Философия, политика, искусство, просвещение

Лекция 8. Французская литература эпохи Великой революции

Французская революция обыкновенно характеризуется как революция буржуазная. Но было бы в высшей степени примитивно рассматривать здесь буржуазию как целостный класс, и, конечно, совершенно неверно считать буржуазию единственным классом, совершавшим революцию 1789 года.

Буржуазия была одной из главных групп, действовавших в революции. Но буржуазия, в свою очередь, была расслоена на несколько групп, враждовавших между собою смертельно.

Буржуазия богатая — откупщики, генеральные фермеры, всякого рода банкиры, богатейшие купцы, владельцы разных мануфактур — не желала ничего, кроме введения — может быть, даже ослабленной — конституции английского образца, и стояла за сохранение королевской власти.

Средняя буржуазия, к которой относились главным образом верхушка интеллигенции, отчасти зажиточные торговцы и наиболее зажиточный, наиболее культурный слой ремесленников, была настроена республикански, полагая, что никакой королевской власти не нужно, но стремилась к демократии ограниченной, цензовой, которая отнюдь не давала бы прав простонародью, в особенности неимущему простонародью, то есть мелким ремесленникам, подмастерьям, рабочим мануфактуры и бездомным людям. Франция была страшно разорена, и там была масса люмпен–пролетариата, бродячего люда. Буржуазия не хотела, чтобы это отребье общества имело влияние на республику.

Интересы этой среднебуржуазной формации выразила жиронда, партия буржуазии, более или менее смыкавшаяся с левой частью дворянства, желавшей сохранить во Франции монархию. Уже здесь вы видите самую резкую вражду. Жирондисты и конституционалисты считали друг друга извергами и, несмотря на то, что ни та, ни другая партия отнюдь не вводила в систему террор, как делала это крайняя левая партия, тем не менее они охотно пользовались в борьбе друг против друга самыми решительными мерами. В глазах умеренного конституционалиста, богатого буржуа, даже жирондист был, в сущности говоря, разбойником или, по крайней мере, беспочвенным мечтателем, который опасен для Франции, так как хочет вести ее по путям ему самому неизвестным.

А рядом с этими партиями выдвигалась Гора. Во главе Горы, якобинцев и кордельеров, стояли типичные представители мелкой буржуазии. Частью это были врачи без практики, как, например, Марат, неудавшиеся журналисты, мелкие адвокаты, каким был Робеспьер, то есть бедная, неимущая интеллигенция. Частью это были не особенно зажиточные мелкие предприниматели, пивовары, «мастера–хозяева», владельцы разных мастерских, парикмахерских и т. д. — словом, мелкий люд. Из этого слоя набирался штаб. Мы не находим в нем почти ни одной фигуры, которая представляла бы собою парижский пролетариат, зародыш которого тогда уже возник. Но то обстоятельство, что возглавляли Гору большею частью представители интеллигенции, не определяет ее сущности. Такое суждение о классовой сущности Горы было бы так же нелепо, как если бы, например, кто–нибудь сказал, что и коммунистическая партия является мелкобуржуазной на том только основании, что многие старые большевики, которые сейчас находятся в ЦК, — интеллигенты. Штаб партии может состоять из ближайшей группы, в которой возможно найти соответствующую эрудицию и подготовку, но делает нашу революцию пролетариат. Также и Гора была сильна не сама по себе, не талантливостью, не энергией своей, — хотя вожди ее были люди талантливые и энергичные, — а тем, что ее поддерживала улица, народ, те массы, которые взяли Бастилию, 10 августа 1 разгромили Тюильри, с пиками приходили к Конвенту и заставляли его выполнять их волю, а иногда, расходясь с самой Горой, заставляли ее делать то, чего хотела парижская «чернь». А эта парижская «чернь», народ, который шел на улицу с пиками и ружьями, это была голытьба. Гора поэтому должна была вести линию очень близкую к линии интересов голытьбы. Конечно, и в этой партии было расслоение. Скажем, Дантон и Демулен — это люди, в которых больше мелкобуржуазного, они представляли собою каких–то очень левых жирондистов. Но такие, как Робеспьер или Сен–Жюст, выражали интересы беднейших. Маркс говорил, что они по–плебейски расправились с монархией и аристократией 2 и дали этим вечный урок всему революционному будущему; он не сказал «по–мелкобуржуазному», а «по–плебейски», то есть по–народному, по–массовому.

В числе членов Горы мы видим первую великую фигуру практического коммунизма — Гракха Бабёфа. Он был якобинец. Трудно сказать, кто был более прав — Сен–Жюст или Бабёф. Наши симпатии, конечно, больше на стороне Бабёфа. Сен–Жюст — крайний буржуазный демократ, он требовал уравнения «по возможности». Его предельный идеал — уравнение–землепользования. Он хотел вести линию на бедных, на трудолюбивую бедноту, относился со всяческим подозрением к зажиточным классам и считал необходимым всячески угнетать их, так как, по мнению Сен–Жюста, они не могут не быть изменниками в республике честных, трудолюбивых, но он держался за сохранение частной собственности. По мнению Сен–Жюста, никакого другого выхода нет. Ему ничего другого нерисовалось. Его добродетельный крестьянин и ремесленник, имеющие свои орудия производства и честно трудящиеся, — это мелкобуржуазный идеал, возвращавший общество далеко назад, а не только не ведущий его вперед. Если бы Сен–Жюст довел идею до конца, он должен был бы предложить отобрать крупные мануфактуры у владельцев и растащить по рукам, — значит, вернуться вспять в смысле организации производства.

Правда, большинство населения, большинство французской бедноты состояло из мелких собственников, которые не могли себе представить, как из этой крайней бедности выйти иным путем, кроме отобрания в свою собственность земли или каких–нибудь мастерских. Крупнобуржуазное производство было чрезвычайно мало развито, промышленный пролетариат только еще начал развиваться, и реальной базы для социалистических перспектив почти не было.

Бабёф политически понял, что сколько бы ни делить имущество, это ни к чему не поведет, что все опять вернется к старому. Нужно выжечь голову этой гидры богатства и неравенства, нужно выжечь эту голову до конца. Бабёф и пришел к выводу: все земли и орудия производства должны быть объявлены государственными, собственников больше не будет, и каждый пусть работает на государственной земле и орудиями, принадлежащими всему государству; все, что он вырабатывает, идет в общий котел, каждый получит оттуда все ему необходимое. Так выросла у Бабёфа идея коммунистического общества.

Но кто мог быть носителем этой идеи? Кто мог организовать такое хозяйство? Мы в Советском Союзе вынуждены были пойти на нэп, вынуждены были признать «всерьез и надолго»3 мелкую собственность в деревне, в мелкой промышленности и торговле потому, что недостаточно прошел по нашей стране капитализм своим стальным плугом, недостаточно выкорчевались все эти мелкобуржуазные корни. Только развитие крупной индустрии и высокая концентрация сельскохозяйственного производства создают предпосылки для коммунизма. Бабёф был политическим утопистом. Его могла поддерживать только группа крайне настроенных утопистов. Пролетариата фабрично–заводского, пролетариата, прошедшего школу стачек, профдвижения, школу машинной дисциплины, не было и в помине. Поэтому, так же как и Сен–Жюст, Бабёф был утопистом.

Крайние партии восторжествовали потому, что народные массы сделались единственной военной силой в республике. Старый режим был разрушен. Власть перешла в руки вооруженного народа. Вооруженный народ не знал, куда идти, и поэтому шел за своими друзьями — за Маратом и Робеспьером; а те и сами не знали, куда идти. Вести борьбу за республику бедных, вести борьбу против богатых, борьбу против аристократии, объявить войну дворцам, мир хижинам? Но что из этого выйдет в конце концов? Какие ближайшие практические цели? Сен–Жюст объявил целью эгалитаризм,4 — за это ему отрубили голову. Но кто был объективно подготовлен к тому, чтобы взять власть в свои руки? Буржуазия, одна только зажиточная буржуазия. «Народ» не знал, куда идти. Он верил в своих вождей и шел за ними, но в скором времени потерял в них веру, увидев, что и они не могут вывести его на верный путь и что он остается в вечной войне и вечной бедности. Как только народ перестал поддерживать Гору, организовались тогдашние фашисты — буржуазная молодежь, так называемая «золотая молодежь», и наемная публика, которая за деньги избивала республиканцев, патриотов и т. д. Создана была погромная группа термидорианцев, которая, воспользовавшись тем, что народ больше не поддерживал своих вождей, этих вождей истребила.

Я все это говорю для того, чтобы вы представили себе ясно, что по отношению к Французской революции нельзя отделываться общей характеристикой ее как буржуазной; слишком много было бы чести буржуазии, если бы мы таких людей, как Марат или Робеспьер, отдали ей целиком. […]

С уверенностью можно сказать и о Марате и о Робеспьере, что, доживи они до наших дней, они были бы с нами. И если в их речах звучит больше то, что теперь определяется как эсеровщина, то ведь на тогдашней стадии развития ни до чего другого нельзя было додуматься.

Если буржуазия, взятая вся в одни скобки, сыграла во Французской революции доминирующую роль, то понятно, что и литература, которая отражала подготовку к революции, должна была носить черты буржуазного творчества.

При этом надо заметить следующее. Во время самой революции изящная литература обыкновенно молчит. Это общий закон. Все в такое время устремляется в военное дело, в политику, непосредственно в общественное служение, и наилучшие таланты просто не находят времени взяться за художественное творчество. Это бывает лишь в случаях исключительных.

И если даже найдется среди политических бойцов какой–нибудь большой писательский талант, — допустим, даже великий, — то у него остается мало времени для того, чтобы написать ту или другую вещь, потому что он завален огромной революционной работой. Но и реакционная литература также молчит в это время. Она не находит читателя. Кто будет ее читать? Она клевещет, она пускает зеленую слюну, но художественно творить не может.

Наоборот, пока революция подготовляется, когда она находится еще под прессом господствующего класса, очень легко может появиться писатель–беллетрист: прямо говорить невозможно, — в тюрьму попадешь, — надо говорить обиняком, а самый лучший «обиняк» — это искусство. Оно мощно действует на чувства и в то же время не так легко поддается цензуре.. Так наше предреволюционное искусство, начиная с 40–х годов, в общем было сильно насыщено революционным содержанием, постепенно менявшимся по мере приближения к кристаллизации революционных идей в революционном марксизме. Русская, публика требовала от своих писателей, чтобы они были учителями, чтобы они граждански воспитывали. Поэтому у нас каждый великий писатель того времени был на самом деле политическим учителем, в самых различных комбинациях сочетавшим разные, господствовавшие тогда идеи. Совершенно так же это было и в предреволюционной Франции. По мере приближения к революции буржуазный класс, в том числе и интеллигенция, начинает проникаться недовольством существующим; у интеллигенции вырастает своя собственная программа, она идеологически созревает и знает уже, чего хочет. Появляется прежде всего потребность перекликнуться друг с другом, создать единство мнения в своем классе, окончательно уточнить свой политический и культурный план и затем облить ядом критики, сатиры ненавистный существующий строй. Все это приобретает жгучий характер. Выдвигается значительное количество апостолов, значительное количество учителей. Как им быть? Правда, они пишут книги и по политической экономии, как физиократы, и чисто политические, иногда идущие далеко книги, как, например, книга аббата Морелли.5 Но писать такого рода произведения рискованно; большинство передовых писателей Франции печатали свои вещи в единственной тогда стране свободы печати — в Голландии, не под своими именами, и все же часто попадали под суд. Писатель часто поэтому излагает свои идеи в беллетристике, дает обществу позолоченные пилюли, и идеи эти действуют, в значительной степени подготовляя революцию. Даже при глубоком, полном абсолютизме, при старом режиме культура творилась буржуазией. Это очень интересно отметить: был ли век Людовика XIV торжеством дворянства? Нисколько! А между тем Людовик XIV был наиболее абсолютный монарх, какого только видела Европа. Но что делало его абсолютным властителем? Он мог сломить дворянство, опираясь на буржуазию. Он мог доминировать над дворянством при поддержке буржуазии. Он представлял собою столько же интересы дворянства, сколько и интересы торгового капитала. Дворянство же для культуры тогда уже ничего не могло дать. Еще до времени Людовика XIV оно было внутренне сломлено. Да и никогда дворянство как таковое не давало ничего выдающегося для культуры.

Правда, в России «кающиеся дворяне» часто брались за перо. Но в общем культура творилась интеллигенцией, которая набиралась главным образом из низших классов. В глубокое средневековье, когда буржуазия себя еще не осознала, духовенство или дворянство, привлекая к себе какого–нибудь интеллигента, заставляли его делать все по заказу, и он полностью проникался теми тенденциями, которые диктовались ему могучим заказчиком. Но в предреволюционную эпоху торговый капитал начал сознавать собственную свою силу. Уже во время Людовика XIV буржуазия свою добродетель, свою психическую глубину, свою прочность и свой ум постоянно противопоставляла дворянству, превратившемуся в придворного щелкопера, и такой привлеченный ко двору новый человек — художник, обойщик или комнатный лакей — мог воздействовать широко своими собственными буржуазными настроениями. Эти буржуазные настроения сказывались, например, в Расине и в Мольере.

Весь стиль рококо, с одной стороны, имел черты какой–то мелочности, бомбоньерочности, искусственности, фривольности, легкомыслия, и в этом сказывалась выветренность дворянства и его двора. Но, с другой стороны, в этом же стиле мы замечаем очень много здоровой жажды наслаждения; несомненно, в этих формах заметен какой–то расцвет могучего плотского сладострастия и свежести. Теперь, благодаря анализу Гаузенштейна, мы знаем, что заказ на мелочный, бомбоньерочный стиль шел от дворянства, но выполнялся талантливыми людьми, людьми поднимающегося буржуазного класса, и поэтому проникался замечательной свежестью  *. По мере того как буржуазия одолевала монархию, изменялся стиль; особенно это заметно в эпоху Людовика XVI, которая уже в некоторой степени знаменует собою переход власти в руки буржуазии. Вы знаете, какими это сопровождалось симптомами. Во–первых, буржуазия создает свою собственную политэкономию и экономическую политику, свою систему государственного хозяйства в виде замечательно глубокой системы физиократов; во–вторых, Людовику XVI почти с самого начала его царствования навязывают министров–буржуа: Тюрго, главу физиократов, потом Неккера, швейцарского банкира, и т. д. На придворной жизни это отразилось тем, что стиль сделался строгим, стал приближаться к образу жизни буржуа. Буржуа не любил светлых и ярких тканей. Во–первых, это какое–то шутовство, почтенному человеку это вообще непристойно, во–вторых — марко, а буржуа был человек, который копил, и он одевался в темные цвета, делал себе темную мебель. Покрой платья придворного напоминал женский. Дворянин занимался главным образом маскарадами, всякими фривольностями. Даже военный дух из него выветрился, и он стал маркизом, разодетым в ленты, с длиннейшим париком, дамскими манерами. Буржуа противопоставлял этому свою мужественность, свое достоинство. Покрой его платья был солидный, сдержанный, степенный. Это ведь и было «ваше степенство», — как же иначе?

*  Конечно, это буржуазное влияние (таких людей, как Ватто, Фрагонар и им подобных художников в других областях искусства), во–первых, проникло сквозь упомянутую выше пустую и фривольную манерность придворного дворянства, а во–вторых, оно носило на себе печать самых высших слоев буржуазии, — банкиров, генеральных фермьеров (откупщиков) и их сынков, — создавших новые, более сочные и крепкие формы шика. Однако еще при Людовике XIV в наиболее серьезной форме искусства — трагедии и комедии — начало сказываться и влияние глубоких слоев буржуазии — фабрикантов, торговцев, крупных ремесленников и т. п. (Расин, Мольер). Это влияние начало сильно выступать наружу в изобретательных искусствах — архитектуре и стиле обстановки — в царствование Людовика XVI.

Соответственно с этим и все линии в архитектуре изменились. К чему эти завитки, эти постоянные орнаменты, эти сумасшедшие игривые линии, которые словно пляшут? Буржуа сам не плясал и не любил, чтобы другие плясали. Он не мчался в карете, а ходил пешком, вел хорошо бухгалтерию, говорил размеренно. Он считал, что и линии должны быть размеренными. Посмотрите на кресло Людовика XV: ножки у него гнутые, спинка круглая, на него и опереться неудобно, обито оно парчой — голубой или розовой. Кажется, что оно такое хрупкое, будто вот–вот сломается, и такое веселое, будто само готово каждую минуту танцевать гавот. А возьмите кресло стиля Людовика XVI. Оно совсем другое. Это то, что называется вольтеровским креслом, по имени крупного писателя конца царствования Людовика XV и начала царствования Людовика XVI. Все линии его спокойны. Этот стиль, как известно, Французская революция продолжила и развила.

Плеханов очень настаивает на том, что Французская революция сразу покончила с дворянским стилем рококо и сразу ввела свой стиль, взявши за образец Рим и Грецию. Но вот стиль Людовика XVI уже наполовину революционный стиль, а между тем так меблировались дворцы, и сама Мария–Антуанетта, австрийская принцесса, игривая и развратная королева, увлекалась этим стилем. К этому времени буржуазия начала оказывать такое давление, что казалось неудобным и неприличным вести прежний образ жизни. Умные дворяне стыдились прежнего стиля и его несерьезности — ведь времена настали серьезные. Все стало подтягиваться, вести линию на серьезность. Поэтому надо отметить, что первые признаки буржуазного стиля проявились уже при Людовике XVI. Менялось направление и в литературе.

Самым великим писателем этого переходного времени был Вольтер. Очень характерны дружеские связи Вольтера. Вольтер был в хороших отношениях со всеми руководителями французской монархии, со всеми представителями просвещенного абсолютизма в Европе. Он не только имел друзей среди аристократов Англии и был в личной дружбе с Фридрихом Великим, но был в переписке и с Екатериною II, и с Иосифом II австрийским, и с целым рядом мелких владельцев типа просвещенного абсолютизма.

Что такое этот просвещенный абсолютизм? Можно ли назвать просвещенным абсолютизмом режим Людовика XVI? Нет, нельзя, потому что Людовик XVI не был еще заинтересован в том, чтобы вести линию буржуазии полностью, да и сама буржуазия тогда еще не выявила всех основных черт своей линии. Людовик XVI вел главным образом линию короны. Но к середине XVIII века мы уже наблюдаем всюду, по всей Европе, значительный рост буржуазии. Отсталые страны, как Россия или в меньшей степени Германия, где торговый капитал далеко еще не развился до таких пределов, как в Англии и во Франции, вынуждены усиленно развивать торговый капитал, чтобы не отстать от конкурирующих стран. И уже Петр I лихорадочно заботится о насаждении у нас торгового капитала, потому что он понимает, что если отстанешь в этом отношении, то будешь бит. Капитализм есть существенная сторона вооружения народа. А почему вообще «народ» так хочет вооружаться? Откуда это стремление к созданию больших держав с выходами к морю? Что заставляет всех государей думать об этом «выходе к морю»? Они хорошо понимали, что надо ввозить золото, а не вывозить его. Создается меркантильная система и крепнет ее влияние. Государство осознает себя как торговую компанию, в которой дворяне получают жирную мзду от того, что эта торговая компания зарабатывает, но доминирующим лицом является все–таки торговец. Правда, дворянские монархи века просвещения, от Петра Великого до Фридриха Великого, представляли собою людей, которые не признавали себя слугами буржуазии, — скорее они считали себя первыми среди дворян, и действительно, огромное, доминирующее влияние в политических вопросах оказывали на них дворяне; но у них был верный инстинкт, они не могли не понять, что для охранения интересов дворянства нужно развернуть торговлю, а раз так — надо вести соответственную политику, надо, чтобы была какая–то минимальная интеллигенция, чтобы развивалась грамотность, чтобы иностранцы заезжали к ним и чтобы свои ездили за границу. Так было во всех странах. И все крупные представители так называемого просвещенного абсолютизма, которые носят название «великих», представляют собою монархов, вынужденных вести широкую и рациональную политику, осуществлять идеи, продиктованные уступкой торговому капиталу, и вести соответственную внешнюю политику.

Вольтер был представителем именно той солидной, изысканной, принятой при дворе буржуазии, которая могла оказывать соответственное воздействие на коронованных особ. Коронованные особы потому и любили Вольтера, что он был невенчанный король буржуазии и притом не только французской, но всеевропейской.

Этот некоронованный король буржуазии желал союза с монархией, так как он не видел иного исхода. Ему казалось, что именно просвещенная монархия, которая слушается его, Вольтера, и подобных ему людей, — это наилучшее орудие правильного прогресса. Он был сатанински умный человек и не мог не видеть слабости «величеств», не мог над ними не подтрунивать, иногда так, что коронованные особы сердито косились на него, но он подтрунивал над личностями, а не над самой монархией. Монархия представлялась ему естественной рациональной формой. Никаких республиканских идей у Вольтера нет. С политической точки зрения он представляется почти опорой монархии. И вольтерьянцами делались поэтому, вплоть до нашей дикой России, самые настоящие помещики, не находя в этом ничего зазорного.

С другой стороны, Вольтер представляет собою необыкновенно прогрессивную силу. Дворяне держатся за ветхозаветные устои, за то, что принято, а торговый капитал, тогдашние верхи буржуазии прежде всего говорили: долой все, что держится на земле только потому, что оно старо. Священники были особенно ненавистны тогдашней передовой буржуазии как гонители просвещения и враги науки, последовательные защитники старых традиций. Буржуа думали: все нужно знать и нужно строить жизнь, руководясь разумом. Очень характерно, что Вольтер в своей «Всемирной истории» утверждает, что всемирная история представляет собою хаос. Он не находит там никакой закономерности. Когда — говорит он — читаешь историю, то удивляешься, что за сумасшедшие все люди. Как редко среди них находятся сколько–нибудь умные головы! Это царство дураков, и вся история — дурацкая история. Только в последнее время мы начинаем набираться ума. И единственная надежда — это выросшая теперь наука. Он опирался на развивавшуюся физику, на Ньютона, Лейбница, на первоначальные открытия в химии — это было время, когда буржуазная наука, в особенности в Англии, мощно двинулась вперед. Теперь — говорит Вольтер — начинается развитие науки, теперь ученый торговец, промышленник, деловой человек, писатель возьмет в свои руки жизнь и просветит умы, а когда умы просветятся, человечество преодолеет судьбу.

Маркс и Энгельс говорят тоже, что мы перейдем из царства необходимости в царство свободы,6 но почему? Потому, что когда общество социалистически организуется, оно не будет больше игралищем стихии. Вольтер полагает, что это произойдет в силу просвещения. Раз будем просвещенными, то и организуемся как следует. Но он говорил об организации не коммунистической, конечно, и даже не демократической. Он считал, что организация будет заключаться в том, что огромное большинство будет по–прежнему работать на других, но о нем будут заботиться, как хороший хозяин заботится о скоте, если наверху будет сидеть рачительный, умный буржуа, который поведет рационально, хорошо хозяйство. Тогда человечество будет упорядоченным, не будет лить кровь, как воду, не будет тратиться на бога и его служителей — трата совершенно излишняя. А король будет занимать естественное место — он судья, он глава администрации, которая вносит порядок. Вот как он представлял себе этот грядущий упорядоченный строй. Самое правое крыло французских конституционалистов во время всей революции было отчасти под влиянием Вольтера. Но Вольтер объявил страстный и гениальный поход против предрассудков. Будучи монархическим конституционалистом и сторонником рационального капитализма, он хотел совершенно добить все остатки феодализма и средневековья. В этом его — чисто буржуазная — революционность.

Вольтер обладал необыкновенным талантом. Исходя из той классической формы, которую развернули буржуазные писатели во время своего придворного служения, он эту форму не то что довел до совершенства, — это было сделано до него, — но сделал ее еще более ясной. Поскольку ему надо было обращаться к широкой аудитории, он эту изящную форму, этот замечательный французский язык, который по изысканной своей конструкции стоит выше всех языков мира, сделал популярным, блестящим, подкупающим. Мысли Вольтера не особенно глубоки, но всегда чрезвычайно сильно, блестяще выражены в форме острот, остроумных рассказов, сильно действующих драм. Он не пренебрегал никаким родом искусства, — писал исторические, политико–экономические и философские трактаты, юмористические и трагические рассказы, большие трагедии, поэмы, мелкие стихотворения и при этом тысячи писем, которые были также замечательно остры. Около ста томов сочинений, включая письма, оставил он после себя. Дожил он до преклонного возраста — за восемьдесят лет, начал писать рано и поэтому охватил почти целый век, в который был буквально царем интеллигенции. Буржуазия на него молилась. И не только буржуазия. К нему тянулись и те дворяне, которые считали необходимым создать капитализм, сторонники просвещенного абсолютизма, вплоть до коронованных особ, которые за счастье и за честь считали получить от Вольтера письмо и ответить ему, гордились тем, что имели какое–то отношение к Вольтеру, ибо все считали его представителем того разума, солнце которого восходит над землею. Всем казалось при этом, что потрясений это никаких не вызовет, что произойдет только освобождение от предрассудков старых времен, от смешной монархии, которая держится за средневековые предрассудки, что установится союз просвещенных помещиков и просвещенных капиталистов, которые будут управляться просвещенным монархом. А учителем жизни будет, конечно, этот раззолоченный интеллигент, награжденный орденами, интеллигент, который в собственной карете приезжает к королю, чтобы дать ему добрый совет и вместе с тем позабавить его всякими остротами.

Все–таки Вольтер хранит в себе что–то от шута. При всем почтении к нему со стороны высокопоставленных лиц он все–таки является высокопоставленным шутом его величества, шутом, перед которым, правда, сам Фридрих Великий немножко робеет: ведь приходится признать большую остроту мысли и большой культурный уровень этого шута! И все–таки в его обязанность входит и посмешить и дать добрый совет, — правда, только в форме беллетристической.

Вольтер в особенности ненавидел церковь, и в борьбе против нее шел очень далеко. Он высмеивал не только католичество, но и само христианство. Мы и сейчас в агитации могли бы черпать материал у Вольтера. Можно было бы издать собрание антирелигиозных, антицерковных сочинений Вольтера, так как они были меткими, неподражаемыми ударами по церкви. Ему принадлежит и знаменитая фраза «Ecrasez l'infâme!»7 — раздавите подлеца! И этим подлецом был не кто иной, как папа и его церковь. Он жгучей ненавистью ненавидел духовенство, считая его носителем тьмы, всячески поддерживал монархию в ее борьбе против духовенства и распространял в широких массах ненависть к церкви, к ритуалу и т. д., но он был ограничен и в этом смысле. Он признавал, например, существование бога. Представление о боге, хотя и туманное и отвлеченное, Вольтер все же сохраняет.

Я уже говорил в моих лекциях, что буржуа трудно обойтись без бога. […] Но буржуа потому прикован к богу, что он индивидуалист. Это — индивидуалист дезорганизованного мира. Он спекулирует, он конкурирует, рискует и не может не верить в «фортуну». В такие времена, когда буржуа живет так, что, положим, дед его имел на этом месте аптеку, отец тоже, и сам он ежедневно на этом же месте взвешивает хинин, — тут бог менее нужен. А когда аптека со всех четырех сторон горит или когда какой–то Наркомздрав ее конфискует, — приходится верить в какие–то неизвестные силы, которые вмешиваются в нормальный ход вещей. Буржуа в большинстве случаев купец, биржевик, спекулянт. Кругом него конкуренция, неожиданные разорения, неожиданные обогащения; буржуа считает, что хорошо быть честным — будут верить фирме, но еще лучше быть плутом, если умеешь ловко надуть. Но будь честным или плутом, однако, если не пофартит, ничего не получишь! Начиная с того времени, когда буржуазия пускала свои корабли по морю и не знала, вернутся они с товаром или потонут в пучине морской, она постоянно зависела от неведомых сил природы и еще больше от непознанных общественных сил. Буржуа, представитель дезорганизованного общества, ищет опоры в религии.

Правда, среди буржуазии иногда проявляется особого рода атеизм — атеизм хулиганский, когда человек бросается на все очертя голову, не верит ни в чох, ни в сон, а просто прожигает как–нибудь свою жизнь. Получается тогда какая–то полубандитская фигура — абсолютный буржуазный нигилист. На это идет обыкновенно только сильной воли человек авантюристического типа. Это уже полный мошенник. А более робкого десятка буржуа, который держится в пределах дозволенного, невольно приходит к выводу, что есть какие–то внешние силы, которые руководят его судьбою. И как какой–нибудь дикарь или неграмотный крестьянин, который не знает, сколько у него уродится хлеба, будет ли дождь или град, и обращается к шаману или к попу за молитвою, так и буржуа ощущает потребность с кем–то поговорить о своих делах, к кому–то обратиться с просьбою, почувствовать над собою «благую длань», с которой можно войти в договор. Отсюда происходит идея провидения. Если буржуа — человек образованный, то иногда даже ему претят установившиеся религиозные формы, и он заменяет их какой–либо метафизической философской системой.

Вольтер отчасти отстаивал идею бога, поскольку был выразителем тогдашней буржуазии. Он учил, что бог, как хороший часовщик, построил мир, и вот мир этот вертится; а так как он хорошо построен, то бог в него с мелочами и не лезет. Но внутренний закон все же должен быть. Есть какой–то высший разум, какие–то директивные линии, которые могут утешить человека в превратностях его судьбы. Такая тень бога остается у Вольтера, и эта тень еще более нужна потому, что если самому ему нечего делать с богом, который мог бы совершать чудеса, потому что он достаточно просвещен и знает, что все идет по установленным законам природы, то для простонародья такой бог пригодится. И Вольтер в одном письме откровенно говорит: «Вы спрашиваете, атеист ли я? Если бы вы были таким богатым помещиком, как я, вы и не спрашивали бы. Как удержать имущество богатых в руках, если бы чернь потеряла веру в бога? Если бы бога и не было, его нужно было бы выдумать».8

Бог ему нужен для совершенно сознательного обмана народа. Вы видите, таким образом, какая Вольтер замечательная фигура. Левыми своими гранями, поскольку буржуазия бьет старину, он является нашим братом и предтечей, и мы не можем без восхищения читать эти сверкающие фейерверки острот против религиозных предрассудков. В то же время он сам еще настолько землевладелец, собственник, примыкающий к общему союзу собственников, что с ясно выраженной враждой относится к демократии.

Вольтер был во многом предшественником правого течения буржуазии эпохи революции, но в то же предреволюционное время были и такие писатели, из которых вышел центр, жирондисты, просвещенная буржуазия, буржуазная интеллигенция, дошедшая до идеи республики, дошедшая до великолепного плана народного образования, который развернул Кондорсе, до всего республиканского радикализма, в котором много прекрасного при всей его ограниченности.

Той группой буржуазии, наиболее интеллигентной частью революционной буржуазии, которая создала ее идеологическую базу, были так называемые энциклопедисты.

Так как их «Энциклопедия» есть чисто философская вещь, то мне приходится на ней остановиться лишь мимоходом. Напомню вам, что те остроумные, чрезвычайно честные мыслители, которых Плеханов причисляет к прямым предшественникам Маркса,9 относились именно к этой группе. Здесь мы найдем Гельвеция и Гольбаха, основателей буржуазного материализма, основателей безбожной и аморальной этики. Их сочинения можно и сейчас еще читать с громадной пользой. Им не столь важна была охрана собственников, сколько стремление развернуть во всю ширь свою мысль, направленную против старого порядка. Они не только чувствовали ненависть к старому порядку, но вполне ясно сознавали, что надо приступить к его разрушению и к созданию порядка нового.

Вся «Энциклопедия» представляет собою словарь, в котором за каждым словом вы видите борьбу против предрассудков, против старого, борьбу за просвещенную демократию, за научно устроенную жизнь. Энциклопедисты, конечно, не могли быть коммунистами. В отдельных случаях, правда, они подходили к коммунизму — например, аббат Морелли написал совершенно социалистическую книжку,10 хотя он не был политическим борцом, каким был Бабёф. Но из энциклопедистов никто не был политическим борцом — они были подготовителями революции. Их идеалом была просвещенная демократия, устраивающая свою жизнь по последнему слову науки.

Мы теперь знаем, что подлинно просвещенная демократия, то есть действительная власть народа, действительно устраивающего свою жизнь по последнему слову науки, это и есть коммунизм. Для того времени это еще не было ясно. Последнее слово науки как будто бы упиралось тогда в буржуазную демократию, а, как мы знаем, буржуазная демократия основывается вся на неравенстве и на несправедливости. В этом была трагедия.

Когда жирондисты позднее взялись за осуществление такой республики, то народ, имеющий в руках оружие, сказал им: «Что это за разумный строй, в котором мы имеем только право голодать? Разумный строй должен отдать справедливость каждому существу. Вот разреши этот социальный вопрос!» Но до подлинного разрешения социальных противоречий энциклопедисты не доходили, они остановились на полпути в разрешении политических и экономических проблем.

Что касается вопроса религии, то здесь они шли до конца. Они боролись против Вольтера, обвиняя его в отсталости. Они требовали атеизма, хотели, чтобы человеческая жизнь была построена на началах атеизма, на основе физики, химии и прикладных наук, без всякой примеси веры в потусторонний мир. В этом отношении они были непримиримыми просветителями.

Среди них мы встречаем гигантскую фигуру Дениса Дидро. Это — их вождь.

Дидро был человек огромного вдохновения и редкой гениальности. Достаточно сказать, что в сочинениях Дидро находятся уже даже основные положения дарвинизма. Он формулы материализма брал гораздо глубже, чем Гельвеций и Гольбах, и доходил до тех формулировок понятия материи как активного начала,11 до которых дошли потом Маркс и Дицген. Он учил, что материя не есть множество косных частиц, каким–то образом складывающихся между собою, а что это есть система сил. Для Дидро природа была огромным запасом сил, которые динамически обращаются, соответственно внутренне присущему им (закону, в сторону непроизвольного совершенствования, в результате борьбы частей, то есть того подбора, на котором потом Дарвин утвердил свою теорию.

Ко всякому явлению Дидро подходит с огромною интуитивною глубиною и выражает его необычайно верно. А те, кто слышал Дидро, говорят, что настоящая сила заключалась у него не в писательстве, а в живой речи. Тут Дидро превращался в какого–то вдохновенного пророка. Вечер, проведенный у Дидро, часто совершенно переламывал человека.

Он был полон необыкновенной энергии. При самых ужасных условиях он двигал «Энциклопедию» вперед и привел ее к завершению.

Дидро был замечателен и как беллетрист. Он произвел революцию во всей французской литературе, направив ее к реализму. Те буржуазные писатели, которые были до него, служили главным образом дворянству. Если Мольер и изображает часто буржуазию, то только в комедиях. Буржуазия может выходить на королевские подмостки лишь в виде смешных мещан  *. Дидро заявляет: нам не нужны ни короли, ни герои, ни баре — не нужны ни в книгах, ни на сцене. Давайте изображать обыкновенные буржуазные семьи и то, чем они живут. А они живут серьезной жизнью, у них бывают серьезные конфликты и на семейной почве, и на торговой, и на почве тех ударов судьбы, которые на них сыплются. Рядом с ним выступал писатель Мерсье, который подхватил эти идеи Дидро и создал первые буржуазные, мещанские драмы. Драмы эти назывались «слезливыми драмами». Оба автора впадали в мелодраматизм, стремились выбирать трогательный сюжет; тем не менее это был очень знаменательный поворот к демократизации искусства. Но самая сильная сторона таланта Дидро сказалась в его критике. Как критик театра, как критик в области изобразительных искусств Дидро дал чрезвычайно много. Он открыл двери всему тому искусству, которое с конца XVIII века, известным образом изменяясь, дошло до нашего времени.

*  Конечно, смешными мещанскими масками Мольер пользовался для серьезного поучения своего класса и в тех же комедиях шельмовал дворянство и духовенство, стараясь ловко прикрыть эти нападки» Дидро уже не нуждался в такой маскировке.

Превосходны его повести, например, рассказы «Жак–фаталист» и «Племянник Рамо». В них очень много рассуждений, но написаны они необычайно ярко. Рамо был тогдашний крупный музыкант; существовал ли на самом деле у него племянник — неизвестно. Дидро изображает племянника Рамо проходимцем. Это — выпавшая из общества авантюристская единица, подлец, льстец, лизоблюд, с огромным, однако, умом. И вот, пользуясь вложенными в его уста остроумными, циничными, бесстыдными речами, Дидро дает представление обо всем тогдашнем обществе. Этого нельзя передать, нужно прочитать эту книгу, чтобы почувствовать этот каскад остроумия, эти тончайшие характеристики и красоту речи этого гнусного негодяйчика, который то ползает, как настоящий гад, то взлетает на огромные высоты всесильного ума.

Конечно, трудно сказать, какое место великий Дидро занимал бы в революции, если бы дожил до нее. Возможно, что он оказался бы левее жирондистов. Но вся группа энциклопедистов отличалась как раз теми чертами любви к науке, веры в разум и в цивилизацию, желанием сохранить культурные связи и т. д., которыми отличались позднее жирондисты.

Обоснователем, предшественником того направления, к которому относились Робеспьер, Сен–Жюст и другие монтаньяры, был Жан–Жак Руссо.

Руссо был швейцарский гражданин. Швейцария — страна мелкого мещанства по преимуществу. Она неоднократно давала организующие идеи средней буржуазии. Стоит только припомнить Кальвина, который как раз был самым ярким вы–разителем того пресвитерианства и пуританства (потому что пуританство только ветвь этого пресвитерианства), которое создало базу для буржуазной революции в Голландии, Швейцарии, Англии. Правда, Кальвин был француз, но он работал в Женеве, и женевская обстановка дала ему возможность развернуть свою пропаганду. Из немецкой Швейцарии, из Цюриха, шла также волна цвинглианства 12 и волны крайнего реформизма, выражавшего идеалы масс беднейших горожан.

Ж. — Ж. Руссо происходил из мелкого мещанства и носил на себе типичные черты мелкого буржуа. Швейцария в некоторых городах уже тогда осуществила довольно далеко зашедшую демократию, и в писаниях Ж. — Ж. Руссо мы находим много симпатии к крайней демократии. Вместе с тем он был человеком, выпавшим из своей колеи, почти как «племянник Рамо». Ж. — Ж. Руссо, который мог бы стать каким–нибудь часовщиком или сыроваром и прожить прекрасно свой век, как живет масса зажиточного мещанства, все же не стал на этот путь, а сделался интеллигентом. Он был вытолкнут на улицу, стал бездомным человеком. При всей сосредоточенной глубине души ему пришлось пристраиваться приживальщиком к разного рода богатым людям. Он довольно долго прожил в качестве не то полулакея, не то полусекретаря, не то полулюбовника у одной швейцарской дамы, очень сомнительной, ведшей интриги, почти шпионки, но обворожительной. Позднее, во Франции, ему приходилось жить главным образом на средства обожавших его женщин из большого общества, на средства друзей. Очень часто приходилось страдать от всякого рода гонений полиции. Позже он опять бежал в Швейцарию. В Швейцарии на него доносил Вольтер, который вообще вел себя довольно некрасиво по отношению к Руссо. Руссо все время был начеку. Затравленный, он разве только к концу жизни пользовался некоторым достатком, очень ограниченным, живя скромно и до некоторой степени независимо.

С этой точки зрения Руссо был типичен для тогдашней интеллигенции. Даже такие вожди интеллигенции, как Вольтер и Дидро, в личной своей жизни довольно много претерпели. Вольтер умер богатым помещиком, но в молодости его палкой поколотил какой–то дворянин и отказался даже драться с ним на дуэли. От Фридриха Великого он бежал потому, что боялся, что его посадят в тюрьму. Вообще он терпел много неприятностей. Дидро жил в крайней бедности, не имел на что выдать дочь замуж, должен был продать свою библиотеку, как ни мучительно это было для него. Екатерина Великая купила эту библиотеку и подарила ему ее вновь пожизненно, — это была барская милость.

Когда мы будем говорить о Фигаро, то увидим, что все эти интеллигенты были отчасти такими Фигаро — в положении полуслуг по отношению к власть имущим. Так было и с Ж. — Ж. Руссо. И у него развивалась глубокая ненависть к имущим и ко всему их обществу. Он был горд, он считал, что он гораздо выше их всех, что у него глубже сердце и ярче ум. Поэтому в нем развивалась большая досада против всех людей, против блиставшей тогда цивилизации. Он чувствовал себя в ней посторонним человеком, в некоторой степени деревенщиной, каким–то очень талантливым провинциалом, которого не могут по–настоящему оценить, которого унижают. Так он себя чувствовал в отношении не только к дворянам и богатым людям, но и к интеллигенции и к энциклопедистам. Они казались ему счастливыми, обласканными судьбою, составляющими одно дружное общество, и он среди них чувствовал себя, как ночная птица днем. Все это, вместе с его собственной нервностью, сделало его неуживчивым ипохондриком, пессимистом, человеком довольно тяжелым. Постоянно думая, что его кто–то преследует, отчасти потому, что его очень много на деле преследовали, — он, в свою очередь, вел интриги, не гнушаясь клеветническими выступлениями.

Уже в зрелом возрасте он написал свою «Исповедь». Это — ужасная книга. После «Исповеди блаженного Августина»13 это была первая книга, которая индивидуальную человеческую жизнь полностью выворачивала перед обществом, раскрывая все, вплоть до тайных пороков, которые ее одолевали, все то, что трудно рассказать даже другу. Это была исповедь какой–то измученной души, какой–то задерганной, израненной натуры. Конечно, многие могли бы пройти через все эти испытания, сохранившись более или менее целыми и невредимыми. Человеческий рассудок помогает становиться выше таких положений и с некоторым презрением относиться к этим мучающим тебя людям. Гораздо более низкое и оплеванное положение занимает «племянник Рамо», герой знаменитой повести Дидро,' и, однако, он плавает в этой грязной воде как поплавок, да еще оплевывает того, кто выгоняет его из своего дома или отказывает ему в помощи. Но хотя Ж. — Ж. Руссо был умен, он выступал против ума в защиту прав сердца, он боролся за искренность, за непосредственность, за живую симпатию, за нелицемерный отклик на все, что делается вокруг. Он — представитель первоначального глубокого индивидуализма в интеллигенции.

Вы знаете, что в конце XVIII столетия, и в особенности в XIX веке, развернулась стихия музыки. Никогда искусство музыки не занимало такого огромного места и никогда в области музыки не выдвигалось так много талантов, как в конце XVIII и в первые три четверти XIX века. От Моцарта до Вагнера, за эти сто лет, мы видим целый ряд гениев. Музыка сразу стала выше, чем в какую бы то ни было мировую эпоху. Вершинные таланты этой эпохи делаются учителями человечества и большими художниками, чем их современники из всех областей искусства. Почему это так случилось? Что вызвало музыку в такой степени на первый план? Почему она сделалась такой нежной, такой утонченной, так много говорящей душе? Потому что развилась индивидуальная трепетная душа, которой очень трудно было высказаться в словах, в понятиях, которая сама себя хорошенько не понимала, но чувствовала чрезвычайно много.

Кто же стал обладателем этой трепетной, надорванной души? Это — мещанин–интеллигент. Их стало чрезвычайно много, когда торговый капитал стал разорять ремесло. Не только один Ж. — Ж. Руссо не мог уже работать в мастерской своего отца или в его лавочке, а должен был либо стать пролетарием, бродягой, либо выявлять свое дарование, свой талант. Таких людей было тогда много, и они становились художниками, музыкантами, секретарями разных высокопоставленных людей и должны были своим умом прокладывать себе дорогу. Для них все было ново. Они не шли по той дорожке, по которой шли их отцы. Они чувствовали себя, как в дремучем лесу — не то пропадешь, не то выйдешь на дорогу славы. Их могли ждать успехи и поражения. Среди них были и такие авантюристы, как знаменитый Казакова, но чаще люди, которых все это выбивало из колеи, для которых невозможность иметь семью, увлечения женщинами, которые им были недоступны, гордость внутренняя и унижения со стороны богатых людей, у которых они были секретарями и домашними учителями, их большая тонкая интеллигентная натура, то, что они много видели, побывали в разных местах, — создавала разветвленный внутренний мир. Все это делало их выше хозяев и в то же время не давало им никакого права на сколько–нибудь определенное общественное положение, — вот что создавало в них мучительные противоречия. Именно они внесли в литературу и в философию новую ноту небывалого лиризма. Мы увидим потом этот лирический субъективизм, эту подвижность, эту смену ощущений, эту душевную неровность у романтиков. Зародилось же все это уже здесь, в недрах XVIII века, в преддверии революции, и этого типа интеллигенты сыграли очень большую роль в самой революции. Те из них, кто обладал большой силой характера, как Робеспьер, играли роль вождей, а иные более или менее пассивно пережили и художественно своеобразно отразили эту революцию.

Руссо был музыкантом, к музыке его тянуло. В музыке легче ему было себя выразить. Как писатель он создал музыкальную прозу. Знаменитый кенигсбергский сухарь — философ Кант говорил, что не может читать Руссо без слез. Сейчас мы, быть может, не будем так захвачены этой прозой Руссо, но и мы скажем, что в ней звучит такой надрыв, такая тоска, такие взлеты восторга, такая задушевность, какой мы не встречали у его предшественников. В этом гигантская сила Руссо. Будучи носителем истерзанного и богатого сердца, он любил это сердце. Он жил страданиями, непосредственными симпатиями, а не умом. В этом смысле Руссо — родоначальник всех позднейших романтиков.

По отношению к энциклопедистам он занял оригинальное положение. В то время Дижонская академия задала сочинение на тему: «Принесли ли человечеству пользу науки и искусства».14 Руссо ответил, что не только не принесли пользы, но были страшно вредны. Он доказывает, что и науки и искусства испортили человека. Ему рисуется первобытный человек по его собственному образу и подобию, — сердечным, чутким, непосредственным, и ему кажется, что этот непосредственный дикарь, который мог бы так великолепно жить на лоне природы рядом с другими своими братьями, именно благодаря науке и искусству стал устремляться к роскоши, стал накоплять имущество, грабить брата своего. И наука и искусство — все это разврат. В этой работе имеются страницы потрясающего гнева, с которым он обрушивается на большие города и на все отношения цивилизации, которые привели к позорному неравенству и общественной неправде.

Я не могу не коснуться двух его философских сочинений. Из них одно изложено совершенно научно–философски, другое — полубеллетристически.

Руссо был основателем теории демократии. Он написал книгу «Об общественном договоре», в которой заявил, что всякое государство вытекает не из какой–то воли божией, а есть договор людей между собою для того, чтобы работать вместе на общую пользу. Стало быть, только на разумном договоре покоится вся власть. Если же власть покоится не на договоре, то она ложная власть. Но кто является договаривающимся? Каждый гражданин. Поэтому каждый гражданин равен каждому в правах, в одинаковой степени ответственна перед каждым гражданином власть, и в равной степени каждый гражданин должен быть законодателем. Это — важное обоснование демократии. Но раз сложившийся договор имеет тот смысл, что никто не смеет идти против большинства. Можно высказывать мнение против большинства, но раз последовало голосование и закон установлен, человек должен подчиниться этому закону безусловно. И тут Руссо доходит до свирепых мер. Он говорит, что для охранения права большинства можно предавать смерти тех, кто не подчиняется большинству. Получилось так, что он, индивидуалист, страстно боровшийся за то, чтобы его личность не затерло общество, сам стирает личность и говорит: ты равен другим, но если большинство выскажется за определенный закон, подчинись или будешь уничтожен.

Индивидуалистам из мещан бороться в одиночку было нельзя. Они чувствовали себя силой только будучи соединенными. Отсюда мечта о правильном государстве, которое должно бы стать, в сущности говоря, большим союзом равных между собою мещан. Если Руссо говорил, что большинство должно вплоть до террора бороться с индивидуалистами и фракциями, которые могут оказаться внутри большинства, и вести против них идейную и политическую борьбу, то это потому, что он думал, что таковыми будут наверное аристократические единицы и фракции, которые захотят захватить власть над остальными. Поэтому большинство должно обрушиться на них всеми средствами. И в законодательстве Робеспьера отразились эти идеи Руссо.15 «Железная дисциплина», «смерть тем, кто нарушает директивы» — эти идеи принадлежат Руссо.

Руссо был замечательным педагогом. Многим из того, что проводит сейчас Наркомпрос, мы обязаны Руссо. Мы ссылаемся часто на американского педагога Дьюи. Дьюи в одной из своих книг — «Школа завтрашнего дня»16 — сам ссылается на Руссо как на своего учителя. Руссо был противник схоластической школы, которая навязывает ученикам мертвые мысли. Он говорит: оставьте маленького человека совершенно свободным, он сам разовьется, только помогайте ему работать, помогайте играть, знакомиться с природой. Он утверждал, что в очень раннем возрасте не нужно учить читать — это лишнее. Пускай дети учатся на животных, на камнях, на цветах, пускай учатся практически, а не по книге. Да и потом надо только помогать развиваться самой индивидуальности. Это даст настоящих свободных людей, которые смогут по–своему переоценивать мир, а не натасканных, не дрессированных цивилизацией. Эта идея трудового естественного воспитания, внимательно относящаяся к каждой индивидуальности, является доброй третью того, что мы вкладываем в нашу педагогику. Эти свои педагогические идеи Руссо излагает в форме романа «Эмиль».

Ж. — Ж. Руссо был великим человеком и дал обществу целый ряд совершенно новых импульсов.

Другой его роман — «Новая Элоиза», над которым рыдали представители тогдашнего общества, вплоть до его вершин, изображает любовь учителя типа Руссо, вот такого мещанского интеллигента с нежным сердцем, голодного и затравленного человека, к своей барыне, жене своего хозяина. Это была тогда обычная драма. Можно указать в литературе и истории целый ряд таких трагических положений. Это и понятно. Женщина высшего класса была лучше одета, более изящна, образованна. Такая женщина из высшего класса легко начинала увлекаться вышедшим из низов, но тонким и высокоразвитым интеллигентом, потому что, в сущности, по внутренним своим качествам он был неизмеримо выше ее мужа. Но между ними социальная пропасть. Кончалось это обыкновенно трагично: муж выбрасывал учителя в окно или происходили похожие на эту неприятные вещи. Надо было преломлять свою любовь в возвышенную, платоническую, потому что иначе нельзя было. Это было доминирующим фактом жизни нескольких замечательных писателей того времени.

Интересно также отношение Руссо к религии. Он был противником атеизма. Ему казалось, что атеизм — воззрение бессердечных людей. Он обвинял энциклопедистов в том, что они — приказчики богатой буржуазии, что им нужно сохранение цивилизации со всеми ее ложными благами. Разум и наука, по его мнению, ничего не могут дать, развращают людей, вселяют в них жадность и удаляют от природы. Он говорил, что надо вернуться назад, ближе к природе, и что энциклопедисты, желающие создать разумный фундамент общества, отходят от интересов простого человека, крестьянина и мелкого мещанина. Этим людям важна не эта пышность, а природа, им важна жизнь сердца, внутреннее умиление, они находят его внутри своего сердца и в живой природе, под светлыми звездами. В этом сказалась, конечно, ограниченность мещанина. Припомните, как против пышности Медичисов восстал Савонарола. Савонароле тоже нужна была религия как призыв к опрощению.

У Руссо много предрассудков, много внутренней неувязки, внутренних противоречий, но все же его фигура представляла собою первого посланца из гораздо более глубоких низов, чем те, откуда вышли Вольтер и Дидро. Он заговорил голосом, хватавшим за сердце. Те говорили о том, чтобы почистить монархию, исправить, может быть, заменить республикой богатых, заботиться о народном просвещении, чтобы народ лучше работал, но сохранить известную дистанцию между отдельными слоями общества. Ломать общество им не приходило в голову. Руссо хочет все сломать и. установить социальное равенство, он восстает против самых священных для буржуазии вещей. Он говорит: наука создает богатство и неравенство — долой ее! Искусство — проститутка, которая служит богатым, — в таком виде оно нам не нужно! Он готов отбросить все, что служит высшим классам, а не низовым мещанам. И как Бабёф вышел за пределы мещанства, защищая республику равных, и дошел до идеи коммунизма, так есть нечто коммунистическое и в Руссо. Возьмем его знаменитый трактат о происхождении частной собственности. Недаром и Вера Засулич, и Роланд Гольст трактовали эту книгу.17 В ней необыкновенно глубокий анализ. Это относится уже не к художественной литературе, а к общественной философии, но для того, чтобы завершить фигуру Руссо, надо упомянуть и об этом трактате. Автор доказывает здесь, что вначале человечеству был присущ коммунизм. Некоторые «марксисты» в последнее время стали отказываться от этого взгляда, хотя Маркс и Энгельс твердо его держались.

Меньшевиствующим марксистам хотелось доказать, будто частная собственность в разных формах существовала всегда, а коммунизм будет разве только впереди. То, что до возникновения частной собственности человечеству был присущ коммунизм, ими отвергалось. В самое последнее время, в книге коммуниста Эйльдермана,18 мы опять находим убедительную защиту того положения, что первобытный коммунизм действительно представляет собою гигантский пласт истории культуры.

Конечно, Руссо в детали первобытного коммунизма не мог войти, — у него не было для этого достаточно этнографического материала, — но он прозорливо воссоздает нам картину этого строя, а когда переходит к возникновению частной собственности, довольно правильно устанавливает, каким путем она вытекла из первобытного коммунизма. Он обрушивается на частную собственность и говорит, что она–то и есть грехопадение, она и есть то, что является равносильным легенде об Адаме и Еве, изгнанным из рая, она и есть то глубокое извращение, которое может отмереть только тогда, когда человечество откажется от частной собственности.

Таким образом, Ж.–Ж. Руссо, как и все наиболее даровитые люди из самого мелкого мещанства, из разночинцев, умеет выйти за пределы индивидуализма. Если бы он был настоящим представителем мелкой буржуазии, если бы он сам был ремесленником или торговцем, он бы до этого не дошел. Но кто он такой? Он санкюлот! Он человек, у которого ничего нет. Вышел он из мелкой буржуазии, ограничен кругозором мелкой буржуазии, но с гениальной прозорливостью и интуицией он перерастает этот строй, устремляясь к какому–то иному. В нем говорит уже не собственник, хотя он сын собственника, а пролетарий, — пока не производственник, а интеллигентный пролетарий, ненавидящий принцип собственности и понимающий, что она вовсе не святыня, на которую нельзя поднять руку, и спрашивающий себя: не лучше ли было бы, если бы частной собственности не было и на месте ее была бы собственность общественная?

Мне хотелось бы здесь же обозначить некоторые линии, ведущие от Руссо. Французский романтизм, как и весь романтизм этой эпохи, имеет идеологические корни в Руссо. Без понимания душевного типа Руссо трудно понять музыку XIX века, трудно понять ту романтику, которая росла и в Германии, и в Англии, и во Франции, трудно Понять и нашего Толстого. Толстой — гениальный ученик Руссо как писатель и философ. Но в его религиозном учении нет ни одной нотки, которая не была бы взята у Руссо, — конечно, не потому, что наш великий барин–писатель «обокрал» Руссо, а потому, что он не может мыслить иначе, как по Руссо, поскольку он защищал свободную индивидуальность, поскольку он разрушал официальную церковь, государство, собственность и цивилизацию, хотел восстановить равенство на началах приближения к природе. Сбросив с себя барина, Толстой хотел построить «человека», но, не будучи пролетарием, он восстанавливал мещанина в самом лучшем виде — трудового мещанина, с его равенством, братством и с его верой в бога, потому что такому человеку не хочется быть смертным.

С точки зрения Толстого и Руссо, если бы жизнь была идеальной, она никуда не шла бы. Цивилизация не нужна, науки и искусства не нужны. Живи на земле, ковыряй ее собственным заступом, наблюдай небо, наслаждайся вечным биением твоего сердца, живя как разумное животное, стремящееся лишь прожить свою жизнь. А потом? В каждом человеке есть искра божественная, она проявляет себя в земной жизни в течение десятков лет, чтобы потом снова вернуться в лоно духа. Так и жить бы до скончания веков. Главное — никого не обидеть, главное — провести на земле элементы равенства и братства, тогда–то и будет выполнено дело божие.

Сначала это учение кажется чрезвычайно привлекательным, но стоит к нему присмотреться, как охватит необычайная скучища, отсутствие движения вперед, отсутствие творчества: посадил капусту, съел капусту, опять посадил. Нет выхода, нет горизонта. Характерно, что русскому барину, русскому писателю, когда он снял с себя все фраки, жилеты и догола себя обнажил и захотел сделаться «человеком», пришлось превратиться в мужичка. Буду жить как настоящий человек, а настоящий человек у нас мужичок, — и оказался он мужичком, мещанином со всеми мелкими началами: сам себе печку поставит, сапоги будет тачать, никого из соседей не обидит, — и его никто не обидит. Так по–божьи проживет и богу душеньку отдаст. Это ведь самое закорузлое мещанство. В этом ограниченность Руссо, в этом же и ограниченность Толстого.

Но какая колоссальная разница! Когда Руссо выдвигал этого человека–мещанина, это была потрясающе революционная идея, потому что он противопоставлял ее всему тогдашнему миру. Правда, и Толстого за эти его идеи синод предал анафеме (но в Сибирь тащить его все же побоялись — это был бы большой скандал перед Западной Европой), против Толстого были капиталисты, считали его опасным анархистом. Но ведь были уже другие революционные учения, которые он отвергал, например, эсеровский терроризм. Было и такое, которое он сугубо не понимал, не мог разглядеть, как слепой. Это было пролетарское движение. Оно для него было совершенно чуждой музыкой. Если бы Руссо сейчас жил, вполне возможно, что он был бы с нами. Ведь он взял самую высокую революционную ноту, которая по его времени была возможна. А Толстой, может быть, жил бы за границей.

Последним крупным писателем дореволюционной французской буржуазии был Бомарше. Сам он был почти таким же типом, какой Дидро изобразил в «Племяннике Рамо». Он был таким же перекати–поле, как Ж. — Ж. Руссо, но без его мягкости, наоборот — это большой крепыш. Чем только он не занимался в жизни, где только не скитался! Это был авантюрист самого завершенного типа. Он имел бесконечные дуэли, его арестовывали, он сам постоянно вел процессы. В первой своей пьесе — «Севильский цирюльник» — он создал яркий тип — Фигаро. Это был портрет самого Бомарше, отчасти Ж. — Ж. Руссо, отчасти «племянника Рамо». Что такое этот брадобрей? Это — своего рода лакей, бреет того, кто платит. Это — выбившийся из колеи человек, чувствующий себя вне предрассудков, вне традиций, чрезвычайно бойкий, талантливый; по опыту, который он собрал, он чувствовал себя выше тех самых богатых людей, которым служит. Человек отменно прыткий и шустрый. Этот тип был давно намечен. Еще в комедиях грека Менандра времен вырождения греческой буржуазии мы встречаемся с такого рода типом. Там часто выводился молодой человек, разгульный и глуповатый. Он хочет отбить у своего дяди возлюбленную, но не может. Помогает ему слуга, который оказывается умнее его, и всего этого добивается, хотя за все услуги в конце концов ему достается только лишняя затрещина. Этот тип проходит потом через испанскую драму, через драму Мольера и доходит до Фигаро. Еще в «Севильском цирюльнике» он выставлен прежним типом — необычайно веселым, блестящим, мастером на все руки. Здесь взята за основу испанская комедия, но никогда она. в руках испанских творцов не доходила до такой убедительности, как в руках Бомарше, потому что она проведена через то сценическое совершенство, которое добыто было придворным художником Мольером. Комедия сценически необыкновенно законченна, но Фигаро в ней — только блестящий представитель этого типа пронырливого слуги.

В «Свадьбе Фигаро» мы видим уже другое. Граф Альмавива живет со своею Розиной, которую добыл ему в первой комедии Фигаро. Состоя в услужении у графа, Фигаро хочет жениться на хорошенькой горничной Сюзанне, но Альмавива покушается на его невесту. Фигаро в таком положении, что он должен склониться перед волею барина, который вправе сорвать цветок, ему трудно бороться, у него нет никаких ресурсов, кроме изворотливости ума. И вот на сцене изображается, как Фигаро ловкостью и хитростью добивается того, что Сюзанна остается за ним, а барин оказывается в глупом положении. Фигаро его побеждает. Кроме того, Фигаро произносит речи, высказывает взгляды на дворянство и буржуазию, развивает почти революционную агитацию. Но это было до такой степени весело и шутовски сделано, что многие не замечали революционного момента пьесы. Даже Мария–Антуанетта нашла, что это очень веселая комедия, сама участвовала в ее постановке и играла в пьесе роль Сюзанны. Это является показателем того, как эзоповский язык бывал полезен. Сама королева разыгрывала эту пьесу, а ведь это значит, что ее могут играть и все. И началось столпотворение. Публика ломилась на' «Свадьбу Фигаро», смотрела ее с громадным наслаждением, покрывала взрывами аплодисментов все выходки Фигаро.

С тех пор Фигаро должен был бы стать представителем революции, человеком, который бросает свой свист в лицо всякому чванству, лицемерию, ханжеству. Нужно было бы, чтобы он остался таким. Но сейчас именем «Фигаро» называется одна довольно грязная газета французская, занимающаяся часто шантажом. Был случай, когда жена министра Кайо, одного из радикалов, убила редактора этой газеты за грязное преследование ее мужа с использованием украденных писем. Тем не менее в этой газете тот же самый Фигаро со своими насмешливыми глазками и всегда смеющимся ртом подсвистывает тому, что делается в мире. Но теперь это человек, который имеет акции в разных банках и служит крупной буржуазии целиком, защищает ее консерватизм. «Фигаро» — это консервативный и, внешним образом, лицемерно, наиболее степенный орган всей французской прессы. И можно сказать, что Фигаро как тип именно так и выродился. Тип Фигаро появился как представитель буржуазии на заре ее жизни, а затем он приобретает и дома, и акции, и живет со своею Сюзанной добропорядочной жизнью, являясь каким–нибудь адвокатом по буржуазным делам, получающим громадные гонорары. Фигаро нашел свой буржуазный фарватер.

Во всяком случае, «Свадьба Фигаро» была по тому времени чрезвычайно революционной пьесой. И сейчас нельзя без смеха видеть всю эту живую сатиру на тогдашнее общество.

Бомарше написал затем третью вещь — «Преступная мать», которая представляла собою слезливую мелодраму. Тогда впервые театр переносил центр внимания на буржуазную семью.

Такова в общих чертах дореволюционная литература. Во время самой революции литература во Франции как бы заснула. Нельзя назвать почти ни одного крупного писателя за этот период. Писавших было много. Писал Ретиф де ля Бретонн, младший Шенье, Луве, но все это была второстепенная литература конца XVIII века. Художественная литература побледнела.

Жил, правда, в это время великий поэт Андре Шенье, но он был далек от жизни. Он не хотел связывать свою судьбу ни с аристократией, ни с демократией, не входил в революцию. Это был напуганный мягкий интеллигент, который старался уйти в область античных мифов, воскресить образы Древней Греции. Он был мастером формы. Но этот чистый художник и барич от искусства, когда развернулась революция, бешено восстал против нее. Он бросил несколько памфлетов в лицо якобинцам и был за это казнен. Эту казнь обыкновенно ставят революции в упрек. Но что делать! Поэтический талант отнюдь не является такой броней, которая давала бы поэту право безнаказанно вести белогвардейские интриги. Андре Шенье был, в сущности, так же виновен перед своей республикой, как поэт Гумилев перед нашей. И в этих случаях меч правосудия республики, выполняя великую службу по ее обороне, не может не опускаться и на головы талантливых людей. Французская революция, — об этом можно сказать только со скорбью, — вынуждена была не только казнить крупного поэта Андре Шенье, но и одного из величайших гениев науки — Лавуазье.

Брат этого Шенье был крупным поэтом–якобинцем (потом, впрочем, он пошел вслед за Наполеоном). Он создавал тенденциозные драмы, которые интересно читать, как и драмы его подражателей, для изучения того, как Французская революция старалась создать агитационный театр. Но в них ничего талантливого нет. Я очень долго думал, что это буржуазная клевета. Казалось, что должен был в эпоху революции создаться интересный агиттеатр, — ведь он имел тогда большой успех. Но, за исключением отдельных блестящих штрихов, я ничего там не нашел. Я перечитал порядочное количество пьес, но из них ничего ставить нельзя. Они грубо тенденциозны и довольно бездарны.

Не совсем так было в других областях искусства. Если в области литературы революция дала толчок только всем своим размахом, а образцов не создала, то нечто вроде образцов создала она в других областях искусства. Во–первых, революция продолжила стиль Людовика XVI и окончательно возродила строгий стиль — стиль добропорядочной, добродетельной жизни. Где можно было найти такой стиль, который был бы изящен и строг? Его можно было найти в лучшие времена античной жизни. Поэтому устремились к Греции и Риму, республиканскому Риму, с его господством буржуазных, вернее, частно–земледельческих классов, с его строгим обиходом, строгими экономными одеждами и солидными рационализированными постройками. Это было новое возрождение Рима. Всякий раз как буржуазия торжествует, она стремится найти образец в прошлом. Мы уже говорили, что в библейский наряд оделась английская революция XVII века. Буржуазная революция XVIII века во Франции оделась в римскую тогу. Ей не нужна была Библия, которая была ее противником, идеи которой она в известной степени отвергла; ей нужен был языческий Рим. В Риме были левые партии, и Бабёф назвал себя Каем Гракхом в честь братьев Гракхов, — на традиции и имена этих плебеев старались опереться республиканцы–якобинцы после одержанной ими победы.

В кратких чертах остановлюсь на характере народных празднеств во время Французской революции. Народные празднества были очень важным проявлением тогдашнего стиля. Младший брат Шенье, который перешел на сторону революции, и художник Давид очень много таланта затратили именно на то, чтобы создавать эти народные празднества, на которых, как выражался Робеспьер, народ дает спектакль самому себе.19 В этом отношении нам можно многому у них поучиться. Они устраивали гигантские хоры, они очень удачно умели строить соответственные смыслу праздника временные здания, арки, трибуны, которые являлись центром празднеств. Вырабатывался церемониал, чтобы придать разнообразие и символически выразить смысл данного празднества. Устраивались и торжественные похоронные шествия, когда умирали вожди, празднества в дни тревоги и празднества, выражающие радость по поводу различных юбилеев, и т. д. Очень много такого есть у нас, но мы не умеем так организовать эти торжества, хотя у нас самая масса больше организована, чем тогда. Нам, конечно, нужно превзойти в этом отношении Французскую революцию. Вся тогдашняя интеллигенция помогала им в этом отношении чрезвычайно усердно — младший Шенье придумывал текст, Давид в своих картинах давал образцы новой конструкции. Целый ряд музыкантов — Керубини, Мегюль — давали музыку. И очень характерно, что Бетховен в 9–й симфонии отчасти воспользовался характером музыки этих празднеств, — в ней изображается такое гигантское народное празднество. Вот в этих искусствах — в музыке, в народных празднествах, в стиле зданий, мебели — революцией дан был толчок к дальнейшему.

В дальнейшем революция выродилась. Следующей за революцией эпохой была буржуазная империя. Империя Наполеона I старалась не порвать с буржуазными тенденциями революции, а как бы продолжать их, и это было естественно, так как Наполеон мог сказать: как Цезарь вышел из Римской республики, так я из Французской. Но Наполеон был буржуазным монархом. Без рода и племени, выдвинутый революцией, объявивший войну всем венценосцам прошлого, опираясь целиком на свою мелкобуржуазную армию и на буржуазные слои, на ту силу, которую народ сам выдвинул и которая стала самодовлеющею силою, Наполеон был своеобразным продуктом буржуазной революции.

Всякая армия, противопоставляющая себя гражданскому населению, заботясь о своей собственной выгоде, стремилась свой штаб и своего полководца сделать господином судеб страны, и этому было трудно сопротивляться. Для того чтобы такого перерождения не было, надо, чтобы армия постоянно жила жизнью народа. Во Франции этого не было. Их синяя армия 20 стала самодовлеющей армией, которая стала грабить за пределами Франции, и эта грабительская самодовлеющая сила подавляла свободу в своей собственной стране, выдвинув своего любимца, своего маленького капрала на пост повелителя Европы. И так как это был талантливый человек — ведь там подбор из офицеров и генералов был большой, — то он достиг неслыханного успеха.

Он не хотел рвать с революцией и многие революционные традиции продолжал. Он вносил в дело настоящий революционный порядок, осуществлял идеалы средней буржуазии, — только оружием. Поэтому при нем стиль революции развернулся с большим блеском и большой пышностью и серьезностью. Нужно было импонировать народу величием своим, величием бога войны. Наполеон строил много зданий, триумфальные арки, колоннады, дворцы для себя, и все это в стиле, дышащем пышностью, солидностью, прочностью и серьезностью Римской империи лучших ее времен. Так создался стиль ампир. И потом целый ряд монархов, вплоть до наших Павла и Александра I, старались подражать стилю не Людовика XIV, а именно наполеоновскому. Ленинград украшен замечательными зданиями в этом стиле, воссоздающем римские архитектурные традиции своей импозантностью, организованностью. Этот стиль выражает силу военной и государственной организации буржуазии против дворянства, с одной стороны (во Франции), и помещиков против низов — с другой (в царской России). И мы вполне можем представить подобный же стиль как выражение организованного, действительно свободного народа. Во всяком случае, несомненно, что архитектура Ленинграда — это не достижение русского царизма, а достижение французского революционного стиля. К сожалению, уже тогда искусство вынуждено было служить врагам революции, потому что революция была подавлена.

А нам, когда мы будем продолжать это дело, нашей пролетарской культуре очень многое придется закрепить из того, что начала тогда уже полупролетарская, более или менее народная якобинская революционная Франция.


  1.  Королевский дворец Тюильри был взят восставшими парижанами 10 августа 1792 года.
  2.  В статье «Буржуазия и контрреволюция» К. Маркс писал: «Весь французский терроризм был не чем иным, как плебейским способом разделаться с врагами буржуазии, с абсолютизмом, феодализмом и мещанством» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 6, стр. 114).
  3.  См. заключительное слово В. И. Ленина по докладу о продовольственном налоге 27 мая 1921 года на X Всероссийской конференции РКП (б) (В. И. Ленин, Полное собрание сочинений, т. 43, М. 1963, стр. 329).
  4.  Мелкобуржуазная утопическая теория, проповедующая уравнительный передел частной собственности.
  5.  «Кодекс природы, или Истинный дух ее законов» (1755).
  6.  В «Анти–Дюринге» Ф. Энгельс писал:

    «Свобода, следовательно, состоит в основанном на познании необходимостей природы [Naturnotwen–digkeiten] господстве над нами самими и над внешней природой; она поэтому является необходимым продуктом исторического развития… каждый шаг вперед на пути культуры был шагом к свободе». Но, заключал Ф. Энгельс, подлинная свобода будет достигнута, когда станет «возможным осуществить такое состояние общества, где не будет больше никаких классовых различий, никаких забот о средствах индивидуального существования и где впервые можно будет говорить о действительной человеческой свободе, о жизни в гармонии с познанными законами природы»

    (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 20, стр. 116–117; см. также стр. 294–295).

  7.  Этими словами Вольтер заканчивает многие письма 1760–х годов. См. в кн.: Вольтер, Бог и люди. Статьи, памфлеты, письма, т. II, изд. АН СССР, М. 1961.
  8.  Имеется в виду «Послание к автору новой книги о трех самозванцах» (1769).
  9.  Ср. Г. В. Плеханов, Избранные философские произведения в пяти томах, т. I, М. 1956, стр. 521, 602.
  10.  Луначарский имеет в виду упомянутую выше книгу Морелли «Кодекс природы, или Истинный дух ее законов».
  11.  См. работы Дидро «Мысли об объяснении природы» (1754) и «Разговор д'Аламбера с Дидро» (1769) в кн.: Д. Дидро, Собр. соч. в 10 томах, т. I, Academia, М.–Л. 1935, стр. 299–356, 367–382.
  12.  Цвинглианство — одно из течений бюргерско–буржуазной реформации XVI века, разработанное швейцарским церковным реформатором Ульрихом Цвингли. Учение Цвингли встретило поддержку крестьянства и плебейских масс, которые выступали против католицизма как главной опоры феодальных отношений.
  13. «Исповедь блаженного Августина» — одно из первых в европейской литературе автобиографических произведений, написанное около 400 года Аврелием Августином.
  14.  Точное название темы, предложенной Дижонской академией: «Способствовало ли возрождение наук и искусств улучшению нравов». Трактат Руссо на эту тему называется «Рассуждение о науках и искусствах» (1750).
  15.  Имеется в виду французская конституция 1793 года. Основные положения книги Ж. — Ж. Руссо «Об общественном договоре, или Принципы политического права» (1762) повторял в своих речах Робеспьер.
  16.  Речь идет о книге: Джон Дьюи и Эвелина Дьюи, Школа будущего, изд. «Работник просвещения», М. 1922.
  17.  Трактат Руссо «О причинах неравенства» (1754) (см. о нем в книгах: В. И. Засулич, Жан–Жак Руссо. Опыт характеристики его общественных идей, изд. «Новая Москва», М. 1923; Генриетта Роланд Г о л ь с т, Жан–Жак Руссо. Его жизнь и сочинения, изд. «Новая Москва», М. 1923).
  18.  Имеется в виду кн.: Генрих Эйльдермап, Первобытный коммунизм и первобытная религия, 2–е переработ, изд., изд–во «Безбожник», М. 1930 (1–е изд. — 1923 г.).
  19.  В докладе «Об отношении религиозных и нравственных идей к республиканским принципам и о национальных празднествах» на заседании Конвента 7 мая 1794 года (18 флореаля II года) Робеспьер говорил: «Человек — величайший предмет, существующий в природе, а великолепнейшее из всех зрелищ — это зрелище собравшегося великого народа». Цит. по кн.: Жюльен Тьерсо, Песни и празднества французской революции, Музиздат, М. 1933, стр. 140.
  20.  Армия Французской республики (по синему цвету мундиров).
Речь, Лекция
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:



Источник:

Запись в библиографии № 1786:

История западно–европейской литературы в ее важнейших моментах. Лекции, чит. в Ун–те им. Я. М. Свердлова. Ч. 1–2. М., ГИЗ, 1924. (Ком. ун–т им. Я. М. Свердлова).

  • То же. Изд 2–е, испр. М.—Л., 1930. Ч. 1–2.
  • То же, с ред. испр. — Луначарский А. В. Собр. соч. Т. 4, с. 5–366.
  • В последующие годы части лекционного курса перепечатывались в отдельных сборниках работ А. В. Луначарского, изданных посмертно: «Статьи о театре и драматургии» (см. № 55), «Статьи о литературе» (см. № 59), «О театре и драматургии» Т. 1–2 (см. № 62), «Об изобразительном искусстве» Т. 1 (см. № 76), «А. В. Луначарский об атеизме и религии» (см. № 86). Часть лекции, посвященная творчеству Д. Г. Байрона, была опубликована в 1927 г. как предисловие к сборнику его произведений. См. № 2477.
  • Рец.: Гиммельфарб Б. Новая книга А. Луначарского. — «Известия», 1924, 27 сент., с. 6;
  • Рец.: Анисимов И. — «Книгоноша», 1924, № 27, с. 9;
  • Рец.: Фриче В. — «Книгоноша», 1924, № 46, с. 20;
  • Рец.: Спартак. — «Октябрь», 1924, № 2, с. 208–209;
  • Рец.: Цинговатов А. — «Вестн. книги», 1925, № 3, с. 44;
  • Рец.: Гербстман А. — «Новый мир», 1925, № 9, с. 156–157;
  • Рец.: Осенев А. — «Октябрь», 1925, № 3–4, с. 246;
  • Рец.: Фриче В. — «Печать и революция», 1925, № 2, с. 251–253.

Поделиться статьёй с друзьями: