Я плохо знаю биографию Ленина и поэтому не буду пытаться здесь восстановить ее, так как для этого найдется, конечно, немало других источников. Я буду говорить только о тех отношениях, которые непосредственно у меня с ним были, и о тех наблюдениях, которые я непосредственно производил.
В первый раз я услышал о Ленине после выхода книжки Тулина, от Аксельрода. Книжки я еще не читал, но Аксельрод мне сказал: "Теперь можно сказать, что и в России есть настоящее социал–демократическое движение и выдвигаются настоящие социал–демократические мыслители". — "Как? — спросил я. — А Струве, а Туган–Барановский?" Аксельрод несколько загадочно улыбнулся (дело в том, что раньше он очень высоко отзывался о Струве) и сказал мне: "Да, но Струве и Туган–Барановский — все это страницы русской университетской науки, факты из истории эволюции русской ученой интеллигенции, а Тулин — это уже плод русского рабочего движения, это уже страница из истории русской революции".
Само собой разумеется, книга Тулина была прочитана за границей, где я в то время был (в Цюрихе), с величайшей жадностью и подверглась всяческим комментариям.
После этого до меня доходили только слухи о ссылке Ленина, о его жизни в Красноярске с Мартовым и Потресовым.
Ленин, Мартов и Потресов казались совершенно неразлучными личными друзьями, с одинаковой окраской, чисто русскими вождями молодого рабочего движения. Странно видеть, какими разными путями пошли эти "три друга"!
Книга Ленина по истории русского капитала произвела на меня гораздо меньшее впечатление. Я, конечно, сознавал ее статистическую солидность, талантливость и большой политический интерес, который она представляла, но я как раз меньше всего интересовался подробным цифровым доказательством развития капитализма в России, так как для меня лично факт этот был бесспорен, а в моей пропагандистской и агитационной деятельности пером и словом экономические вопросы занимали самое последнее место.
Я был в ссылке, когда до нас начали доходить известия о II съезде. К этому времени уже издавалась и окрепла "Искра". Во время разрыва "Искры" с "Рабочим делом", хотя кое–кто из моих друзей, например Николай Аносов, резко стоял на стороне "Рабочего дела", я лично не колеблясь объявил себя искровцем. Но самую "Искру" знал я плохо: номера доходили до нас разрозненно, хотя все же доходили.
Во всяком случае, у нас было такое представление, что к нераздельной троице: Ленин, Мартов и Потресов — так же точно интимно припаялась заграничная троица: Плеханов, Аксельрод и Засулич.
Поэтому известие о расколе на II съезде ударило нас как обухом по голове. Мы знали, что на II съезде будут последние акты борьбы с "Рабочим делом", но, чтобы раскол прошел такой линией, что Мартов и Ленин окажутся в разных лагерях, а Плеханов "расколется" пополам, — это нам совершенно не приходило в голову.
Первый параграф устава? Разве стоит колоться из–за этого. Размещение кресел в редакции? Да что они, с ума там сошли за границей.
Мы были скорей всего возмущены этим расколом и старались, на основании скудных данных, которые доходили до нас, разобраться, в чем же тут дело? Не было недостатка и в слухах о том, что Ленин, склочник и раскольник, во что бы то ни стало хочет установить самодержавие в партии, что Мартов и Аксельрод не захотели, так сказать, присягнуть ему в качестве Беспартийного хана.
Но этому в значительной мере противоречила позиция Плеханова, как известно, вначале весьма дружественная и союзная с Лениным.
Вскоре, впрочем, Плеханов переметнулся на сторону меньшевиков, но это уже всеми было принято в ссылке (не только вологодской, думаю) как нечто дурно характеризующее Георгия Валентиновича. Такие быстрые перемены позиции не в авантаже у нас, марксистов.
Словом, мы были до некоторой степени в ночи. Я должен сказать, что русские товарищи, поддержавшие Ленина, тоже не совсем точно представили себе, в чем дело. Самую могучую поддержку, несомненно, оказал ему А. А. Богданов, если говорить о личностях.
В этой плоскости присоединение Богданова к Ленину имело, можно сказать, решающее значение. Не присоединись он к Ленину — дело пошло бы, вероятно, гораздо медленней.
Но почему Богданов присоединился к Ленину? Он понял борьбу, разразившуюся на съезде, во–первых, как борьбу за дисциплину: раз за формулы Ленина голосовало как–никак большинство (хотя 1 голос), то меньшинство должно было подчиниться, а во–вторых, как борьбу русской части партии против заграничников. Ведь вокруг Ленина не было ни одного именитого имени, но зато почти сплошь приехавшие из России делегаты, а там, после перехода Плеханова, собрались все заграничные божки.
Богданов не совсем точно воспроизвел картину так: заграничная партийная аристократия не желает понять, что у нас теперь действительно партия и что прежде всего надо считаться с коллективной волей русских практических работников.
Несомненно, что эта линия, вылившаяся, между прочим, в лозунг — единый центр и притом в России, — подкупающе действовала на многие русские комитеты, в то время довольно густою сетью раскинувшиеся по России.
Вскоре сделалось известным, среди кого имеет успех та или другая линия. К меньшевикам примкнуло большинство марксистской интеллигенции столиц — они имели несомненный успех среди наиболее квалифицированных рабочих; к большевикам прежде всего примкнули именно комитеты, то есть провинциальные работники — профессионалы революции. И это была, конечно, главным образом интеллигенция, несомненно, другого типа — не марксиствующие профессора, студенты и курсистки, а люди, раз и навсегда бесповоротно сделавшие своей профессией революцию.
Главным образом этот элемент, которому Ленин придавал такое огромное значение, который он называл бактерией революции, и сплотился вокруг Богданова в знаменитое организационное Бюро Комитетов Большинства, которое и дало Ленину его армию.
Богданов в то время уже окончил ссылку, побывал за границей. Я был совершенно убежден, что он должен был более или менее правильно разобраться в вопросах, и поэтому, отчасти из доверия к нему, тоже занял позицию, дружественную большевикам.
Еще раз напомню здесь, что по приглашению тогдашнего ведшего соглашательскую линию ЦК я ездил в Смоленск. Перед этим я виделся в Киеве с товарищем Кржижановским, в то время игравшим довольно большую роль, близким приятелем товарища Ленина, однако колебавшимся между чисто ленинской позицией и позицией примиренчества.
Он–то и рассказал мне более подробно о Ленине. Характеризовал он его с энтузиазмом, характеризовал его огромный ум, нечеловеческую энергию, характеризовал его как необыкновенно милого, веселого товарища, но в то же время отмечал, что Ленин прежде всего человек политический и что, разойдясь с кем–нибудь политически, он сейчас же рвет и личные отношения. В борьбе же, по словам Кржижановского, Ленин был беспощаден и прямолинеен.
И в то время, как мне рисовался соответственный довольнотаки романтический образ, Кржижановский прибавил: "А на вид он похож на ярославского кулачка, на хитрого мужичонку, особенно когда носит бороду".
Едва после ссылки приехал я в Киев, как получил от Бюро Комитетов Большинства прямое предписание немедленно выехать за границу и вступить в редакцию центрального органа партии. Я сделал это.
Напомню, что несколько месяцев я прожил в Париже отчасти потому, что хотел ближе разобраться в разногласиях. Однако в Париже я все–таки стал немедленно во главе тамошней очень небольшой большевистской группы и стал уже воевать с меньшевиками.
Ленин писал мне раза два короткие письма, в которых звал торопиться в Женеву. Наконец он приехал сам.
Приезд, его для меня был несколько неожидан. Лично на меня с первого взгляда он не произвел слишком хорошего впечатления. Мне он показался по наружности своей как будто чуть–чуть бесцветным, а так ничего определенного он не говорил, только настаивал на немедленном отъезде в Женеву.
На отъезд я согласился.
В то же время Ленин решил прочесть большой реферат на тему о судьбах русской революции и русского крестьянства.
На этом реферате я в первый раз услышал его как оратора. Здесь Ленин преобразился. Огромное впечатление на меня и на мою жену произвела та сосредоточенная энергия, с которой он говорил, эти вперенные в толпу слушателей, становящиеся почти мрачными и впивающиеся, как бурава, глаза, это монотонное, но полное силы движение оратора то вперед, то назад, эта плавно текущая и вся насквозь зараженная волей речь.
Я понял, что этот человек должен производить как трибун сильное и неизгладимое впечатление. А я уже знал, насколько, силен Ленин как публицист — своим грубоватым, необыкновенно ясным стилем, своим умением представлять всякую мысль, даже сложную, поразительно просто и варьировать ее так, что она отчеканилась наконец даже в самом сыром и мало привыкшем к политическому мышлению уме.
Я только позднее, гораздо позднее узнал, что не трибун, и не публицист, и даже не мыслитель — самые сильные стороны в Ленине, но уже и тогда для меня было ясно, что доминирующей чертой его характера, тем, что составляло половину его облика, была воля, крайне определенная, крайне напряженная воля, умевшая сосредоточиться на ближайшей задаче, но никогда не выходившая за круг, начертанный сильным умом, которая всякую честную задачу устанавливала как звено в огромной мировой политической цепи.
Кажется, на другой день после реферата мы, не помню, по какому случаю, попали к скульптору Аронсону, с которым я был в то время в довольно хороших отношениях. Аронсон, увидев голову Ленина, пришел в восхищение и стал просить у Ленина позволения вылепить, по крайней мере, хотя медаль с него.
Он указал мне на замечательное сходство Ленина с Сократом. Надо сказать, впрочем, что еще больше, чем на Сократа, похож Ленин на Верлена. В то время карьеровский портрет Верлена в гравюре вышел только что, и тогда же был выставлен известный бюст Верлена, купленный потом в Женевский музей.
Впрочем, было отмечено, что Верлен был необыкновенно похож на Сократа. Главное сходство заключалось в великолепной форме головы.
Строение черепа Владимира Ильича действительно восхитительно. Нужно несколько присмотреться к нему, чтобы вместо первого впечатления простой большой лысой головы оценить эту физическую мощь, контур колоссального купола лба и заметить, я бы сказал опять–таки, физическое излучение света от его поверхности.
Скульптор, конечно, отметил это сразу.
Рядом с этим более сближающие с Верленом, чем с Сократом, глубоко впавшие, небольшие и страшно внимательные глаза. Но у великого поэта глаза эти мрачные, какие–то потухшие (судя по портрету Карьера) — у Ленина они насмешливые, полные иронии, блещущие умом и каким–то задорным весельем. Только когда он говорит, они становятся действительно мрачными и словно гипнотизирующими. У Ленина очень маленькие глаза, но они так выразительны, так одухотворены, что я потом часто любовался их бессознательной игрой.
У Сократа, судя по бюстам, глаза были скорей выпуклые.
В нижней части опять значительное сходство, особенно когда Ленин носит более или менее большую бороду. У Сократа, Верлена и Ленина борода росла одинаково, несколько запущенно и беспорядочно. И у всех трех нижняя часть лица несколько бесформенна, сделана грубо, как бы кое–как.
Большой нос и толстые губы придают несколько татарский облик Ленину, что в России, конечно, легко объяснимо. Но совершенно или почти совершенно такой же нос и такие же губы и у Сократа, что особенно бросалось в глаза в Греции, где подобный тип придавали разве только фантастическим сатирам. Равным образом и у Верлена. Один из близких к Верлену друзей прозвал его калмыком. На лице великого мыслителя, судя по бюстам, лежит именно прежде всего печать глубокой мысли. Я думаю, однако, что если в передаче Ксенофонта и Платона есть доля истины, то Сократ должен был быть веселым и ироническим и сходство в живой игре физиономии было, пожалуй, с Лениным большее, чем дает бюст. Равным образом в обоих знаменитых изображениях Верлена преобладает то тоскливое настроение, тот декадентский минор, который, конечно, доминировал и в его поэзии, но всем известно, что Верлен, особенно в начале своих опьянений, был весел и ироничен, и я думаю опять–таки, что сходство здесь было большее, чем кажется.
Чему может научить эта странная параллель великого греческого философа, великого французского поэта и великого русского революционера?
Конечно, ничему. Она разве только отмечает, как одна и та же наружность может принадлежать, правда, быть может, приблизительно, равным гениям, но с совершенно разным направлением духа, а во–вторых, дала мне возможность описать наружность Ленина более или менее наглядным образом.
Когда я ближе узнал Ленина, я оценил еще одну сторону его, которая сразу не бросается в глаза: это поразительную силу жизни в нем. Она в нем кипит и играет. В тот день, когда я пишу эти строки, Ленину должно быть уже 50 лет, но он и сейчас еще совсем молодой человек, совсем юноша по своему жизненному тонусу. Как он заразительно, как мило, как по–детски хохочет и как легко рассмешить его, какая наклонность к смеху — этому выражению победы человека над трудностями! В самые страшные минуты, которые нам приходилось вместе переживать, Ленин был неизменно ровен и также наклонен к веселому смеху.
Его гнев также необыкновенно мил. Несмотря на то что от грозы его действительно в последнее время могли гибнуть десятки людей, а может быть и сотни, он всегда господствует над своим негодованием и оно имеет почти шутливую форму. Этот гром, "как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом". Я много раз отмечал это внешнее бурление, эти сердитые слова, эти стрелы ядовитой иронии, и рядом был тот же смешок в глазах и способность в одну минуту покончить всю эту сцену гнева, которая как будто сама разыгрывается Лениным, потому что так нужно. Внутри же он остается не только спокойным, но и веселым.
В частной жизни Ленин тоже больше всего любит именно такое непритязательное, непосредственное, простое, кипением сил определяющееся веселье. Его любимцы — дети и котята. С ними он может подчас играть целыми часами.
В свою работу Ленин вносит то же благотворное обаяние жизни. Я никогда не скажу, чтобы Ленин был трудолюбив, мне никогда как–то не приходилось видеть его углубленным в книгу или согнувшимся над письменным столом. Пишет он страшно быстро, крупным размашистым почерком; без единой помарки набрасывает он свои статьи, которые не стоят ему никакого усилия. Сделать это он может в любой момент, обыкновенно утром, встав с постели, но и поздно вечером, вернувшись после утомительного дня, и когда угодно. Читал он все последнее время, за исключением, может быть, короткого промежутка за границей, во время реакции, больше отрывками, чем усидчиво, но из всякой книги, из всякой страницы он вынесет что–то новое, выкопает ту или другую нужную для него идею, которая служит ему потом оружием.
Особенно зажигается он не от родственных идей, а от противоположных. В нем всегда жив ярый полемист.
Но если Ленина как–то смешно назвать трудолюбивым, то трудоспособен он в огромной степени. Я близок к тому, чтобы признать его прямо неутомимым; если я не могу этого сказать, то потому, что знаю, что в последнее время нечеловеческие усилия, которые приходится ему делать, все–таки к концу каждой недели несколько надламывают его силы и заставляют его отдыхать.
Но ведь зато Ленин умеет отдыхать. Он берет этот отдых, как какую–то ванну, во время его он ни о чем не хочет думать и целиком отдается праздности и, если только возможно, своему любимому веселью и смеху. Поэтому из самого короткого отдыха Ленин выходит освеженным и готовым к новой борьбе.
Этот ключ сверкающей и какой–то наивной жизненности составляет рядом с прочной шириною ума и напряженной волей, о которой я говорил выше, очарование Ленина. Очарование это колоссально: люди, попадающие близко в его орбиту, не только отдаются ему как политическому вождю, но как–то своеобразно влюбляются в него. Это относится к людям самых разных калибров и духовных настроений — от такого тонко вибрирующего огромного таланта, как Горький, до какого–нибудь косолапого мужика, явившегося из глубины Пензенской губернии, от первоклассных политических умов, вроде Зиновьева, до какого–нибудь солдата и матроса, вчера еще бывших черносотенцами, готовых во всякое время сложить свои буйные головы за "вождя мировой революции — Ильича".
Это фамильярное название "Ильич" привилось так широко, что его повторяют и люди, никогда не видевшие Ленина.
Когда Ленин лежал раненый, как мы опасались смертельно, никто не выразил наших чувств по отношению к нему лучше, чем Троцкий. В страшных бурях мировых событий Троцкий, другой вождь русской революции, вовсе не склонный сентиментальничать, сказал: "Когда подумаешь, что Ленин может умереть, то кажется, что все наши жизни бесполезны и перестает хотеться жить".
Вернусь к линии моих воспоминаний о Ленине до великой революции.
В Женеве мы работали вместе с Лениным в редакции журнала "Вперед", потом "Пролетарий". Ленин был очень хорошим товарищем по редакции. Писал он много и легко, как я уже говорил, и относился очень добросовестно к работам своих коллег: часто поправлял их, давал указания и очень радовался всякой талантливой и убедительной статье.
Отношения у нас были самые добрые. Ленин очень скоро оценил меня как оратора: он чрезвычайно не любит делать какие бы то ни было комплименты, но раза два отзывался с большим одобрением о моей силе слова и, опираясь на это одобрение, требовал от меня возможно частых выступлений. Некоторые наиболее ответственные выступления он обдумывал со мной заранее.
В первой части нашей жизни в Женеве до января 1905 года мы отдавались, главным образом, внутренней партийной борьбе. Здесь меня поражало в Ленине глубокое равнодушие ко всяким полемическим стычкам, он не придавал большого значения борьбе за заграничную аудиторию, которая в большинстве своем была на стороне меньшевиков. На разные торжественные дискуссии он не являлся и мне не особенно это советовал. Предпочитал, чтобы я выступал с большими цельными рефератами.
В отношении его к противникам не чувствовалось никакого озлобления, но тем не менее он был жестоким политическим противником, пользовался каждым их промахом, раздувал всякие намеки на оппортунизм, в чем была, впрочем, доля правды, потому что позднее меньшевики и сами раздули все тогдашние свои искры в достаточно оппортунистическое пламя. На интриги он не пускался, но в политической борьбе пускал в ход всякое оружие, кроме грязного. Надо сказать, что подобным же образом вели себя и меньшевики. Отношения наши были довольно–таки испорчены, и мало кому из политических противников удалось в то же время сохранить сколько–нибудь человеческие личные отношения. Особенно отравил отношения меньшевиков к нам Дан. Дана Ленин всегда очень не любил, Мартова же любил и любит, но считал и считает его политически несколько безвольным и теряющим за тонкою политическою мыслью общие ее контуры.
С наступлением революционных событий дело сильно изменилось. Во–первых, мы стали получать как бы моральное преимущество перед меньшевиками. Меньшевики к этому времени уже определенно повернули к лозунгу: толкать вперед буржуазию и стремиться к конституции или в крайнем случае к демократической республике. Наша, как утверждали меньшевики, революционно–техническая точка зрения увлекала даже значительную часть эмигрантской публики, в особенности молодежь.
Мы почувствовали живую почву под ногами. Ленин в то время был великолепен. С величайшим увлечением развертывал он перспективы дальнейшей беспощадной революционной борьбы и страстно стремился в Россию.
Но тут я уехал в Италию, ввиду нездоровья и усталости, и с Лениным поддерживал только письменные сношения, большею частью делового политического характера, поскольку дело шло о газете.
Встретился я с ним уже затем в Петербурге. Я должен сказать, что как раз петербургский период деятельности Ленина в 1905–1906 годах кажется мне сравнительно слабым. Конечно, он и тут писал немало блестящих статей и оставался политическим руководителем самой активной в политическом отношении партии — большевиков.
Лично я все время зорко присматривался к нему, ибо в то время стал внимательно изучать по хорошим источникам биографии Кромвеля, Дантона. Стараясь вникнуть в психологию революционных "вождей", я прикладывал Ленина к этим фигурам, и мне казалось, что Ленин вряд ли представил бы собой настоящего революционного вождя, каким он мне рисовался. Мне стало казаться, что эмигрантская жизнь несколько измельчила Ленина, что внутренняя партийная борьба с меньшевиками заслоняет для него грандиозную борьбу с монархией и что он в большей мере журналист, чем настоящий вождь.
Мне было горько слышать, что дискуссии с меньшевиками, какие–то попытки провести определенные межи имели место даже в то время, когда Москва изнемогала от неудачного вооруженного восстания.
К тому же Ленин, опасаясь ареста, крайне редко выступал как оратор; насколько помню, один только раз — под фамилией Карпова, причем был узнан и ему была устроена грандиозная овация. Работал он главным образом в углу, почти исключительно пером и на разных совещаниях главных штабов отдельных партий.
Словом, Ленин, как мне казалось, продолжал вести борьбу немного в заграничном масштабе; она не вылилась в тех довольно–таки грандиозных границах, в какие вылилась к тому времени революция. В моих глазах он все–таки являлся самым крупным из русских вождей, и я начал бояться, что у революции нет настоящего гениального вождя.
Говорить о Носаре–Хрусталеве было, конечно, смешно. Мы все понимали, что этот внезапно вынырнувший "вождь" не имеет никакого будущего. Больше всего шума и блеска было вокруг Троцкого, но в то время мы все еще относились к Троцкому как к очень способному и несколько театральному, самовлюбленному трибуну, а не как к серьезному политическому деятелю.
Дан и Мартов чрезвычайно старались вести борьбу исключительно в самых недрах петербургского рабочего класса и опять–таки с нами, большевиками.
Я и теперь считаю, что революция 1905–1906 годов застала нас как–то врасплох и что у нас не было настоящего политического навыка. Эта позднейшая думская работа, позднейшая работа наша как эмигрантов над углублением в себе реальных политиков, над задачами широкой государственной деятельности, в возвращении которой мы были более или менее уверены, дала нам тот внутренний рост, который совершенно изменил самую манеру нашу подходить к революционной задаче, когда история снова вызвала нас. В особенности это относится к Ленину.
Ленина в обстановке финляндской, когда ему приходилось отгрызаться от реакции, я не видел.
Встретились мы с Лениным вновь за границей на Штутгартском конгрессе. Здесь мы были с ним как–то особенно близки, помимо того, что нам приходилось постоянно совещаться, ибо, как я уже говорил, мне поручена была от имени нашей партии одна из существеннейших работ на съезде, мы имели здесь и много больших политических бесед, так сказать, интимного характера, мы взвешивали перспективы великой социальной революции. При этом, в общем, Ленин был большим оптимистом, чем я. Я находил, что ход событий будет несколько замедленным, что, по–видимому, придется ждать, пока капитализируются и страны Азии, что у капитала есть еще порядочные ресурсы и что мы разве в старости увидим настоящую социальную революцию. Ленина эти перспективы искренне огорчали. Когда я развивал ему свои доказательства, я заметил настоящую тень грусти на его сильном, умном лице и я понял, как страстно хочется этому человеку еще при своей жизни не только видеть революцию, но и мощно делать ее. Однако он ничего не утверждал, он был, по–видимому, только готов реалистически признать и уклон вниз, и уклон вверх и вести себя соответственно.
Как странно, что немного позднее мы политически разошлись в противоположные стороны. Ленин приспособился ко времени реакции, которую считал длительной, высказался за думскую борьбу, приблизился к меньшевикам, в то время как я, в особенности увлекаемый моими друзьями, в первую очередь Богдановым, остался на позиции продолжения чисто революционной линии во что бы то ни стало.
У Ленина оказалось больше политической чуткости, что неудивительно. Ленин имеет в себе черты гениального оппортунизма, то есть такого оппортунизма, который считается с особым моментом и умеет использовать его в целях общей всегда революционной линии.
Эти черты действительно были и у Дантона, и у Кромвеля.
Отмечу, между прочим, что Ленин всегда очень застенчив и както прячется в тень на международных конгрессах: может быть, потому, что он недостаточно верит в свои знания языков, между тем он хорошо говорит по–немецки и весьма недурно владеет французским и английским языками. Тем не менее он ограничивает свои публичные выступления на конгрессах несколькими фразами. Мы поручили ему выступить с большой речью об отношении к войне. Отмечу здесь, что при выработке резолюции мы сильно разошлись с резолюцией Бебеля, сдвинув ее далеко налево. Я лично принимал в этом энергичное участие, и в резолюции было принято много моих формул.
Плеханов на общем собрании русской фракции настаивал на том, чтобы мы примкнули к бебелевской позиции, на том же настаивал Троцкий, который говорил, что свои резолюции мы могли бы выносить, только если бы были победителями, представляя же собой эмигрантов разгромленной революции, нам надо быть скромными. Ленин с ним отнюдь не согласился. Тезисы, которые в большинстве представляли его и мои пожелания, он взялся защищать в соответственной секции, однако за несколько часов до своего выступления передал весь материал Розе Люксембург. Роза Люксембург и выступила с весьма блестящей речью, в конце которой предложила нами выработанную резолюцию, весьма серьезно определившую окончательную форму Штутгартского международного конгресса.
Я очень счастлив, что мне не пришлось, так сказать, в личном соприкосновении пережить нашу длительную политическую ссору с Лениным.
За время этой размолвки я с Лениным совершенно не встречался. Меня очень возмущала политическая беспощадность Ленина, когда она оказалась направленной против нас. Я и сейчас думаю, что очень многое между большевиками и впередовцами создано было просто эмигрантскими недоразумениями и раздражениями, кроме того, конечно, весьма серьезными философскими разногласиями; политически же расходиться нам было нечего, ибо мы представляли только оттенки одной и той же политической мысли.
Богданов был в то время до такой степени раздражен, что предсказал Ленину неминуемый отход от революции и даже доказывал мне и товарищу Е. К. Малиновской, что Ленин неизбежно сделается октябристом.
Да, Ленин сделался октябристом, но совсем другого октября!
Я уже рассказал выше мою встречу с Лениным на Копенгагенском конгрессе. Не могу не отметить здесь его чрезвычайно добродушное, в высшей степени дружеское отношение ко мне в Копенгагене. Он прекрасно знал, что я политический противник, но, как только оказалось, что мы можем вести общую линию, сразу отнесся ко мне с величайшим доверием.
Чувствовалось, как рад бы он был восстановить прежние отношения и прежнее единство. Я со своей стороны тоже почувствовал вновь прилив самой горячей симпатии к этой сильной натуре, к этому светлому уму, к этому обаятельному человеку. К сожалению, мои товарищи затормозили в то время процесс сближения и нам пришлось пережить еще немало довольно горьких столкновений.
И опять–таки эти столкновения не имели отнюдь личного характера, так как Ленин продолжал жить в Париже, а я в Италии, а потом, когда я переехал в Париж, Ленин как раз переселился в немецкую Швейцарию.
В эпоху Циммервальда линия, занятая Лениным, за очень малым исключением, была уже чрезвычайно близка к той, которую занимали мы — впередовцы. Поэтому, когда я вновь встретился с Лениным в Цюрихе, почва была настолько подготовлена, что мы опять стали разговаривать как ни в чем не бывало, как старые друзья и союзники.
События, касающиеся нашего переезда в Россию, уже относятся к истории нынешней революции и будут упомянуты в своем месте.
Прибавлю к этим беглым замечаниям следующее. Мне чрезвычайно часто приходилось работать с Лениным для выработки разного рода резолюций. Обыкновенно это делалось коллективно. Ленин любит в этих случаях общую работу. Недавно мне пришлось вновь участвовать в такой работе при выработке резолюции VIII съезда по крестьянскому вопросу.
Сам Ленин чрезвычайно находчив при этом, быстро находит соответственные слова и фразы, взвешивает их с разных концов, иногда отклоняет. Чрезвычайно рад всякой помощи со стороны. Сколько раз удавалось мне найти вполне подходящую формулу. "Вот, вот, это у вас хорошо сказанулось, диктуйте–ка", — говорит в таких случаях Ленин. Если те или другие слова покажутся ему сомнительными, он опять, вперив глаза в пространство, задумывается и говорит: "Скажем лучше так". Иногда формулу, предложенную им самим с полной уверенностью, он отменяет, со смехом выслушав меткую критику.
Такая работа под председательством Ленина ведется всегда необыкновенно споро и как–то весело. Не только его собственный ум работает возбужденно, но он возбуждает в высшей степени умы других.
Я не буду ничего прибавлять здесь к этим воспоминаниям и этой характеристике, ибо фигура Ленина, как мне кажется, более всего выразится, насколько это зависит от меня, уже в изложении самих событий революции 1917–1919 годов.