другом роде его символические рассказы, как: «В саду», «Последняя песня Марсиаса», «Барнабе», «Человек, упавший в ров». Правда, и они написаны с классической простотой, но в то время, как в реалистических рассказах эта простота вполне современная, приблизительно простота Толстого, в символических заметно подражание грекам. Есть что–то античное в выборе образов и выражений. Люсьен Жан действительно высоко ценил греческих и латинских писателей, хотя я не уверен, читал ли их в подлиннике. Подобные тонко–философские рассказы, не столько символические, как именно философские, можно найти также у самых деликатных неоклассиков старой школы: Леметра, Франса, Реми де Гурмона. Но если в манере я вижу сходство, то полное различие в самом моральном миросозерцании бросится в глаза всякому… С разными оттенками три названных писателя являются скептиками. Люсьен Жан — уверенный проповедник определенной правды, хотя правды, как увидим ниже, не наивной, а критической.

Рассказы «В саду» и «Барнабе» являются, как я думаю, сознательным панданом * один другому. В первом рассказывается о встрече деревенских рабочих–интеллигентов, спокойных, уравновешенных, нашедших великий смысл жизни в своем физическом и умственном труде, с мудрецом, развозящим на своем осле драгоценные книги своей моральной философии. Мудрец этот — азартный проповедник героизма во что бы то ни стало. Сам считая себя величайшим героем мысли, он предлагает другим стать тоже героями, представляя их умственному взору блестящие образцы героев разного типа. Но все эти роды героизма, прославляемые историей и шумными толпами, так жалки в своем существе, что само гиперболическое их прославление становится кровавой сатирой над ними: в грандиозных карикатурах проходят перед нами Завоеватель, Поэт, Законодатель. В ответ на взвинченную проповедь честолюбца — истинные философы труда ведут его в кузницу, в тихие поля, показывают ему все на вид скромное, но такое священное величие повседневной плодотворной работы, демократического творчества жизни. Мудрый «старик с ослом» на минуту потрясен и очарован, но предпочитает в конце концов удрать втихомолку, чтобы продолжать свой бег за славой, гремящей шутовскими бубенцами и ослепляющей вспышками бенгальских огней.

* соответствием (франц.). — Ред.

Таким образом, в этом рассказе народ, в лице лучших своих представителей, поставлен недосягаемо выше модной философии, под крикливым выражением которой нетрудно рассмотреть ницшеанство, бывшее, так сказать, философской болячкой Люсьена Жана. Менее всего, однако, этот сын рабочего склонен был преувеличивать достоинства «народа», и в «Барнабе» мы видим, наоборот, изумительно ярко написанное столкновение истинного мудреца с нищей и несчастной толпой, требующей от него немедленной реализации плодов его прославленной и подлинной, но для них такой непонятной и чужой мудрости.

«Последняя песня Марсиаса» — маленький шедевр. Известный миф о соревновании сатира Марсиаса со светлым Аполлоном, за которое бог жестоко наказал дерзновенного,6 превращен здесь в злую и такую эллински красивую сатиру на могучего бога, представителя поэзии господ, которому заранее осужденный певец свободного стихийного начала перед смертью выпевает всю правду о нем и его мире.

Я не могу даже коротко передать содержание других рассказов и перехожу к третьему роду произведений — полупублицистических и чисто теоретических.

Два громадной важности явления в нашей умственной и моральной жизни останавливали, как мне кажется, на себе особенно пристальное внимание Жана.

Во–первых, наше время все шире раскрывает перед нами зияющую пропасть, отделившую несколько времени тому назад наш разум от нашего чувства. Разум говорит нам, что и сами мы, и все, что живет в одном с нами обществе, как и все сущее вообще, — лишено свободы, а потому отнюдь не может подлежать оценке. Как можно оценивать фатальное? И как может оценивать существо, поступки коего вытекают не из этих оценок, а из раз навсегда данной, давным–давно определившейся причинности вещей? Исходя отсюда, даже жорж–зандовское «все понять, значит, все простить» — кажется нам поверхностным. Не надо даже понимать в деталях: достаточно раз навсегда постичь, что ни о прощении, ни о негодовании для научно–образованного ума не может быть речи, что любовь и ненависть суть жалкие пережитки, живущие в нас вопреки нашему уму. Эта точка зрения обязывает нас к широчайшему беспристрастию уже потому, что приводит нас к холодному как лед бесстрастию. Пока не много людей, которые до глубины поняли бы всю болезненность, всю метафизическую остроту этого страшного противоречия. Единственный человек, доведший почти до конца этические выводы из идей детерминизма, — биолог Феликс Ле Дантек.

Люсьен Жан ни на одну минуту не хочет отказаться от привилегий разума. Он не хочет забыть, что мы не имеем больше права осуждать, не хочет забыть, что все истины относительны и что в идеях наших противников в огромном большинстве случаев заключается также часть необходимой истины, быть может, большая, чем в убеждениях, не столько выбранных нами, сколько выпавших нам на долю. Но его активная, трудовая душа, с другой стороны, не может примириться с той апатией, к которой неизбежно приводит доведенная до конца идея детерминизма, эта самоубийственная находка человеческого разума. Он хочет продолжать любить и ненавидеть, защищать и разрушать. Много раз вновь и вновь возвращается он к вопросу о терпимости и фанатизме, много раз изящно и просто ставит перед собою проблему об обусловленности и свободе воли. Я ограничусь одной маленькой цитатой, чтобы дать представление о том решении, которое так красочно, так умно, с такой грацией истинной силы духа дает этот мудрец самой страшной проблеме нашего существования.

«Да, мы не станем больше судить, — пишет он в маленькой заметке «Жертва литературщины», — мы не можем больше судить. Но мы все же должны говорить «да» или «нет» каждому явлению, которое мы встречаем, — иначе мы погибли. Не будем отвергать нашего разумения, но сохраним наши инстинктивные любовь и ненависть. Неужели мы должны оставить эти чувства, то есть то, в чем заключается самая суть жизни, дуракам и животным? То, что противоположно мне, я буду ненавидеть, хотя бы потому именно, что знаю, как все мое существо толкает меня к такой ненависти».7

Вторым, не менее мучительным вопросом для поколения Жана был поставленный перед ними вопрос об аморализме, то есть провозглашенное Ницше преимущество силы над состраданием. Злая сила, с этой точки зрения, покорявшей себе умы, должна быть поставлена выше на лестнице ценностей, чем пропитанная идеей справедливости и сострадания слабость.

Ницше, имевший большое влияние на Шарля–Луи Филиппа, имел его также в смысле формы многих афоризмов и на Жана, но в то же время встретил в нем ожесточенного противника. Не то чтобы наш мудрец абсолютно отрицательно относился к идее силы или принял сторону морали и лицемерия слабых.

Ничуть не было: идеал альтруизма его не прельщает, но ему не импонирует и ходульное сверхчеловечество, старающееся прыгнуть выше собственных ушей. Да, человек должен быть сильным, он не должен позволять состраданию связывать себя по рукам и по ногам. Но настоящая сила не кричит постоянно о себе, не старается быть сильной: она спокойна и естественна и хорошо знает, что поступает каждый раз просто согласно своей натуре. Проповедовать такую силу может только представитель действительно сильного класса, каким не был Ницше. У Ницше почти истерическое желание силы, у Люсьена Жана прозрачное сознание силы. В ряде прекрасных афоризмов Жан развил эти идеи и эмоции. Приведу один, как заключение этой небольшой статьи, которая, быть может, натолкнет того или другого читателя на изучение очаровательного томика «Меж людьми».

«Онуфрий каждый день проходил перед слепым нищим. Он ничего не давал ему и говорил: «Душа моя так нежна, что она сочится кровью при виде этого несчастья». Теперь дело переменилось. Онуфрий опять–таки ничего не дает нищему, но говорит: «Душа моя забронирована от сострадания — я сильный человек». Между тем, Онуфрий, настоящие учителя советовали дать что–нибудь и промолчать».8


  1.  См. предисловие Жоржа Валуа к книге: Lucien Jean, Parmi les hommes, «Mercure de France», P. 1910, p. XI. Луначарский цитирует в собственном свободном переводе.
  2.  См. в наст. томе статью «Гений и голод».
  3.  Имеется в виду Ш. — Л. Филипп, автор «Бюбю с Монпарнаса» (1898). Люсьен Жан посвятил этому произведению одну из своих заметок — «Bubu et notre conscience» (см. Lucien J e a n, Parmi les hommes, p.243–246).
  4.  Там же, p. VII.
  5.  Луначарский цитирует отрывки из двух писем Ш. — Л. Филиппа к А. Вандепютту: от 18 января 1898 года и от 23 июня 1899 года (см. Ch. — L. Philippe, Lettres de jeunesse. A Henri Vandeputte, P. 1911, p. 69,116).
  6.  Имеется в виду древнегреческий миф о состязании между сатиром Марсием и богом Аполлоном в игре на тростниковой флейте и кифаре. По велению победившего Аполлона с Марсия содрали кожу.
  7.  Lucien Jean, Parmi les hommes, p. 251.
  8.  Там же, p. 259–260.
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:


Источники:

Запись в библиографии № 368:

Люсьен Жан. — «Киев. мысль», 1911, 30 ноября, с. 2. (Силуэты).

  • То же. — Луначарский А. В. Собр. соч. Т. 5. М., 1965, с. 177–183.

Поделиться статьёй с друзьями: