Философия, политика, искусство, просвещение

Материалисты

Тень бога жива в деизме, жива в пантеизме. Но материалисты, наконец, делают решительный шаг. К этому толкает их социальный мотив. Революционное стремление французской буржуазии, ненависть ее к феодальной аристократии и особенно к духовенству, невыносимость тисков старого режима для ее растущих молодых сил превозмогла в значительной ее части страх перед народным Ахероном. В религии, в дуализме духа и тела, чуют отражение и в то же время опору старого авторитарного строя, дуализма господ и слуг, при чем буржуазия оказывается еще в числе последних. Надо не только признать закономерность мирового механизма в целях экономического господства над силами природы, надо еще провозгласить полную постижимость, разумность всего сущего, в смысле доступности его разуму во всем об’еме: это сразу ставило идеологов буржуазного порядка — светскую интеллигенцию на место идеалистов старого порядка — духовных. Но мало того, хотелось возвеличить материю, ибо она была символом „ротюры“ в философии, как дух — символом двух правящих сословий. Сиейес скажет:

„третье сословие было ничем, оно хочет быть всем“; это же выражается и в крике материалистов, брошенном в лицо спиритуалистов: по–вашему материя ничто, prope nihil, по–нашему она все.

Революционное положение материалистов придало их мыслям блистательный размах. Высшие классы поддерживали образ бога, созданный по образу и подобию неограниченной земной власти, — материалистам легко было открыть в нем тирана и ударить в него именно с этой стороны. Дидро восклицает:

„По образу высшего существа, который предлагается мне, по его наклонности к гневу, по строгости его мести, по множеству тех, которым он дает погибнуть в сравнении с немногими, которым он благоволит притянуть спасающую руку, самая праведная душа могла бы пожелать, чтобы его не существовало“.

И с каждым дальнейшим шагом материализм изгоняет бога; он не приемлет и пантеизма, ибо чует в нем ограничение разума, математически, механически мыслящего разума, стремящегося все об’яснить из одного принципа, и притом элементарного. Пантеизм усложняет природу, предполагает за ее силами еще какие–то неведомые и недоказуемые глубины. Материализм упрощает природу; ради ясности картины он многое игнорирует, отбрасывает, отрицает: „дух“ он готов отрицать даже в себе самом; даже себя, мыслящего и велящего человека, он готов механизировать ради стройности своего боевого миросозерцания.

Детерминизм в той его форме, которая диктовалась законченным механическим миросозерцанием, несомненно, отрицает свободу волн, отрицает начисто, превращая волю в иллюзию и нечто совершенно ненужное в подлинной картине природы. Если один из первых материалистов, Гертли, выставляя положение, что мышление является продуктом механизма, действующего с необходимостью по законам материального мира, — выражает некоторый ужас перед собственным выводом и говорит, что пришел к нему лишь после долгих исследований и долгой борьбы, то Гоббс, решительно принимая ту же точку зрения, как будто не сознает ее мертвящего, принижающего человека значения.

Но настоящее торжество детерминизма мы видим в сочинениях французских материалистов. „Система природы“ всячески подчеркивает царящую в человечестве необходимость. Согласно ей, отдельный индивид движется с такою же необходимостью во время социальных движений, как частицы праха, взметаемые бурей. Индивид рассматривается, как нечто но существу пассивное. Да и где искать активности в мире необходимостей?

„В ужасных потрясениях, которые охватывают иногда политические общества и нередко причиняют ниспровержение государства, не существует ни одного действия, ни одного слова, ни одной мысли, ни одного движения воли, ни одной страсти в действующих лицах, участвующих в революции как в роли разрушителей, так и в роли жертвы, — которые не были бы необходимы, которые не действовали бы, как они должны действовать, которые не производили бы неминуемо следствий, которые они должны произвести, согласно положению, занимаемому действующими лицами в этой нравственной буре. Это было бы ясно такому уму, который был бы в состоянии понять и оценить каждое действие и противодействие, происходящее в духе и теле участников“.

Все движется извне, все есть двигаемое, в конце концов нигде нет двигателя. Получается странный парадокс получается мертвое perpetiuim mobile. Всякая отдельная часть его не может не сознавать своей абсолютной зависимости от целого, иллюзорности своего самобытного существования. Дидро говорит:

„Обстоятельства, общий поток увлекают одного на путь славы, другого на путь позора. Стыд, угрызение совести — это ребяческие выдумки, вызванные невежеством и тщеславием существа, приписывающего себе заслугу или вину вынужденного мгновения“.

Итак, долой „тщеславие“, признаем себя „вынужденным мгновенном“ и только. Но если каждое мгновение и каждая частица природы — вынуждены, то и вся в целом она мертва, ибо иерархии одних частей и моментов над другими материализм не признает! Рабы все части вселенной, раба и она. Чья раба? Пустой формулы — механического закона, нигде не существующей и всюду царящей необходимости.

Этого мало: природу разбивают еще на бесчисленное количество атомов, она их механическая комбинация. Движение каждого атома определяется целиком движением всей неизмеримой массы атомов, его окружающих. Ни один из них не есть центр сил, всякий получает только толчки и пассивно им подчиняется: стало быть повсюду подчинение, подчинение не чему–либо выше стоящему, а слепому безликому множеству.

Развивая последовательно это миросозерцание, такие мыслители, как Ледантек, уперлись в самый мрачный пессимизм, какой существовал когда–либо 1.

Удивляться ли, что молодой Гёте встретил центральную книгу этого направления с чувством презрительного отвращения:

„Как скучно и пусто чувствовалось нам в этой печальной среде атеистической полуночи, в которой исчезает и земля со всеми ее тварями, и небо со всеми его созвездиями. Должна существовать материя, движущаяся от вечности, и эта материя своим движением вправо и влево и во все стороны должна производить, без дальнейших рассуждений, бесконечные феномены бытия. Этим всем мы еще удовольствовались бы, если бы автор действительно построил перед нашими глазами мир из своей движущейся материи. Но он так же мало знает о природе, как и мы, ибо, укрепивши несколько общих понятий, он тотчас же оставляет их, чтобы превратить то, что является выше природного или высшею природою в природе, в материальную, тяжелую, правда движущуюся, но все–таки неимеющую направления и формы природу, и думает, что он очень много выигрывает этим“.

Он называет книгу Гольбаха „квинтэссенцией дряхлости“, и не допускает даже, чтобы она могла быть вредной.

Но Гёте ошибался: все им сказанное вполне применимо лишь к такому „законченному механизму“, какой развивают некоторые современные буржуазные мыслители.

Конечно, атомизм и необходимость являются настоящими порождениями буржуазного строя, где каждый индивидуум (латинское individuum равно греческому ἄτομος) чувствует себя обособленным и, в обособленности своей, бессильным перед стихиями анархического хозяйства, играющими им, как игрушкой. Но революционно настроенная буржуазия XVIII века еще не сумела критически раскрыть весь ужас того миросозерцания, которое подходит к ужасу капиталистического социального уклада, как перчатка к руке. Миросозерцание современных материалистов, типа Ледантека, пессимистично, между тем как миросозерцание Гольбаха и Дидро, авторов, „Системы природы“ — было оптимистическим. Мало того, материализм XVIII века был по–своему религиозен! Во–первых, как ни изгоняет он бога, — тот возвращается: на место слова „бог“ ставят слово „природа“. Законы природы отнюдь не рассматривались, как простые результаты стихийных движений бытия, но как разумные его основы; а главное, крепка была вера в благость природы. Спасала унаследованная от деистов мысль о разумности сущего, — это последняя форма благоговейной веры спасало неведение истинной сущности того общественного разумно–индивидуалистического строя, за который боролись; он был еще впереди и возбуждал живые надежды.

Самое название книги гласило: „System de la nature ou des lois du monde physique et du monde moral“.

Природа — совокупность законов, по которым вечно движется вечная материя. Количество материи и движения неизменно; ничто не исчезает, ничто непроисходит из ничего. Природа есть великое целое, человек — часть ее и находится под ее влиянием, моральное существо его есть лишь особая сторона существа физического. Все может быть постигнуто разумом, точно формулировано и заранее предсказано. Стоит постичь это, и невзгоды жизни, фантастические страхи — рассеются. Какой верой веет от слов: „человек несчастен только потому, что дурно знает природу“. Материализм проповедует освобождение от оков предрассудка, непоколебимо уповая, что истина прекрасна и утешительна.

„От заблуждения происходят позорные оковы, которые тираны и жрецы повсюду успели положить на нации; от заблуждения произошло рабство, которым удручены были нации; от заблуждения — ужасы религии, которые обусловливают то, что люди тупели в страхе, или в фанатизме убивали друг друга из–за химер. От заблуждения происходят вкоренившаяся злоба и жестокие преследования, постоянное кровопролитие и возмутительные трагедии, сценою которых должна была стать земля во имя интересов неба. Попытаемся поэтому рассеять туман предрассудков и внушить человеку мужество и уважение к своему разуму. Кто не может отречься от грез, тот может по крайней мере позволить другим создавать себе взгляды на свой лад и питать убеждение, что для обитателей земли главное дело в том, чтобы быть справедливыми, благодетельными и миролюбивыми“.

Итак, смотря прямо в лицо природы, мы можем притти к мужеству и самоуважению. Хотят ли авторы „Системы природы“ сказать этим, что жизнь сразу и естественно потечет преисполненная справедливости и миролюбия? По–видимому, такова их вера. Порядок природы благодетелен. В тоже время это совершенно об’ективный, ни от человека, ни от человекоподобного бога независимый порядок.

Об этом порядке барон Гольбах пишет:

„Но так как в мире все одинаково необходимо, то и нигде в природе не может быть различия между порядком и беспорядком. Если захотим все–таки применить эти понятия к природе, то под порядком нельзя понимать ничего иного, кроме правильного следования явлений, которое вызывается неизбежными законами природы; беспорядок, напротив, остается относительным понятием, обнимающим только те явления, которыми нарушается для отдельного существа форма его существования, между тем как, если рассматривать с точки зрения великого целого, никакого нарушения не существует. Порядка и беспорядка в природе нет. Мы видим порядок во всем, что соответствует нашему существу; беспорядок — во всем, что противно ему“.

Но не признается ли этим самым существование двух порядков: порядка, согласно критериям человека, и порядка, как неумолимого следования стихийных процессов? Можно ли утверждать, что эти два порядка не сталкиваются? Можно ли утверждать, что идеалы отдельных людей, наций, групп и особенно классов не противоречат один другому? Материалисты недвусмысленно призывают отбросить суб’ективные представления о порядке, т.–е. человеческие идеалы и подчинить жизнь порядку об’ективному. Для них это значило, конечно, быть революционерами, ибо, опираясь на порядок природы, они стремились к разрушению нелепого порядка, построенного на предрассудках. По в дальнейшем понимание законов природы и морали, как чего–то абсолютного, диктуемого человеку извне, должно было проявить свою антиреволюционность. Руссо предвидел это, запальчиво нападая на энциклопедистов за принижение человека перед средою.

Дидро в приложении к „Системе природы“, носящем характерное название „Свод законов природы“, с энтузиазмом воспевает владычицу — Природу. Автор вкладывает ей в уста требование, чтобы человечество следовало ее законам и благодаря этому наслаждалось бы счастьем. Религиозный оптимизм Дидро не подлежит сомнению, и при этом мы видим еще здесь такую религию, которая призывает человека преклониться перед внешними силами. Природа является у Дидро единственным божеством, „которому законно курить фимиамы и преклоняться“. Если богинями провозглашаются Истина, Разум и Добродетель, то они об’являются в то же время „дочерьми Природы“. В самом деле истина для Дидро только познанная природа, разум — самая способность познавать ее, а добродетель — способность беспрекословно следовать ее велениям.

Материалистам XVIII века совершенно чуждо представление о том, что природа есть „une lutte universelle“, всеобщая борьба, в которой те же организмы, виды, общества суть потоки более или менее гармонизированных внутренне процессов, стремящихся приспособить к своей форме существования все окружающее, усвоить, вовлечь в свое течение, организовать по образу и подобию своему или на потребу свою элементы среды, т.–е. другие такие же потоки.

Поскольку Гольбах подходил к подобному воззрению, он останавливался на одном самосохранении:

„Быть значит не что иное, как двигаться некоторым индивидуальным образом; сохраняться значит сообщать или получать такие движения, которые обусловливают продолжение индивидуального существования. Камень сопротивляется разрушению простою связью своих частиц; организованные существа — более сложными средствами. Стремление к сохранению физика называет инерцией, мораль — Себялюбием“.

Но для высших форм бытия быть — значит не только сохраняться, но и расти, размножаться, вести войну наступательную. И вот тут–то становится ясным, что человеческому обществу (и прежде всего его прогрессивным классам) нет ни малейшего основания преклоняться пред разумностью среды и подчиняться ей. Со свойствами среды, с ее порядком человек осваивается только для того, чтобы преодолевать ее, человеческий же порядок, идеал передовых классов общества, должен быть осуществлен, должен воцариться над порядком стихийным. Поэтому выше человека ничего для него быть не может, если говорить о человеке вообще; конкретному же человеку, индивиду, есть что ценить больше себя: это родная ему стихия, человеческое общество в его историческом развитии, трудящийся и совершенствующийся человеческий вид.

Робинэ выделяется среди других материалистов ясной постановкой вопроса о свободе воли. Он не порывает с механическим детерминизмом, свойственным другим материалистам, но он остроумно соединяет (следуя, впрочем, за Лейбницем и Спинозой) внешний детерминизм и внутреннюю свободу:

„Движение моей руки произвольно, потому что оно следует моей воле. Рассматриваемое извне, возникновение этой воли так же естественно–необходимо, как и связь ее со следствием. Но для суб’екта эта естественная необходимость исчезает, и существующею является одна свобода. Воля следует суб’ективно только своим мотивам духовного свойства, но и они об’ективно снова обусловлены необходимыми процессами в соответствующих волокнах мозга“.

Спрашивается, однако, изменилось бы что–нибудь в процессах жизни, если бы сознание отсутствовало?

Современный параллелизм представляет собою четыре разветвления.

1) Параллелисты–материалисты говорят: существенным и основным является физиологический процесс жизни, некоторые части этого процесса сопровождаются эпифеноменом — сознанием; нечего спрашивать, почему это так? — это так — и дело с концом; если бы „эпифеномена“ и не было, то в мире ничто не изменилось бы, он только странный аккомпанемент, ненужная роскошь природы.

2) Параллелисты–спиритуалисты считают духовный процесс за основной, а физиологию за его необходимое выражение; распространяя свой параллелизм на всю жизнь и на всю природу, заявляя, что вся материя вообще есть внешнее проявление духа, они все же могут, тем не менее, считаться правоверными спинозистами, потому что Спинозу в этом случае можно повернуть и так и этак.

3) Монисты старого типа выражали параллелизм так: физиологические и психические процессы суть параллельные выражения чего–то третьего, непознаваемого.

4) Наиболее верны духу Спинозы и уже перерастают точку зрения Робинэ новые монисты, каким был, например, Плеханов, полагающие, что толки о третьем непознаваемом надо забыть, а споры о приоритете психики или физиологии — прекратить: это параллельные явления одинаковой важности, связанные функциональной взаимозависимостью и только. Согласно этому воззрению, говорить об отсутствии сознания при наличности органической жизни так же нелепо, как говорить о правой стороне листа бумаги, отрицая существование левой. Акты сознания не кажутся новым монистам чем–то излишним роскошью. Напротив, их роль в экономии жизни огромна, как роль их органа — нервно–мозговой системы. Эта система не воспринимается как простой механический передатчик от внешних возбуждений к реакциям, но как живой орган памяти, сравнения, пластической выработки новых комбинаций реакций.

Еще дальше идут некоторые энергетики: для них мозг есть живой аппарат, создающий из энергий химической электрической и других — новую форму энергии — психическую. Эта новая форма энергии оказалась настолько важным приспособлением для организма, что появление ее в минимальном количестве при сложнейших процессах, происходящих в протоплазме, было немедленно подхвачено подбором и развернуто с огромным богатством и силой. Электрический угорь или скат обладают способностью проявлять электрическую энергию; если бы эта способность была столь же важной и выгодной для жизни, как способность сознавать окружающее (воспринимать, чувствовать в окраске приятного и неприятного, вспоминать, комбинировать ощущения и представления, направлять в ту или другую сторону поток живой энергии и видоизменять таким образом свою реакцию), то несомненно у нас развился бы богатый орган претворения поглощаемых нами энергий — в электрическую. По мнению сторонников этого взгляда (Уорд, Дженнингс и др.), психическая энергия родственна и соизмерима со всеми другими энергиями, и вся разница заключается в том, что движение, теплота, электричество встречаются и вне связи с организмами, психическая же энергия только в этой связи. Однако об’ективных доказательств существования психологической формы энергии наука не имеет.

Никто во всяком случае из современных позитивистов не защищает, конечно, метафизического финализма, т.–е. не отстаивает существование целей, возникающих беспричинно. Хотения, желания, цели и идеалы вытекают, конечно, из обусловливающих их, предшествующих им явлений. Но это не мешает им быть силами, силами направляющими нашу двигательную нервно–мускульную энергию, а через ее посредство технические силы человечества и влияющими таким образом на картину мира.

Отрицание финализма, признание воли явлением обусловленным и обусловливаемым, и в то же время значительным, ценным и обусловливающим, делает в высшей степени приемлемым следующую мысль Гольбаха.

„Если бы мы, опираясь на опыт, знали элементы, которые образуют основы темперамента человека или большинства индивидуумов народа, то мы знали бы что подходит к их природе, законы, которые им необходимы, и установления, которые им полезны. Словом, мораль и политика могли бы извлечь из материализма пользу, которой им никогда не может дать догмат о нематериальности души, и о которой он мешает нам даже думать“.

Исторический материализм Маркса и выясняет те элементы, под влиянием которых личность отливается в ту или иную характерную форму.

Вообще новейшая, особенно социалистическая мысль берет у материализма все, что в нем активно, или может служить опорой активности, и отбрасывает в нем все пассивное, узкое, одностороннее. В этом мы убедимся, тщательно разобравшись в отношении Маркса и Энгельса к материализму XVIII века.

Маркс и Энгельс о французском материализме XVIII века

В последнее время можно опасаться некоторого перемещения марксизма с легкой руки Плеханова в сторону материализма XVIII века, что привело к недооценке колоссально важных новых идей, внесенных в материализм Марксом. Энгельс был очень высокого мнения о литературных и философских достоинствах материалистов XVIII века. Но надо помнить, он признавал те же достоинства, чуть ли не в большей степени, и за великими идеалистами. Правда, Энгельс принимал имя материалиста, но это не мешало ему резко отгораживаться от таких материалистов, как Бюхнер, Фохт, Молешотт. Отгораживался он со всей решимостью и от материалистов XVIII века.

Прежде всего, как определяет Энгельс термин материализм?

„Философы разделились на два больших лагеря, сообразно тому, как отвечали они на этот вопрос. Те, которые утверждали, что дух существовал прежде природы, и которые, следовательно, так или иначе признавали сотворение мира, — составили идеалистический лагерь. Те же, которые основным началом считали природу, примкнули к различным школам материализма. Ничего другого и не заключают в себе выражения: идеализм и материализм, взятые в их первоначальном смысле“.2

Если не соглашаться с теорией творения природы духом — значит быть материалистом, если все школы, принимающие эволюцию высших организмов из низших и, наконец, из материи неорганизованной, — суть „различные школы“ материализма, то не только монизм Геккеля, но и эмпириокритицизм и эмпириомонизм суть несомненные разновидности материализма.

Энгельс полагал, что придавать материализму другое какое–нибудь значение незаконно.

„Материализм, говорит далее Энгельс, подобно идеализму, прошел различные ступени развития. Ему приходится принимать новый вид с каждым новым великим открытием, составляющим эпоху в естествознании“.

Как бы предвидя увлечение гольбахианством, Энгельс предостерегает:

„Не следует смешивать материализм, как общее мировоззрение, вытекающее из известного взгляда на взаимное отношение материи и духа, с той особой формой, в которой выражалось это мировоззрение на известной исторической ступени, именно в XVIII столетии“.

Граница, отделяющая материализм Энгельса от миросозерцания Гольбаха, самому Энгельсу представлялась достаточно резкой.

Различие первое:

„В глазах материалистов XVIII столетия человек был машиной, как животные в глазах Декарта. Исключительное приложение мерила, заимствованного у механики, к химическим и органическим явлениям, т.–е. к таким явлениям, в области которых механические законы, хотя и продолжают, конечно, действовать, но отступают на задний план перед другими высшими законами, — составляют первую специфическую, неизбежную тогда черту ограниченности классического французского материализма“.

Различие второе: — это отсутствие эволюционизма.

Различие третье:

„Фейербах был совершенно прав, когда говорил, что материализм, опирающийся исключительно на естествознание, „составляет основу человеческого знания, но еще не самое знание“. Нас окружает не одна природа, но и человеческое общество, которое, подобно природе, имеет свою историю развития и свою науку. Задача состояла в том, чтобы согласовать с материалистической основой и заново построить на ней здание общественной науки, т–е. совокупность так называемых исторических и философских знаний».

Различие четвертое: не только законы общества не совпадают с законами „природы“, не только жизнь не есть просто механизм, но и человеческая психика не есть только бессильное отражение материальных процессов:

„Все, что побуждает человека к деятельности, неизбежно должно проходить через его голову: даже за еду и питье человек принимается под влиянием отразившихся в его голове ощущений голода и жажды, а перестает есть и пить потому, что в его голове отражается ощущение сытости“.

Энгельс неоднократно и обстоятельно останавливается на этой стороне дела, на активности человеческой. Так, он говорит:

„История развития в человеческом обществе существенно отличается от истории развития в природе. Именно: в природе (поскольку мы оставляем в стороне обратное влияние на нее человека) действуют одна на другую лишь слепые бессознательные силы, и общие законы проявляются лишь путем взаимодействия таких сил. Здесь нигде нет сознанной, желанной цели: ни в бесчисленных кажущихся случайностях, видимых на поверхности, ни в окончательных результатах, показывающих, что среди всех этих случайностей явления совершаются сообразно общим законам. Наоборот, в истории общества действуют люди, одаренные сознанием, движимые убеждением или страстью, ставящие себе определенные цели“.

Из этого, конечно, отнюдь не следует ни того, чтобы история была процессом целесообразным во всем своем об’еме, ни того, чтобы воли человеческие не были причинно обусловлены. Экономический материализм разбивает подобные предрассудки. Он указывает на то, что, взаимно пересекаясь, человеческие воли приводят к результатам совершенно неожиданным для самих волящих суб’ектов. Он указывает, во–вторых, что в конечном счете социально важные желания, приобретающие массовый характер, определяются экономическим положением самих масс, их классовым положением; наличность же тех или иных классов в обществе, их соотносительный социальный вес, их потребности определяются формами организации труда в данном обществе и в данную эпоху, а в конце концов — степенью власти человека над природой. Но отсюда следует, что, превращаясь из общества анархического в об’единенный и организованный коллектив, что урегулировав направление индивидуальных воль, уничтожив внутреннее взаимотрение, человечество добьется высокой меры свободы, и результаты станут в несравненно большей мере соответствовать желаниям и затраченным усилиям. В то же время прогресс техники обусловит все растущую независимость человечества от среды.

Надо ли настаивать на отличии этого активного, живого, насквозь человечного миросозерцания от мертвенного механизма XVIII века, убегавшего от ужасных выводов своего мировоззрения только при помощи веры в благость бога, окрещенного новым именем Природы?

Переходим к Марксу. Маркс прежде всего различает две формы материализма в XVIII веке. Он говорит:

„Собственно говоря, есть два направления французского материализма: одно из них ведет свое происхождение от Декарта, другое от Локка. Это последнее направление составляет по преимуществу французский образовательный элемент и впадает прямо в социализм. Первое же направление, механический материализм, переходит во французское естествознание“.

Итак, с социализмом связывается у Маркса не механический материализм, составляющий душу „Системы природы“, а локковский сенсуализм. В чем же заключается эта форма материализма? А вот в чем:

„Локк основал философию здравого смысла, bon sens, т.–е. косвенным образом сказал, что не может быть философии, отличной от рассудка, основывающегося на свидетельстве здоровых внешних чувств человека. Он проводил мысль, что не только душа, но и внешние чувства, не только способность составлять идеи, но и способность воспринимать впечатления с помощью внешних чувств, есть дело опыта и привычки“.

Итак, что же кажется Марксу основой материализма? Опыт, как единственный материал, и привычка, символизирующая в данном случае всю организующую этот опыт работу?

К гольбахианскому материализму Маркс чрезвычайно строг. Он рассматривает его как падение, хотя не чистого, но целостного материализма Бэкона:

„Первым и самым главным из свойств, прирожденных материи, является движение, — не одно только механическое и математическое движение, но и движение, как стремление, как жизненный дух, как напряжение, как мучение материи, выражаясь языком Якова Бэма, У Бэкона, своего первого творца, материализм еще содержит в себе наивное соединение зародышей всестороннего развития. Материя еще сохраняет поэтически–чувственный блеск и ласково улыбается цельному человеку. В дальнейшем своем развитии материализм становится односторонним. Явления внешнего мира теряют у него свои цвета и становятся отвлеченными явлениями геометра. Физическое движение приносится в жертву движению механическому или математическому. Геометрия провозглашается важнейшей наукой. Материализм становится во враждебное отношение к человечеству“.

Что же нужно для того, чтобы опять поднять материализм, возвести его на ту высоту, на которой он может удовлетворить Маркса?

„Материализм, наполненный теперь тем, что было добыто спекуляцией, и совпадающий с гуманизмом, навсегда покончит с метафизикой“.

Итак, Маркс указывает на необходимость синтеза с активностью старого идеализма, и притом не только и даже не столько в том отношении, чтобы оживить материализм идеей диалектического развития, сколько для восстановления цельного человека, и еще вернее, человеческого коллектива — в его правах. Это с несомненностью вытекает из бездонно глубоких замечаний Маркса о Фейербахе:

1) „Главный недостаток материализма — до Фейербаховского включительно — состоял до сих пор в том, что он рассматривал действительность, предметный, воспринимаемый внешними чувствами мир лишь в форме об’екта или в форме созерцания, а не в форме конкретной человеческой деятельности, не в форме практики, не суб’ективно…

3) Материалистическое учение о том, что люди представляют собою продукт обстоятельств и воспитания, и что, следовательно, изменившиеся люди являются продуктом изменившихся обстоятельств и другого воспитания, — забывает, что обстоятельства изменяются именно людьми, и что воспитатель сам должен быть воспитан. Совпадение изменения обстоятельств и человеческой деятельности может быть правильно понято только в том случае, если мы представим его себе, как революционную практику.

11) Философы лишь об’ясняли мир так или иначе; но дело заключается в том, чтобы изменить его“.

Гольбах как будто чувствовал неудовлетворительность своего мировоззрения. Он словно хотел поправить дело своими словами о культе природы и об ее алтарях. С грустью Гольбах констатировал,

„что склонность к чудесному совершенно так же естественна в человеке, как любовь к музыке и к красивым краскам и формам, и что против природного закона, по которому это происходит, борьба совершенно немыслима“.

Маркс разрешает эти грустные сомнения Гольбаха своим великим положением:

„Общественная жизнь есть жизнь практическая по существу. Все таинственное, все то, что ведет теорию к мистицизму, находит рациональное решение в человеческой практике и в понимании этой практики“.

Здесь Маркс в полной мере подтверждает нашу мысль: существуют две основные формы решения мировой проблемы, проблемы о человеке и природе, — или мы должны найти такое истолкование природы, при котором законы ее, или скрывающегося за ней бога, будут казаться нам обеспечивающими в конечном счете благо человека; или мы выдвигаем на первый план практику и говорим не о желательном для нас истолковании мира, а о желательном и активном изменении его.

Первое решение даже в форме всякого рода монизмов совершенно научного на вид характера включает в себя элементы мистики (основанного на вере упования в благость целого). Космизм абсолютно чистый от мистицизма оставляет религиозный вопрос нерешенным, приводя к холодному индифферентизму чистой науки, граничащему с самым безотрадным пессимизмом, переходящему часто в раз’едающий душу скептицизм или темный агностицизм.

Второе решение, хотя и не дает никаких гарантий, а только взывает к нашему мужеству и открывает перспективы, легко соединяет в себе однако самую чистую научность с самым светлым настроением, полную, абсолютную честность в констатировании явлений и их связи, неподкупную об’ективность, с горячим практическим идеализмом в преследовании своих целей, с героическим суб’ективизмом; при всем этом не надо забывать, что в рамках индивидуализма это второе решение абсолютно немыслимо: оно доступно только коллективисту.

Материализм Гольбаха был в сущности миросозерцанием первого рода, но, поскольку материализм вообще содействовал успехам естествознания, он явился мощной опорой для дальнейшего прогресса человечества.

Тот синтез, о котором говорил Маркс, был уже гениально намечен до него Людвигом Фейербахом.

Фейербах

Впечатление, произведенное главным сочинением Фейербаха „О сущности христианства“,3 Энгельс описывает в следующих словах: „Но вот появилось сочинение Фейербаха о „Сущности христианства“. Одним ударом рассеяло оно противоречия, снова и без всяких оговорок провозгласив торжество материализма. Кто не пережил освободительного влияния этой книги, тот не может и представить его себе. Мы все были в восторге, и все мы стали на время последователями Фейербаха. С каким одушевлением приветствовал Маркс новое воззрение, и как сильно повлияло оно на него, — несмотря на все его критические оговорки, — можно видеть из книги: „Die heilige Familie“.

Маркс приветствовал в Фейербахе, так сказать, синтетического материалиста, приветствовал его за то, что материализм его „совпадал с гуманизмом“. Как миросозерцание, материализм Фейербаха был несравненно тоньше материализма XVIII века.

Главное положение своего материалистического воззрения Фейербах формулирует до чрезвычайности близко к Марксу. Эту формулировку мы находим в его сочинении „Vorläufige Thesen zur Reform der Philosophie“, изданном в 1842 г. „Мышление возникает из бытия, но бытие не возникает из мышления“, и для того, чтобы не оставить никаких сомнений в том, что он имеет в виду именно конкретное бытие, Фейербах поясняет:

„Несомненно философия должна исходить из бытия. Но не из понятия о бытии, а из настоящего бытия, которое может быть познано и пережито; не из абстрактного бытия, но из конкретно существующего, которое не может мыслиться лишенным качеств и пространственных и временных определений“.

Маркс упрекал материалистов за отсутствие у них практического момента. Конечно, Фейербах не дошел до той глубины понимания значения практики, какое раскрыл Маркс. Но не надо думать вследствие этого, что Фейербаху не присуще в высокой степени практическое отношение к жизни; ему не чужд ни практицизм вообще, ни коллективистическое понимание его. Фейербах настаивал на том, что

„в практической философии, в качестве действующего человека, следует быть идеалистом, т.–е. не рассматривать будущего с точек зрения настоящего и прошедшего, а, напротив, непоколебимо верить, что многое из того, что близоруким и малодушным практикам кажется сегодня фантазией, идеей, никогда не могущей реализоваться, просто даже химерой, уже завтра предстанет в полной реальности“.

Особенно же близко подходит Фейербах к центральным идеям Маркса в „Сущности христианства“, где он говорит:

„То, что христианская вера выставляет, как сверх’естественный порядок вещей, осуществляющийся в потустороннем мире и символизирующийся в понятии бога, получает реальность в исторически развивающемся человечестве“.

И далее:

„Мое знание, моя воля ограничены; но моя ограниченность не есть ограниченность другого, не говоря уже о человечестве. То, что для меня трудно, другому легко; что для данного времени невозможно, непостижимо становится постижимым и возможным для будущего. Моя жизнь ограничена во времени, жизнь человечества — нет. Итак, вся история человечества состоит не в чем ином, как в непрерывном преодолевании границ, которые в известное время считались границами человечества, и потому рассматривались, как абсолютные, непреодолеваемые; но будущее постоянно раскрывает, что мнимые границы рода были лишь границами индивидуумов“.

Отношение Фейербаха к природе и присущему ей порядку не оставляет ничего желать в смысле своей глубины и ясности. В своих „Лекциях о религии“ он говорит об этом:

„С суб’ективной точки зрения приходится сказать: вся природа — произведение человека. Все, что мы ощущаем, созерцаем, является в том виде, как мы его ощущаем и созерцаем, нашим произведением, обнаружением человеческой сущности. Другим существам с другими внешними чувствами — вещи, созерцаемые нами, может быть, кажутся совсем иными. Для вооруженного глаза безжизненная капля воды является оживленным прудом, полным рыбы. Но, с другой стороны, несомненно и то, что человек не создает природы, хотя он и удостоверяется в ее существовании лишь в сознании; он не творит ее, она ему навязывается. Вещи, которые мы воспринимаем в качестве чувственных фактов, как окружающую нас природу, необходимо являются нам такими, независимо от нашего суб’ективного мнения или хотения. Человек сознает себя зависимым, возникшим; он чувствует, что основа его существования находится вне его, что он из себя и через себя имеет отношение к другой сущности. Человеческая сущность, мыслимая абсолютно, ради себя самой, это — бессмыслица, химера. И эта сущность, уже предполагаемая человеком, к которой он необходимо относится и вне которой не могут быть мыслимы ни его существование, ни его сущность, и есть именно природа“.

В его фрагментах, изданных задолго до Дарвина (в 1846 г.), мы встречаем такую мысль:

„Если людям кажется непонятным их происхождение из природы, то это только потому, что они упускают из виду, какой бесконечный ряд посредствующих звеньев и изменений отделяет человека в том виде, как он непосредственно возник из природы, от человека в настоящем. Человек, в качестве чистой природной сущности, еще не был человеком: человек в узком смысле — это продукт культуры и истории“.

Никакого некритического преклонения перед природой у Фейербаха нет, он учит, что

„бессознательная сущность природы является вечной, невозникшей сущностью, первой сущностью, но первой во времени, а не по достоинству, физически, а не морально первой сущностью. Но человек, в котором природа становится личной, сознательной, разумной сущностью, представляется существом, возникшим позднее во времени, но по достоинству первым“.

Он отвергает совершенство природы, тем более существование божественного провидения, указывая на столь часто встречающуюся в природе дисгармонию. Он отказывается забыть столь важные для человека, для живых организмов вообще, частные дисгармонии ради фантастической общей гармонии в спинозовском духе. Свои взгляды на живое отношение человека к природе наш философ великолепно резюмировал в следующих словах „Сущности христианства“:

„Подобно тому, как я могу почитать и любить человеческий индивидуум, еще не обожествляя его из–за этого и даже не закрывая глаз на его недостатки и заблуждения, точно так же могу я признавать природу, как сущность, вне которой я — ничто, не забывая из–за этого об отсутствии у нее сердца, разума, сознания — свойств, которые она получает впервые в человеке, — следовательно, не впадая в крайности и преувеличения религиозного аффекта“.

В оторванной человеческой индивидуальности великий предшественник Маркса не видит самостоятельной ценности. Еще в своих „Предварительных тезисах“ Фейербах учит, что

„существует только то, относительно чего есть согласие между мной и другими, как чувственными существами. Итак, бытие других людей обусловливает собою уверенность в существовании вне меня других вещей“.

В „Сущности христианства“ он выражается еще решительнее:

„Одинокий, существующий исключительно для себя самого человек затерялся бы, неразличаемый среди океана природы: он не мог бы постичь ни себя, как человека, ни природу, как природу“.

Вопрос о смерти индивидуальности Фейербах разрешает, апеллируя к вечности вида. В своих „Todes Gedanken“4 он обращается к личности с таким призывом:

„В сознании познавай и созерцай великую тайну целого единства. Это абсолютно незыблемый, неразрушимый центр, солнце человечества. Подобно чувственной природе, оно есть мир, в который вступает единичная личность. Как колос на солнце, так и ты спеешь и созреваешь в личность, озаряемый солнечным светом вечно замкнутого и вечно юного, внутри самого себя непрерывно развивающегося и созидающегося, сознания человечества. Умирая ты падаешь истомленный солнечным жаром сознания, истощающим и изнуряющим единичную личность, и снова погружаешься в бессознательное спокойствие, в ничто“.

„В сознании познавай тайну целого“, говорит Фейербах, но мы уже видели выше, что и практический прогресс, практическое преодоление преград, встречаемых человечеством на пути, принималось им в соображение.

Критика Маркса и Энгельса по отношению к Фейербаху, конечно, в общем верна; надо сознаться, однако, что она в то же время слишком строга. Энгельс упрекает Фейербаха в чрезмерной абстрактности:

„Фейербах не нашел дороги, ведущей из царства столь ненавистных ему отвлеченностей в живой, в действительный мир. Он крепко хватается за природу и за человека. Но и природа и человек остаются у него пустыми словами. Виноваты в этом, главным образом, все те же немецкие общественные отношения, благодаря которым так ужасно плохо сложилась его жизнь“.

Фейербах действительно не дал той богатой красками картины природы, какую мы можем, например, найти в современном естествознании, однако из приведенных выше цитат об отношении человека к природе читатель без труда убедится, что ни природа, ни человек не остаются у Фейербаха пустыми словами. И природа и человек поставлены в совершенно правильные взаимоотношения. Конечно, Марксу останется еще проделать неизмеримо большую часть работы для того, чтобы перевести синтез Фейербаха из области отвлеченных положений в область конкретной действительности. Но Фейербах, даже помимо смягчающих обстоятельств, остается прямым, непосредственным и необходимым предшественником Маркса. Другой основной упрек, делаемый Энгельсом Фейербаху, это упрек в преувеличивании значения религии и в стремлении сохранить этот термин для обозначения новых междучеловеческих отношений.

Но, если Фейербах употребляет этот термин, то во всяком случае он вносит в него совершенно новые противоречащие материализму мысли.

Фейербах хотел привести в известную систему общечеловеческие чувства в их прошлом и грядущем развитии. Он сделал далеко не все в этом отношении, но он сделал очень многое. Для Энгельса же это казалось третьестепенным.

Маркс выдвигает против Фейербаха следующее обвинение: сведя религиозный мир к его светской основе, Фейербах не подверг критике самой этой основы. Другими словами: он был только критиком религии, иллюзии общества, а не самого общества в его конкретной действительности. Это безусловно верно. Социалисты–утописты уже проделали к тому времени с огромным блеском подобную критику.

Далее:

„Фейербах не видит, что „религиозное чувство“ само есть общественный продукт, и что анализируемый абстрактный индивид в действительности принадлежит к определенной форме общества».

Действительно, громадным шагом вперед явилось более точное понимание преимущественного значения общественных форм по сравнению с чисто биологическими или психофизиологическими. По Марксу:

„человеческая сущность могла представляться Фейербаху лишь, как „род“, т.–е. как внутренняя, немая общность, устанавливающая лишь естественную связь между многими индивидами».

Маркс же противополагает этому „точку зрения человеческого общества, или человечества, живущего общественной жизнью“.

В этой форме разница недостаточно уловима. Во–первых, для Фейербаха род не был вполне „немой“ общностью. Он очень настоятельно говорил о сотрудничестве, так что термин „человечество, живущее общественной жизнью“ был бы для него в высокой мере приемлем. Но если обратить внимание на то, какое бесконечно богатое конкретное содержание вложил потом Маркс в этот термин, то становится совершенно очевидным, как далеко вперед ушла его мысль по сравнению с мыслью Фейербаха.

Во всяком случае критика Маркса сводится к указанию на незаконченность, на чрезмерную общность очертаний системы, данных Фейербахом. Дальнейшая ее разработка должна была естественно исправить ее недостатки.

Мы не имеем, однако, права выводить систему Маркса, даже оставляя в стороне его политическую экономию, всецело из германского идеализма и французского материализма, оригинально сочетавшихся в Фейербахе. Притоком большого значения явился для развития новейшей религиозно–философской мысли утопический социализм с величайшим его представителем Сен–Симоном.


  1. См. мою статью „Атеизм“ в сборнике: „Очерки по философии марксизма“. Кн–во „Зерно“.
  2. Очень хорошо, если бы это усвоил себе т. Сарабьянов. Ему не пришлось бы тогда нападать на мою мнимо неправильную мысль, что всякий идеализм дуалистичен.
  3. Есть в русском переводе.
  4. Мысли о смерти.
от

Автор:


Разделы статьи


Поделиться статьёй с друзьями: