Философия, политика, искусство, просвещение

Давид Штеренберг (Молодая Россия в Париже)

Один приятель энергично потребовал у меня, чтобы я немедленно шел посмотреть ряд работ молодого русского живописца Давида Штеренберга, так как на другой день он уедет в Россию со своими полотнами, и, пожалуй, я уже не буду иметь случая видеть их и обратить на них внимание других, которого они, по словам моего приятеля, в высокой мере заслуживают.

Штеренберг оказался одним из жителей того причудливого «Вавилона № 2» по улице Данциг, который сооружен из рухляди и остатков разрушенных зданий, приспособлен к потребностям бедного художника и дает приют доброй сотне молодых людей, ведущих отчаянную идейную и материальную борьбу с жизнью. Этот курьезный художественный лабиринт носит название La Ruche.1

Штеренберг усаживает нас и, выбирая из рам, целыми сериями прислоненных к стене, ту или другую картину, показывает их, устанавливая перед нами на стуле. Он хочет их показать хронологически. Он бросает некоторые замечания, отвечает очень односложно и несловоохотливо на мои вопросы.

Оказывается, он сын очень бедного еврейского ремесленника из Житомира. С детства он рисовал хорошо, но до двадцати шести лет необходимость зарабатывать кусок хлеба не позволяла ему дорваться до заветного искусства. Только последние четыре года, все еще перебиваясь кое–как, этот человек учится, развертывается в парижской атмосфере, не являясь официально ничьим учеником, но напряженно учась у всех, кого он видит и кто кажется ему отвечающим его инстинкту.

С самых первых школьных этюдов вы видите, что перед вами не какой–нибудь первый встречный художник.

Эта монмартрская девушка в ярко–красном платье, декольтированная, смотрящая в ваши глаза несколько мрачными глазами, — только большой этюд. Но посмотрите, как она обвеяна воздухом, как она объемна, как прочно построена, каким уверенным здоровьем веет от ее тяжелого молодого тела! Уже по этой работе можно предсказать, что Штеренберг будет чужд импрессионизму и что реальность интересует его больше, чем видимость. В том же убеждают меня его первые портреты, в особенности великолепный портрет отца. Какое лицо! Сдвинутая фуражка, высоко застегнутый пиджак на первый взгляд, кажутся костюмом эпохи Ренессанса. И это потому, что лицо этого еврейского ремесленника — настоящее лицо дожа. По спокойствию своего выражения, по величавой задумчивости оно невольно приводит вам на память венецианских портретистов. Но несколько светлые тона, некоторое преобладание резко построенного рисунка над бледноватым колоритом напоминают Ходлера.

Спрашиваю: вы знали Ходлера?

— Нет, не видал. В первый раз увидел только в прошлом Салоне.

Художник идет дальше по пути искания точности и конструктивности рисунка. Он явно прибавляет к этому сознательное искание ритма и в то же время страстно работает над детализацией и углублением колорита.

Его наиболее зрелая в этом направлении картина еще не совсем окончена: портрет во весь рост женщины в синем бархатном платье, сидящей на фоне пунцовой ковровой скатерти за вышиванием. Склоненность фигуры и медленные гибкие линии рук придают картине чрезвычайно изящный, сдержанный, хотя как бы несколько расслабленный ритм. Некоторые части в смысле красочности сделаны мастерски. Игра света на гладко причесанных волосах наблюдена со скрупулезной точностью и опоэтизирована любовью.

Картина не совсем закончена, в ней нетрудно указать некоторые недостатки, но в лучших своих частях она достойна Герена, хотя, конечно, в сей содержится иная душа. Есть что–то русское в этой несколько апатичной грации, в сдержанном, печальном, ласковом чувстве, разлитом повсюду и странно сочетающемся со звучно насыщенными красочными тонами.

Однако параллельно с совершенствованием в себе реалиста художник вступает и на другой путь.

Вот улицы, похожие на страшные коридоры без потолков. Брандмауэры,2 ставни на окнах, кабаки, тротуары и лента дороги все это убегает странными углами, вышками и пустотами вдаль от вас, в глубину. Нечего говорить, что этот упрощенный, как бы несколько геометрически построенный портрет улицы, схватывающий ее нелепо–тюремный характер, эта поразительная пространственность, какая–то осязаемость перспективы — не совершенная новость. Этого же ищет Маршан, на которого я неоднократно обращал внимание читателей, интересующихся современным искусством.

Конечно, Штеренберг знает работы Маршана. Но Штеренберг не совсем Маршан. Здесь больше какого–то ужаса перед удушием города. Здесь настроение, несколько роднящее художника с Добужинским, с Леонидом Андреевым в его «Проклятии зверя».

А вот большая, еще не совсем оконченная картина, которая венчает все. Невольно с моих губ срывается возглас: «Тобин!»

Да, эта упрощенность красок, эта игра почти в двух только тонах — синем и желтом, — этот выбор местности, в которой холмы и кучи песка своими выпуклостями и промежутками сразу давали бы пространство, эти упрощенные, но так типично схваченные позы рабочих, этот тонко найденный, но сразу дающий себя почувствовать ритм, — все это Тобин. Даже каскетки, даже недорисованность лиц, даже оттенение фигур, делающее их слишком просто круглыми, — все Тобин.

Но вот передо мной эта картина с синеющею Сеною вдали, большими грудами песка и роющимися в них человечками с тачками, телегами и лошадьми. Тобина и Маршана я считаю пока наиболее далеко пошедшими синтетистами, но я не знаю: можно ли поставить какую–нибудь картину Тобина рядом с этой картиной самоучки, ищущего четыре года и пришедшего к этой манере лишь в последние месяцы?

Вот еще портрет молодого человека. В той же синтетической манере. Какая пластичность, почти монументальность в этой упрощенной фигуре на сложном ковровом фоне! Как все это экономно, с какой суровостью отвергнуты ненужные детали!

Но художник показывает мне еще новые свои искания. Это только намечено, я не берусь судить. Достигнута уже конструктивность, хочется теперь обогатиться колористической свободой. Глубокая синь неба, голубая сияющая земля. Художник хочет идти в царство грез, но грезы хочет строить с той же уверенностью, с какой выделяет существенное в действительности.

А вот картина, которую жюри Салона выбрало на выставку. Удивляйтесь после этого, что никто не знает Штеренберга! Как раз эта картина — довольно обыкновенное модернистски плакатное nu.

Я отмечаю не столько богатство исканий Штеренберга, сколько необычайно быстрые успехи, которые он делает на всяком пути, и более всего — его уверенный вкус. В то время как другие чертят по сумасшедшему полю футуризма или глубокомысленно застревают между глыбами кубизма, молодой Штеренберг идет сразу в двух направлениях, наиболее, на мой взгляд, обещающих. Как ни дивиться мне, случайно попавшему в ателье неизвестного молодого русского и встретившему там оригинально переработанные элементы искусства Герена, Маршана и Тобина?

Конечно, это все касается только формы. Покамест искания Штеренберга — формальны. Но есть все признаки, что это не только живописец, но и поэт. Куда пойдет этот поэт — увидим.


  1. La Ruche (франц.) — улей. Так называли в Париже дом, густо заселенный художниками.
  2. Брандмауэр — глухая капитальная стена для защиты от пожара.
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:



Источник:

Запись в библиографии № 606:

Давид Штеренберг. — «Киев. мысль», 1914, 6 февр., с. 2. (Молодая Россия в Париже).

  • О творчестве художника Д. Штеренберга.
  • То же, с сокр. — В кн.: Луначарский А. В. Статьи об искусстве. М.—Л., 1941, с. 434–436;
  • Луначарский А. В. Об изобразительном искусстве. Т. 1. М., 1967, с. 408–411.

Поделиться статьёй с друзьями: