Не так давно, уже во время самой революции, мы пережили один из некрасовских юбилеев, именно — в 1921 году столетие его рождения. К этому юбилею было написано немало о Некрасове. Я тоже опубликовал тогда в журнале «Коминтерн» этюд, писал и в некоторых других органах печати.1 Товарищ Покровский написал интересный эскиз о Некрасове;2 к тому же времени о Некрасове появились работы мелкобуржуазной критики, в том числе и критика Чуковского, который вновь повторил целый ряд сплетен, целый ряд неприятных слухов о Некрасове и тщился доказать, что Некрасов был нечто вроде негодяя.3
Очень характерно, что пролетарская критика и пролетарская общественность отнеслись к Некрасову, как к своему поэту, а буржуазная или псевдопопутническая критика выбрала как раз его юбилей для того, чтобы копаться в разных непривлекательных сторонах личности Некрасова. Неприятные стороны эти в нем, конечно, были.
Некрасов представляет собою личность сложную. Он был дворянин по происхождению, сын крепостника–помещика, вместе с тем он сделался типичным интеллигентом, разночинцем и долгое время жил в качестве интеллигентного пролетария, был на самом дне интеллигентного пролетариата.
С другой стороны, он обладал хорошим умением устраивать свои дела и из глубины самого нищенского своего положения к концу своей жизни превратился в богатого человека.
Судьба его бросала в разные стороны, разорванной представляется в значительной степени и вся его психология.
Возьмем, например, Некрасова как дворянина. Вы знаете, что Некрасов питал неистовую злобу против крепостного права, был яростным врагом дворянства, был певцом страданий русского крестьянина. Это у него появилось чрезвычайно рано и определило его дальнейшую судьбу, свивши гнездо в его еще отроческом сердце. Уже как дворянин Некрасов представляет собою носителя внутренних противоположностей, которые в то время развивались в помещичьем классе. Отец его был отвратительным представителем дикого помещичества. Сначала офицер, потом, поселившись у себя в имении, самый грубый тиран своих крепостных душ, исправник на казенной службе, и в качестве чиновника тоже прославленный деспот, известный зубодробитель. Одним словом, если представить себе наиболее дикий, наиболее звероподобный тип помещика, то таким был именно отец Некрасова. В бытность свою офицером он познакомился в Польше с пани Закревской из рода очень романтической шляхты, тоже дворянкой, но проникнутой увлечениями передового характера. Вы знаете, что разлагающееся дворянство выделяло из себя даже типы, подобные Пушкину или декабристам. Вот и эта Закревская, воздушная, чудесная польская пани была проникнута всякими романтическими сказаниями о человеколюбии, всякими положениями о братстве всех людей. Вышла замуж она за этого офицера, вероятно, потому, что не разобралась, что это за птица. Он увез ее к себе в имение и превратил в свою рабу, он ее бил, тиранил, и горько оплакивала она всю свою жизнь свой брак. Мать Некрасова превратилась в какую–то святую страстотерпицу и считала себя в одном положении с крепостными. Она отождествляла свою судьбу с судьбою крепостных, что часто бывало с женщинами привилегированного сословия, потому что и среди самых привилегированных сословий женщина остается угнетенной.
И вот, ребенком, Некрасов, боясь отца, прятался и жался к матери, и она рассказывала ему скорбные и поэтические сказки о том, какою жизнь должна была бы быть. Она плакала над. своими детьми, но не вполне открыла весь тот ужас, который она питала к их отцу. Если она не решалась его осуждать, то при свете мягкого, любвеобильного материнского сердца поступки отца сами рисовались чудовищными и должны были поселять ненависть к нему. Будучи еще маленьким ребенком, Некрасов часто жался к матери и слушал сказки и поэмы о лучшей жизни или убегал к крепостным ребятишкам, стараясь скрыться от грозных глаз отца. Все это вселяло в него страстное желание вырваться из–под отцовского гнета.
Отец отправил его в годы отрочества учиться в военную школу. Сын заявил, что хочет поступить в университет, а не делать, ту карьеру, которую советовал ему отец. Тогда отец перестал оказывать ему какую бы то ни было помощь, и Некрасов почти мальчиком очутился в Петербурге без всяких средств. Он описывает свою жизнь в те годы так:
«Ровно три года я чувствовал себя постоянно, каждый день, голодным. Приходилось есть не только плохо, не только впроголодь, но и не каждый день. Не раз доходило до того, что я отправлялся в один ресторан на Морской, где дозволяли читать газету, хотя бы ничего не спросил себе. Возьмешь, бывало, для виду газету, а сам пододвинешь к себе тарелку с хлебом и ешь».4
Ночевать приходилось ему на скамейках бульвара. Зарабатывал он чем мог. Писал всякие газетные статейки и очерки, стишки, маленькие водевильчики. Получал, конечно, гроши. Очень скоро, однако, так как человек он был высокоталантливый, он был отмечен. Белинский понял его, стал его приближать, покровительствовать ему, давать возможность высказаться.
60–е годы вообще принесли повышение общественных настроений и дали крупных и определенно революционных представителей, как Чернышевский, Добролюбов, и Некрасов именно в эту волну попал. Жизнь его в качестве молодого нищего литератора спаяла его крепко–накрепко с обиженными, с угнетенной частью народа, и он густой волной влил, что очень сильно показал и подчеркнул Покровский, в ту скорбь, которая накопилась у него из наблюдений над судьбою крестьянства, еще и грустную жалобу на судьбу городской бедноты. Нельзя сказать прямо, что он отметил существование и переживания пролетариата, — но переживания городской бедноты, городского пролетариата в широком смысле слова, не производственного, а просто голи, он знал, и он дал такое же блестящее описание их жизни, их протестов, их горестей, какое он дал по отношению к крестьянам.
Но в то же самое время, быть может, именно эти молодые годы заставили Некрасова так крепко пообещать себе: выбьюсь в люди и буду богат! Некрасов вообще был натура богатая, широкая. Это он унаследовал от своего кутилы и развратника отца. Его тянуло на все сладкое в жизни, и не знаю, можно ли это так просто осуждать. Аскетом он не был, и когда он приобрел много денег, любил и пожить широко. И вот перед нами постепенно вырисовывается смешанный тип. Из канавы уличной постепенно поднимается крупный писатель, развертывается как общественный поэт, как ходатай за обиженное крестьянство и за городскую бедноту против господствующего класса, со словом сильным, потрясающим, в котором много скорби, гнева. Но вместе с тем этот писатель, постепенно поднимаясь, становится все больше и больше предпринимателем. Он быстро приобретает журнал в свои руки, сам становится заказчиком и издателем.
Правда, весь тот вздор, который пишут о Некрасове, будто он эксплуатировал своих товарищей–писателей, мы должны отмести, потому что он был редактором чрезвычайно внимательным и очень многих литераторов буквально выручал, потому что тогдашние литераторы, как и все почти литераторы вообще, были непрактичны, а Некрасов был практик и не только заботился о себе, но устраивал и их литературную судьбу, оберегал и развивал журнал, давал авансы и т. д. Но тем не менее и себя он не забывал, и к концу своей жизни он стал крепко богатым человеком. Своего богатства он не скрывал. Он ездил в карете, очень часто кутил и т. д. Поэтому в обществе создалось такое впечатление, что Некрасов — лжец и лицемер. Когда читаешь его произведения, они полны скорби и гнева. В них он революционер, человек, который требует жертв от других, который говорит о долге–каждого гражданина по отношению к забитому народу, а на практике это очень ловкий делец и широко живущий человек, сумевший создать себе капиталец на своей сердобольной литературе.
Самое, однако, замечательное то, что никто не испытывал в такой мере этот разлад, как сам Некрасов. Его душа была буквально разорвана пополам, и его скорбь питалась не только зрелищем эксплуатации, крестьянской забитостью, не только–страданиями городской голи, к судьбе которой он подошел, но также и другим. А именно — сильным своим внутренним прозрением он чувствовал, что в лучшие моменты, когда он становится поэтом, трибуном, когда бросает свои огненные стихи в массы, когда сознает себя рупором этого немого гигантского народа против полицейско–помещичьего строя, тогда он вырастает огромной фигурой. Он, как колокол, гудит на весь мир, будит все живое в стране и зовет к борьбе. Но когда он оглядывается на себя лично, он видит, что есть какое–то странное противоречие между ним как человеком и между ним как общественным деятелем, что он сам не идет за собственной проповедью.
Вы помните стихотворение Пушкина «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон».5 Это не пустые стихи. Тут не важно, что говорится о священной жертве и прочее, что звучат слова в стиле античном. Каков смысл этого стихотворения? Тот, что даже великий поэт может быть в личной жизни не выше обыкновенного обывателя. Бывает так, что в личной будничной жизни поэт представляет собою заурядного человека, но в известный момент, который изображает Пушкин, когда его призывает Аполлон, бог поэзии, он чувствует себя преображенным, он совсем иной, он другой, и это состояние называлось издавна, называется и сейчас состоянием вдохновения.
Когда наши новые материалистические критики говорят, что–никакого вдохновения нет, что это пустые россказни, что это какой–то спиритизм, они правы.
[Что значит слово «вдохновение»? Это значит, говорят нам, вхождение какого–то духа в человека. Мы не можем возвращаться к анимистическим временам, когда, действительно, таких, поэтов считали вдохновленными божеством.
Однако факт остается фактом. Присмотримся, какова картина так называемого вдохновения. Это явление было известна еще на той заре поэтического творчества, когда и самое слова произошло. Возьмем, например, поэтов древнего еврейства, пророков. О них говорят, что целая группа людей постарше, которые
-были учителями этого дела, и помоложе — ученики и сыны пророческие — ходили по городам и селам и занимались поэтическим творчеством. Они говорили от имени бога, как люди должны жить, говорили они в стихах, размеренно, пели, выкрикивали свои фразы, потом приходили в некоторый транс, приводили себя в такое состояние крайнего возбуждения как шаманы, почти в эпилептический припадок. Они говорили со странными жестами, повышенным голосом. Все окружающие благоговейно слушали и говорили: это бог говорит их устами. В этом, может быть, была и известная степень шарлатанства. Если на площади человек будет прямо говорить такие вещи, которые не нравятся царю, то в кутузку посадят. Поэтому скрыться за такой маской было выгодно для трибуна, для поэта, который говорил за интересы народа, против власти. Мы знаем, <что> в биографии Солона рассказывается такая вещь: когда было запрещено говорить об острове Саламине, он притворился сумасшедшим и в таком виде стал говорить стихи, стал пророчествовать на запрещенную тему.6 Его пришлось выслушать, потому что в этом священном состоянии восхищения, вдохновения нельзя же было человека тронуть, — он внушал известный суеверный страх. Но в некоторых случаях это было совершенно непритворное физиологическое явление. Это не было шарлатанство, а действительно особое состояние человека — крайнее напряжение нервов, огромный подъем, при котором человек начинал импровизировать, сам не зная, откуда что берется у него. Вот почему древние римляне называют поэта «вагес» — глашатай, пророк, то есть тот, кто произносит, кто говорит перед множеством.
Физиологически картина такого вдохновения перед нами с разных сторон нащупывается. Мы знаем, что иногда писатель говорит, что его не посещает больше вдохновение, и начинает принимать меры против этого. Иной пьет, иной кокаин употребляет. Шиллер держал в комнате целый ящик с гнилыми яблоками, так как ему казалось, что запах гнилых яблок ему помогает. Были примеры, когда писатели окутывали себя теплом, а ноги ставили в ледяную воду, чтобы вызвать вдохновение. Это все показывает, что поэт искусственно хочет вызвать особенное состояние мозга. Вероятно, это состояние идет по той же линии, по которой получается эпилептический припадок. Это действительно особый нервный транс. Весьма возможно, что это просто значительный прилив крови к голове, расширение сосудов, дающее большее, чем обыкновенно, питание мозга и окисление его, отчего начинается необыкновенно усиленная работа. Даже такие части мозгового аппарата, которые обыкновенно молчат, тут заговаривают, и все происходит с гораздо большей энергией. Но если этот процесс пойдет еще дальше, напор волны крови в голову будет еще больше, то получится деформация <мозга>, которая может вызвать судороги и т. п. Вот почему камлание поэта такого типа стоит на границе между эпилептическим припадком, судорогой, криками и поэтическим творчеством. Когда человек говорит: сегодня я чувствую какое–то вдохновение, сегодня мне очень хорошо работать, масса образов приходит в голову — это и есть констатирование усиленного кровообращения в головном мозгу. Можно себе представить, конечно, и такого поэта, который работает совершенно ровно, у которого нет вдохновения, у которого вообще хорошо устроен мозг и есть трудолюбие. Почти каждый знает, что можно себя привести напряжением воли в такое состояние, когда человек сядет за работу, окружит себя мыслями и образами, от самой работы прилив крови увеличивается и получается такое положение, что он говорит: не мешайте, видите, я работаю, мне как раз счастливая мысль приходит в голову. Сейчас я превосходно чувствую себя. И в такой момент вход к этому человеку с каким–нибудь счетом или с распоряжением начальства кажется ему страшным падением на землю с какой–то высоты.]
Все это есть жизненный факт. С точки зрения биологической можно было бы сказать: существует состояние особого мозгового напряжения, усиленной мозговой деятельности, которое может быть вызвано искусственными методами, может быть вызвано самой работой [постепенно раскачивающейся, постепенно приобретающей все больший размах, который мы принимаем за вдохновение, тем более, что после известной стадии усиления оно может переходить уже в бред, судороги и т. д., и кажется, что человек одержим].
Что делает человек, когда он занимается такой теоретической или поэтической работой? Чем он отличается от того, когда он в заботы суетного света погружен? Да тем, что он выполняет социальную задачу. Он не для себя пишет: [никто для себя не пишет стихов. Он может быть и начинающим поэтом, может не думать, что будет напечатан, но человек, который пишет, сочиняет, творит, всегда воображает себе публику, которую он разбудит, которой он что–то даст. В конце концов] предельная мечта каждого писателя добиться бессмертия и влияния, чтобы даже позднейшие потомки, как говорит Пушкин, повторяли мои мысли и любили мои образы. [Это значит, что человек стремится к крайнему расширению личности. Индивидуалист истолковывает это так: я великий человек, и поэтому мир меня должен признать. Мы, марксисты, знаем, что дело обстоит иначе.] Для того, чтобы мир тебя признал, нужно, чтобы ты его выразил, чтобы ты его понял, чтобы ты сорганизовал то, что в нем имеется. Но для того, чтобы сорганизовать то, что в нем есть, нужно быть с ним на одном уровне, нужно отойти, отрешиться от всего личного, индивидуального, мелочного, надо взять самое крупное и из этого сочетать и строить. [Когда человек вместо того, чтобы покупать себе ботинки или ссориться с женою, вместо всяких индивидуальных отправлений отдается творчеству, он становится социальным человеком. Когда вы стоите просто на улице, вы человек индивидуальный, но если вам пришлось влезть на фонарь или взойти на кафедру и начать говорить с людьми, с несколькими сотнями слушателей, вы не будете говорить о том, что вы должны в мелочную лавку или о подвохе вашего дяди Андрея Семеновича, а будете говорить о том, что вас всех объединяет, и будете говорить в героическом тоне, будете призывать к чему–нибудь. И смешно будет в этот момент сказать: а ты на себя–то оглянись. Вы на это скажете: может быть, и есть у меня недостатки, но я не о себе, а о деле говорю.] Когда вы встречаете уличного оратора, разве вы спросите у него, морален ли он? Нет, он голос народа, и вы цените его речь по тому, сколько в ней содержания и сколько в ней горячности, напора. Потом он может нырнуть в толпу, и вы его, может быть, больше никогда не встретите. Но в тот момент, когда он говорит, он будет иметь успех только тогда, когда яснее и лучше скажет то, что близко обществу. Вот что значит призыв Аполлона к священной жертве. [Это значит, что поэт говорит себе в более или менее удачный, подъемный момент: я сейчас войду на трибуну, я слагаю с себя обычный тип, надеваю на себя особенную тогу, я, как актер, выполняю особенную роль, и эта роль мною овладевает, я не свой, я становлюсь их глашатаем, я им принадлежу, я чутким ухом ловлю, что делается в их сердцах. И это делает его необычайно сильным.] Вот почему правильно то наблюдение, что в лучшие моменты своего поэтического творчества человек совершенно преображается, становится другим.
Так что, если возьмут жизнь Некрасова и будут разбирать, что он такое, и утверждать будут, что Некрасов антисоциальная личность, то вы должны взять его произведения и отметить, какие в них живут чувства и идеи, и вы увидите благородную фигуру, необыкновенно высокую фигуру. И вам дела нет, что за кулисами есть еще другой Некрасов, повседневная личность, может быть, не соответствующая тому, что он вам пел. Это совсем не важно. Могут пройти годы, и личность будничная забудется совсем. Произведения могут быть изданы и совсем без имени, но они могут быть все же величайшими произведениями, и нисколько мы не разочаровались бы, если бы узнали, что автором этих произведений был человек, у которого были такие–то и такие–то пороки.
Однако же это противоречие в Некрасове слишком бросалось в глаза. Один неизвестный друг Некрасова поставил ему такой вопрос:
Мне говорят, что ты душой суров,
Что лишь в словах твоих есть чувства пламень,
Что ты жесток, что стих твой весь любовь,
А сердце холодно, как камень.
Но отчего ж весь мир сильней любить
Мне хочется, стихи твои читая?
И в них обман, а не душа живая?
Не может быть!7
Это значит, что у него между индивидуальной личностью и личностью социальной чувствовался большой разлад. Сам Некрасов страшно этим мучился. Вот, например, Антонович, критик очень левый, очень беспокойный, не очень талантливый и не очень умный, написал брошюру против Некрасова, где говорил, что он неискренний человек.8 Михайловский, который был соредактором Некрасова в «Отечественных записках», рассказывает об этом так:
«Тяжело было смотреть на этого человека (на Некрасова)… он, как–то странно заикаясь и запинаясь, пробовал что–то объяснить, что–то возразить на обвинения брошюры и не мог: не то он признавал справедливость обвинений и каялся, не то имел многое возразить, но по закоренелой привычке таить все в себе не умел. Это просто невыносимое зрелище, — добавляет автор, — я видел еще раз потом, в трагической обстановке предсмертных расчетов Некрасова с жизнью».9
Вы знаете много стихотворений Некрасова, посвященных специально этим его переживаниям, в которых он говорит, что не изыскать язвительней ударов самому злому врагу, чем те, которыми он сам себя поражает и карает. Он подвергал себя этой внутренней казни до самой смерти, но заставить себя сделаться последовательным не мог. Его неуемная, богатырская натура, требовавшая шири и блеска, была в этом отношении сильней его и увлекала его вновь и вновь на путь жизни буржуазного интеллигента. Я особенно рекомендую вам перечесть его стихотворение «Рыцарь на час», где все, что я говорил, найдет подтверждение в словах самого Некрасова. Он говорит там, что на час он может быть рыцарем, открывать необыкновенные перспективы и потрясать все сердца. Час прошел, и у него нет этого подъема. Вот разница между поэтом и героем. Герой — настоящий водитель или настоящий деятель — более ровен, а поэт не всегда на высоте своей собственной проповеди.
Такова социальная личность Некрасова. Что касается его социологии, то Добролюбов определил, какой поэт нужен был России в то время. Он говорит:
«После них (Пушкина, Лермонтова и Кольцова) нужен был поэт, который бы умел осмыслить и узаконить сильные, но часто смутные и как будто безотчетные порывы Кольцова и вложить в свою поэзию положительное начало, жизненный идеал, которого недоставало Лермонтову».10
Значит, жаждали поэта, который был бы ясен, который давал бы мысли, а не одни настроения, и поэта, который, бичуя и карая, действительно указывал бы идеалы. Значит, революционеры ждали такого своего поэта с ясной мыслью и глубоким идеализмом. Вопрос был о том, найдется ли такой поэт. Он нашелся: это был Некрасов.
Сам Некрасов чувствовал, что он другой поэт, чем Пушкин и Лермонтов. Он даже говорил иногда, что ему поэтом быть мешала политика, гражданственность мешала. Правда, он сказал: «Поэтом можешь ты не быть, а гражданином быть обязан».11 Он говорит: я гражданин, и это перепутало мне поэзию,12 не дало возможности просто сладко петь, отдаться впечатлениям вселенной так свободно и вольно, как делал это Пушкин. Но на самом деле он все же был неправ. Если бы он был так же талантлив, а он мало чем уступал Пушкину по таланту, и если бы стал с такою же силой петь, как в свое время пел Пушкин, он оказался бы в свое время неподходящим, малонужным, потому что общество требовало и от поэзии боевого настроения; все общество было пронизано необходимостью борьбы: борьба за крестьянство, борьба с наступающим капитализмом, борьба, в особенности, с ненавистным царизмом, с бюрократией. Барабанный бой нужен был, боевая музыка нужна была в поэзии, чтобы идти на штурм самодержавия. Правда, взять приступом самодержавие тогда не смогли, были разбиты, но Некрасов уже тогда собирал всех на штурм его. Такая именно поэзия, как некрасовская, и нужна была, и он в области поэзии дал именно такой образец.
Меринг в своей книге, которая вышла недавно на русском языке, говорит, что можно переборщить и в сторону чистой поэзии, и в сторону политической поэзии и уйти от настоящего искусства, но это не значит, что политическая поэзия не может быть настоящим искусством.13 Настоящему, большому поэту ничто не чуждо, чем жила его эпоха. А Некрасов жил в то время, когда гражданские и политические мотивы были на первом плане.
Я прочитаю два отрывка: один — которым Пушкин характеризовал свою поэзию, а другой — которым Некрасов характеризовал свою. Вот как Пушкин описывает свою музу:
В младенчестве моем она меня любила
И семиствольную цевницу мне вручила;
Она внимала мне с улыбкой…И, радуя меня наградою случайной,
Откинув локоны от милого чела,
Сама из рук моих свирель она брала:
Тростник был оживлен божественным дыханьем
И сердце наполнял святым очарованьем.
На это отвечает Некрасов:
Нет, музы ласково поющей и прекрасной
Не помню над собой я песни сладкогласной…Но рано надо мной отяготели узы
Другой, неласковой и нелюбимой музы,
Печальной спутницы печальных бедняков,
Рожденных для труда, страданья и оков…Она певала мне, и полон был тоской
И вечной жалобой напев ее простой.
Видите, какая огромная разница. Там очень все красиво, ведь перед нами поэт–дворянин, которому выпало на долю впервые назвать вещи своими именами, в первый раз пропеть песню о жизни для целого огромного народа. Жизнь, любовь, природу, историю — он все это брал, брал самые свежие, самые красивые, самые ласковые для человека стороны бытия. Это не весь Пушкин, он делал потом экскурсы довольно далеко в сторону трагического восприятия жизни, но в основном–то таков был счастливец Пушкин. А Некрасова мучит его муза, нелюбимая муза. Это не ласковая учительница, которая от милого чела откидывала локоны и сама пела за своего ученика, так что его произведения кажутся божественными. Эта <муза> напала на поэта, как коршун на добычу, и он должен петь, должен стонать вместе с бедняками, потому что она его к этому принуждает. Это было так, потому что Некрасов исторически должен был сделаться выразителем несчастных, недовольных, исстрадавшихся людей. И петь для него — это значило кричать. И это, разумеется, далеко не так приятно, как играть на цевнице разные прелестные мелодии.
Когда Некрасов умер, Достоевский, один из величайших мировых писателей, сказал в его честь речь на могиле, что очень характерно для Достоевского. Достоевский был порядочным реакционером и, однако, в своей речи сказал, что Некрасов вслед за Пушкиным и Лермонтовым величайший поэт земли русской. Тогда толпа, стоявшая у могилы, закричала: нет, выше, выше Пушкина! Достоевский подумал и сказал: не выше, а наравне с Пушкиным.
Значит, уже на могиле Некрасова вышел этот спор: чистая поэзия или гражданская поэзия выше. Мы, конечно, такого спора вести не будем. Мы знаем, что каждая из них соответствовала своей эпохе. Мы можем спросить: какая же больше соответствует нашей эпохе? Если об этом будем говорить, то мы, пожалуй, не прочь были бы от нового Пушкина, который на пролетарскую потребу переименовал бы все вещи бытия, но мы не очень склонны думать, что такой Пушкин может скоро явиться, а нового Некрасова как будто бы можно было бы ждать для нашего времени.
Конечно, нельзя считать Некрасова поэтом крестьянства, и нельзя считать Некрасова поэтом городской бедноты, на что намекает товарищ Покровский в своем этюде о Некрасове. Некрасов был поэтом разночинной интеллигенции. Я уже характеризовал вам, какова была эта разночинная интеллигенция в 60–е годы. Когда я буду говорить о народниках, я ближе охарактеризую поколение 70–х годов. Но для вас ясно, что такое эта народническая интеллигенция, считавшая себя представительницею народа, сжатая в тисках самодержавия и капитала, готовая бороться против них. В первое время она разрушала всякий старый идеализм, ставила перед собою конкретные задачи, вооружалась наукою, во второй период — обратилась к народу, чтобы призвать себе на помощь крестьянство, так как чувствовала себя бессильной победить самодержавие без помощи масс, в третий период, так как массы не отозвались, она пошла по пути террористической борьбы в лице своего авангарда. Такова была народническая интеллигенция. Она была основным слушателем, основным читателем Некрасова. Она его вдохновляла, и он <ей> это вдохновение сторицею возвращал.
К буржуазии он вначале отнесся было неплохо. Вы знаете, как многие тогдашние писатели отражали положительно пришествие буржуазии. Отчасти и само появление разночинной интеллигенции обусловливалось ее пришествием. Интеллигенцию наше самодержавие призвало в университеты, потому что новый, капиталистический строй требовал большого количества образованных людей. Писатели по–разному подходили, по–разному оценивали капитализм. Некрасов вместе с другими сотрудниками издал роман «Три страны света»,14 в котором склонен был сказать, что эти самые типы, вроде Штольца, буржуазные дельцы, настоящие трезвые работники, приносят с собою спасение. Но скоро он убедился, что это были прежде всего отвратительные хищники, и с этой стороны всякий роман с буржуазией порвал.
Он любил крестьянство, но чувствовал, что это дезорганизованная, слабая, засеченная масса и что от нее ничего ждать нельзя. Интеллигенция тоже не внушала большого доверия. Он чувствовал, как немногие из интеллигентов способны в такой тяжелой обстановке довести до конца дело, пойти на окончательный штурм самодержавия. Вот почему, когда он хотел дать ответ, благодаря каким праведникам можно считать Россию страной, что–нибудь обещающей, он писал:
Мудреными путями бог ведет
Тебя, многострадальная Россия.
Попробуй, усомнись в твоих богатырях
Доисторического века,
Когда и в наши дни выносят на плечах
Все поколенье два–три человека.15
Это, конечно, очень было пессимистично. Эти два–три человека, по мнению Некрасова, были террористы, герои «Народной воли», революционные вожди.16 Их насчитывалось несколько десятков. Остальные ждали, чем кончится эта дуэль между Желябовым и его друзьями с одной стороны, и Александром II — с другой.
В конце 70–х годов и в 80–е годы началось постепенное оцепенение, потому что интеллигенция увидела себя одинокой. Когда начались сокрушительные удары по «Народной воле», хотя она и убила царя, — это оцепенение стало окончательным, и в 80–х годах пришел какой–то ледниковый период.
К русской женщине Некрасов относился с особенным восторгом. Он дал незабываемые, прекрасные поэмы, посвященные женщине. Никогда ни в одной литературе не были пропеты песни такого восторженного благоговения перед женщиной как беззаветной подругой мужчины, как это сделал Некрасов. У нас теперь вырисовывается уже другая фигура женщины. Мы требуем от нее большей самостоятельности, мы оцениваем ее саму по себе. Тогда для этого было меньше возможности. И если Некрасов в своем «Морозе» 17 дал незабываемый образ крестьянки, во всей ее стихийной мощи, преодолевающей бездну всяких жертв и страданий со стороны всего, что ее окружает, и в конце концов падающей после страшной борьбы под ударами рока, то в поэме «Русские женщины» Некрасов взял интеллигентную женщину и показал, как она, жертвуя собою до самого конца, идет на все вместе с политическим деятелем. И здесь он нашел такую необычайную красоту подхода к внутреннему миру беззаветной любви, что и теперь еще, несмотря на то, что здесь описаны жены декабристов, дворянки вельможные, эти стихи нас крайне волнуют.
Одно из последних произведений Некрасова было «Кому на Руси жить хорошо». Это произведение гигантского размаха, огромное полотно, неоконченное, правда. Может быть, кончить и нельзя было, потому что никому на Руси не было хорошо жить. Группа крестьян захотела знать, кому хорошо живется, и пошли всех расспрашивать. Выводится целый ряд типов — и крестьяне, и попы, и помещики и т. д. Их расспрашивают, и они рассказывают в живых выражениях про свое прекрасное житье в глубоко народном, найденном Некрасовым, никем еще до него не использованном живом стихе. Это сплошь талантливейший очерк России. Даже теперь, после того, как я читал эту вещь не один десяток раз, когда я открываю «Кому на Руси жить хорошо», я не могу оторваться от этого чтения. Там нет ни одной строчки, которая была бы не на месте. И когда Некрасов написал это произведение, то Щедрин, который был соредактором его, в письме к Анненкову писал:
«И вот этот человек, повитый и воспитанный цензурой, задумал и умереть под игом ее. Среди почти невыносимых болей написал поэму, которую цензура не замедлила вырезать из 11–го №. Можете сами представить себе, какое впечатление должен был произвести этот храбрый поступок на умирающего человека. К сожалению, и хлопотать почти бесполезно: все так исполнено ненависти и угрозы, что трудно даже издали подступиться».18
Вот так Некрасов, вечно бывший под игом цензуры, которому приходилось иногда до подлости сгибаться перед цензорами, чтобы спасти свой журнал, так и до самой смерти не знал он, увидит ли свет когда–нибудь его главное произведение.
Умер он до чрезвычайности трагично. Так, например, описывает его смерть Щедрин:
«Некрасов положительно умирает. Нельзя даже представить себе приблизительно, какие он муки испытывает. Вообразите, что уже пять месяцев почти единственное его положение на карачках, то есть по образу четвероногого. И при этом непрерывный стон, но такой, что со мной, нервным человеком, почти дурно делается. Замечательно то сочувствие, которое возбуждает этот человек. Отовсюду шлют к нему адреса, из самой глубины России. «Verba volant, scripta manent»* — вот воочию оправдание этого изречения. А он–то, в предвидении смерти, все хлопочет, как бы себя обелить в некоторых поступках. Я же говорю: вот шесть томов, которые будут перед потомством свидетельствовать лучше всяких обличений «Русской старины».19
Щедрин не очень любил Некрасова. Он считал его необыкновенно талантливым и великолепным дельцом, но была какая–то известная холодность у Щедрина к Некрасову. Некрасов был ему не особенно симпатичен. Но он великолепно понимал, что шесть томов Некрасова — это такие свидетели, которых никакой Чуковский не перекричит, хотя бы доказал, что Некрасов платки из кармана таскал.
Чернышевский, который великолепно знал Некрасова и был соредактором по «Современнику», из глубины Сибири, где он был заживо похоронен, откуда вернулся сломленным человеком, писал Белоголовому, когда Некрасов умирал:
«Скажи ему, что я горячо любил его, как человека, что я благодарю его за его доброе расположение ко мне, что я целую его, что я убежден: его слава будет бессмертна, что вечна любовь России к нему, гениальнейшему и благороднейшему из всех русских поэтов. Я рыдаю о нем. Он действительно был человек очень высокого благородства души и человек великого ума. И, как поэт, он, конечно, выше всех русских поэтов».20
Когда это письмо Чернышевского прочитал Некрасов, <он был> в ужасном состоянии: у него было сращение кишок, болезнь, которая измучила его, — он расплакался, как ребенок. Для него было величайшим утешением, что этот человек выдал ему таким образом аттестат в отношении действительной чистоты, потому что, умирая, на одре смерти, Некрасов все время метался и говорил: я испортил, я запачкал свою жизнь. Как обо мне будут говорить? Принимают ли меня? Понимают ли меня? Ему казалось, что его грешная жизнь совершенно испортила его облик. Мы имеем в этом отношении изумительную картину того, как сильная социальность, тогда еще не коммунистическая, не пролетарская, поселившись в душе человека, нетерпима ко всякой грязи мещанской, которой было, может быть, довольно много в Некрасове, и как она сжигала его и превратилась в какую–то карающую совесть в нем.
А то, что Некрасов мог с такой силою переживать это, делает ему честь. Конечно, было бы еще лучше, если бы он от грехов мог избавиться. Но есть ведь такие, которые грешат и поплевывают. А то, что он так страдал, показывает, что социальная совесть в нем сильнее, чем чувства, толкавшие его к эгоизму. Все же вместе составляет могучую натуру, полную внутренней борьбы. И именно за этот внутренний надрыв мы любим Некрасова еще больше, чем кого–либо другого.
Я хочу еще остановиться на попытке изобразить Некрасова второстепенным поэтом. Уже при его жизни Тургенев говорил: у Некрасова поэзия и не ночевала!21 Толстой тоже высказался так, что это очень второстепенный поэт.22 Даже Белинский говорил: какой талантище у этого человека и какой его талант топор!23 Так что все его упрекали в недостаточном изяществе. Но это потому, что наша литература только что вышла тогда из–под эгиды великих дворян, только что пропели перед тем свои песни великие дворяне, а дворяне поменьше, вроде А. Толстого, Фета, еще разливались соловьем. И вот в это время затянул бурлацкую, мужицкую песню Некрасов. И поэтому казалось, что, правда, гражданского чувства много в этой поэзии, это полезная поэзия, но все–таки это для простых людей, неискушенных. Теперь, когда мы подходим к этому иначе, когда мы можем оценить объективно, мы должны сказать иное. Может быть, Чернышевский не прав, когда сказал, что это самый великий поэт русский, но, во всяком случае, он вряд ли кому уступает даже как поэт форм. Сюжеты, которые он брал, широки, сочны, жизненны. Идеи, которые туда вложены, часто поражают своей меткостью. Некрасов был чрезвычайно умен. Один современник его, тоже очень умный, о Некрасове высказался так: если бы он был генералом или банкиром, он всюду выделился бы.24 И, как с поэтом, разве Пушкин только мог с ним сравняться.
В оценке политических персонажей разной политической складки того времени он выказывает необыкновенную проницательность. И в этом смысле идейной стороны поэзии, насыщения ее настоящим сильным умом, в отношении всех оттенков скорби и сдержанного гнева — нельзя ожидать ничего большего. Мы очень хорошо понимаем, как Некрасов заставлял тогда других плакать, потому что сами иногда не можем читать его без слез. Я до сих пор не могу многих произведений Некрасова читать без волнения. Есть такие произведения Некрасова, которые я люблю читать вслух. Тот же самый «Мороз» я не могу дочитать потому, что там есть такие места, которые меня хватают за горло. И это именно потому, что это произведение до такой степени насыщено любовью, печалью и страшным протестом, что выше этого произведения трудно найти что–нибудь и у нас, и в мировой поэзии.
Но, может быть, форма его слаба? Но мы знаем, что такой стиховед, как Брюсов, отметил, какими новыми строфами и новыми рифмами подарил нас Некрасов.25 Кроме Пушкина, нет ни одного человека, который создал бы столько новой музыки для русского стиха, как Некрасов. Стало быть, и в отношении формы он был чрезвычайно изобретателен. Он сам признавался часто, что муза его некрасива и песни его суровы. Но мы знаем, что многие его песни превратились в настоящие народные песни. Это потому, что они до чрезвычайности напевны. Кто же не знает, насколько широко распространена песня «Волга, Волга» или «Коробушка» (первая — отрывок <из> поэмы «Размышления у парадного подъезда», вторая — отрывок <из> поэмы «Коробейники»). Стали их петь благодаря тому, что они близки народу по содержанию и до чрезвычайности напевны. Этой напевностью своих песен, взятой в деревне, Некрасов прокладывал дорогу великим музыкантам — композиторам Мусоргскому, Римскому–Корсакову, Бородину и др. Некрасов подслушал эту напевность в деревне. Он чрезвычайно музыкален. Русская стонущая деревня, о которой Некрасов сказал, что «этот стон у нас песней зовется»,26 она ведь действительно свой стон превращает в прекрасную песню. Форма Некрасова полностью соответствовала высокому гражданскому содержанию его произведений, которое он с собою принес, но эта форма высока и безотносительно.
В настоящее время как будто бы для таких Некрасовых особенное время. Разумеется, пролетариат не столько будет петь о своей обиженности, о своей скорби и нищете, сколько чисто боевые песни. И для такой боевой, наступательной песни имеется весь простор. Никакая цензура не остановит такого певца. С этой точки зрения наш Некрасов должен быть иным, более победным, более властным, более мажорным, чем был Некрасов. И он может легче всего найти настоящую напевность не в формах примитивных частушек, а опять–таки в крестьянстве. Мы заключили смычку с крестьянством, чтобы давать друг другу, что можем. Чем богаты, тем и рады. Мы им городское, а они нам деревенское. А в деревенской культуре изумительные находки можно делать со стороны художественного стиля. Не удивительно, что у нас и сейчас выдвигаются и будут выдвигаться крупные крестьянские поэты.
[У нас есть крупный поэт–некрасовец, это Демьян Бедный. Демьян Бедный идет также и от Крылова. Он берет крыловскую форму, только обостряет ее. Крылов строит свои сатиры и басни так, чтобы никого не оцарапать, Демьян Бедный не боится ядовито и безжалостно оцарапать, но в лучших образцах дает вещи, которые стоят на одинаковом уровне с крыловской басней по свежести языка, по интересу внутреннему. И Некрасов балагурил, глумился над всякой сволочью, и Добролюбов писал шуточные стихи в «Современнике», но они меньше занимают у них места, чем у Демьяна Бедного. Демьяну Бедному приходится писать газетные поэмы для широких масс, ему приходится много балагурить, и это как бы вредит его серьезному творчеству. Кроме того, Демьян Бедный при всей его замечательной языковой даровитости, большом уме и чуткости к тому, что происходит, он все же меньше по своему дарованию, чем Некрасов. Но известный путь он показывает.
И заметьте, что очень часто, говоря о наших поэтах, как–то проходят мимо Демьяна Бедного и не дают ему надлежащей оценки. Между тем не было на свете поэта, который расходился бы в таком количестве экземпляров, как Д. Бедный. Никогда на свете не было писателя, у которого было бы столько читателей. Не так легко через Демьяна Бедного перепрыгнуть, дать второго Некрасова, и дать Некрасова, может быть, лучшего, чем первый. Это нелегко. Но цель вполне достойная. Демьян Бедный иногда, давая второстепенные вещи, указывает более правильный путь, чем те, которые устремляются по другому руслу, классическому, гораздо менее нам родственному, не говоря о футуристах, символистах с некоторым трупным запахцем.]
- В дни юбилея Некрасова Луначарским были опубликованы две статьи: «Николай Алексеевич Некрасов». — «Коммунистический Интернационал», 1921, № 19 стлб. 5041–5050, и «Пушкин и Некрасов». — «Известия», 1921, № 273, 4 декабря. ↩
- См. М. Покровский. Н. А. Некрасов. — «Правда», 1921, № 275, 6 декабря. ↩
- Речь идет о двух маленьких книжечках К. И. Чуковского, вышедших в «Некрасовской библиотеке» частного издательства «Эпоха» в 1922 г.: «Некрасов как художник» и «Поэт и палач (Некрасов и Муравьев)». Позднее–Чуковский во многом пересмотрел свои взгляды на Некрасова. Его капитальный труд «Мастерство Некрасова» получил широкое признание общественности и удостоен Ленинской премии. ↩
- Луначарский цитирует по кн.: Л. Войтоловский. История русской, литературы XIX и XX веков. М. — Л., ГИЗ, 1926, с. 198. ↩
- Цитата из стихотворения Пушкина «Поэт» (1827). ↩
- По свидетельству Плутарха, после неудачной войны с Мегарами за остров Саламин афиняне запретили под страхом смертной казни поднимать вопрос о возобновлении войны. Тогда Солон, притворившись сумасшедшим, вышел на площадь и прочитал элегию «Саламин», которая так воодушевила–слушателей, что они снова отправились на войну и на этот раз добились победы (см. Плутарх. Сравнительные жизнеописания, т. I. М., Изд–во АН СССР, 1961, с. 104). ↩
- Автором стихотворения «Не может быть!», строфу из которого приводит Луначарский, была Ольга Петровна Мартынова, печатавшаяся под псевдонимом Ольга Павлова. См. об этом подробно статью Л. П. Клочковой в «Некрасовском сборнике», II. М. — Л., Изд–во АН СССР, 1956, с. 501–507. ↩
- Речь идет о брошюре М. Антоновича и Ю. Жуковского «Материалы для характеристики современной русской литературы», СПб., 1869, в которой много намеков на вероломство, беспринципность и лицемерие Некрасова. ↩
- H. К. Михайловский. Литературные воспоминания и современная смута, т. I — II. СПб., 1905, с. 74–75. ↩
- «Перепевы». Стихотворения «Обличительного поэта». СПб., 1860 (Д о б–р о л ю б о в, т. 6, с. 212). ↩
- Луначарский приводит строки из стихотворения «Поэт и гражданин» (1856). ↩
- Имеются в виду строки из стихотворения «Зине» (1876) — «Мне борьба мешала быть поэтом…». ↩
- Речь идет о кн.: Ф. М е р и н г. Мировая литература и пролетариат,. Сб. статей, перевод с немецкого Е. А. Гурвич. М., 1924, с. 147 и далее. ↩
- Роман «Три страны света» был написан Некрасовым в соавторстве–с А. Я. Панаевой в 1848–1849 гг. ↩
- Цитата из неоконченной лирической комедии Некрасова «Медвежья–охота» (1866–1867). ↩
- Некрасов, конечно, имел в виду не героев «Народной воли», возникшей в 1879 г., уже после смерти поэта, а революционеров предшествующих. поколений. ↩
- То есть в поэме «Мороз, Красный нос» (1864). ↩
- Цитата из письма М. Е. Салтыкова–Щедрина к П. В. Анненкову от 25 ноября 1876 г. (С а л т ы к о в, т. 19, с. 82). ↩
- Цитата из письма Салтыкова–Щедрина к П. В. Анненкову от 15 марта 1877 г. (там же, с. 91). ↩
- Цитата из письма Н. Г. Чернышевского к А. Н. Цыпину от 14 августа 1877 г. (см. Чернышевский, т. 15, с. 88). ↩
- В письме к Я. П. Полонскому от 13 (25) января 1868 г. Тургенев писал: «Г–н Некрасов — поэт с натугой и штучками; пробовал я на днях перечесть его собрание стихотворений… Нет! Поэзия и не ночевала тут…» (Тургенев. Письма, т. VII, с. 30). ↩
- После похорон Некрасова Толстой писал H. Н. Страхову: «О Некрасове я недавно думал. По–моему, его место в литературе будет место Крылова. То же фальшивое простонародничанье и та же счастливая карьера — потрафил по вкусу времени — и то же невыработанное и не могущее быть выработанным — настоящее присутствие золота, — хотя и в малой пропорции и в не подлежащей очищению смеси» (Толстой, т. 62, с. 379). ↩
- Имеются в виду слова Белинского из письма И. С. Тургеневу от 19 февраля (3 марта) 1847 г.: «Что за талант у этого человека! И что за топор его талант!» (Белинский, т. XII, с. 336). ↩
- Имеется в виду следующее высказывание Михайловского: «Некрасов был, прежде всего, необыкновенно умен. Для меня нет никакого сомнения в том, что на любом поприще, которое он избрал бы для себя, он был бы одним из первых людей, уже в силу своего ума. Он был бы, если бы захотел, блестящим генералом, выдающимся ученым, богатейшим купцом» (Н. К. Михайловский. Литературные воспоминания и современная смута, т. I — II. СПб., 1905, с. 66). ↩
- В ответе на анкету газеты «Новости дня» о поэзии Некрасова Брюсов писал: «Слова Тургенева, что в стихах Некрасова «ее, поэзии–то, и нет ни на грош», — грубая несправедливость. У Некрасова самобытный склад стихотворной речи, свои, ему одному свойственные размеры и рифмы: это внешние, но •безошибочные признаки истинного дарования. Некрасовские стихи легко узнать без подписи: у него свое лицо; это не безличный стих нынешних эпигонов гражданской поэзии» («Новости дня», 1902, № 7023, 27 декабря). ↩
- Строка из стихотворения Некрасова «Размышления у парадного подъезда» (1858). ↩