Философия, политика, искусство, просвещение

М. Ю. Лермонтов

Перехожу к поэту, который и по времени непосредственно следовал за главой русской поэтической школы — за Пушкиным, и которого обыкновенно называют рядом с ним, — к Лермонтову. Значение Лермонтова в русской литературе, конечно, не так велико, как Пушкина. [И поэтому в то время, как Пушкину пришлось нам посвятить две больших лекции, я постараюсь познакомить вас с Лермонтовым как с социальной личностью и как с поэтом в одной сравнительно небольшой лекции.]

Прожил он значительно меньше Пушкина и умер двадцати семи лет, поэтому, в сущности говоря, мы имеем в нем не целостную, законченную писательскую личность, а больше — обещание. Огромное большинство знаменитых писателей, которых мы знаем, в возрасте до двадцати семи лет — это относится и к Пушкину — дали только немного. Главный расцвет таланта обыкновенно только начинается в это время. И как раз в последующие десять — двадцать лет развертывается до кульминационного пункта, до самых высоких достижений. Лермонтов умер именно на пороге своей зрелости. Все же наследие его весьма значительно. В истории европейской литературы такие рано развившиеся и рано погибшие дарования не очень большая редкость. В английской литературе имеются такие рано умершие поэты, как Шелли и Ките, в венгерской литературе глава поэзии и поэт огромной революционности, самый революционный из крупных поэтов Европы, Петефи умер тоже двадцати семи лет, как и Лермонтов. Но все–таки надо признать огромный талант, который позволил Лермонтову, умершему почти юношей, оставить после себя такое наследие, что и до сих пор еще большинство читающей публики считает его вторым поэтом нашей литературы и одним из величайших наших писателей вообще.

Между Лермонтовым и Пушкиным имеется большое сходство и некоторая поучительная разница. Если подходить к рассмотрению так, как этого требует школа формалистов и даже те марксисты, которые считают, что в истории литературы личность можно в некоторой степени игнорировать, то разницу между Пушкиным и Лермонтовым можно всецело объяснить разницей эпох. Вы помните, что Пушкин развивался вначале, в годы своей молодости, — в эпоху относительного расцвета либерализма в русском обществе. Это была эпоха созревания декабристского восстания; и хотя удар, который сразил русскую революцию после декабря, несомненно, вызвал известные сумерки, но густая ночь реакции настала только к концу жизни Пушкина. Лермонтов же был сын этой реакционной эпохи. В эпоху Пушкина русские интеллигентные силы, главным образом дворянские, так сказать, собирались, кристаллизовались вместе, имели некоторые общественные перспективы. В эпоху Лермонтова все было разбито, и только последние годы Лермонтова застали раннюю зарю того, что мы называем «40–ми годами». А когда мы перейдем к 40–м годам и к великим людям этого времени, мы увидим, что 40–е годы опять–таки были эпохой, не достигшей полной общественной сознательности, скорее временем индивидуальной подготовки позднейшей общественной волны. Лермонтов почти всей своей сознательной жизнью попал как раз в ту щель, когда общественности и внешне никакой не было, а был только гнет царизма и беспросветная реакция и внутренний интерес к общественности исчез. Если чего–нибудь искали, то только внутренней гармонии. Такова была потребность лучших людей, проснувшихся на лоне тогдашней России. Пушкин — общественник младых лет мог внести в свои поэтические произведения очень много жизнерадостности, от Лермонтова мы, наоборот, можем с самого начала ожидать, что это будет человек замкнутый, погруженный в себя самого.

Но я лично считаю неправильным в истории литературы такой голый подход, при котором мы могли бы зачислять тех или других индивидуально значительных представителей литературы, так называемых великих писателей, в рубрики соответственно тому, чего требует или что обусловливает собою время. Дело обстоит несколько иначе. Можно сказать, что время выбирает из того материала, которым оно располагает. Совпадение, которое очень часто бывает между характером крупных поэтов и их эпохой, объясняется и тем, что эпоха воспитывает своего поэта, и тем, что такие натуры, которые являлись противоречащими условиям эпохи, не имели возможности серьезно развиться, не были уверены в себе и должны были бы чувствовать себя каким–то диссонансом в обществе. И в данном случае мне кажется, что только более или менее подробный анализ социальной личности Лермонтова дает нам полное объяснение его роли в русской литературе, а вместе с тем и той общественности, которой он был современником, учеником и учителем.

Как я сказал, между Лермонтовым и Пушкиным имеется некоторое значительное сходство, и прежде всего в социальном положении. И Лермонтов и Пушкин были дворяне, и Лермонтов и Пушкин происходили из среднего дворянства, и у Лермонтова и <у> Пушкина была известная гордость своим дворянством. Пушкин считал дворянство некоторым образом организатором, цветом страны. Лермонтову тоже иногда присущи были довольно неприятные, на наш взгляд, подъемы патриотизма, даже всякие дворянские песнопения в честь царя, которые, несомненно, подсказаны ему дворянско–офицерским самосознанием. Но очень характерно, что и Пушкин и Лермонтов принадлежали именно к среднему дворянству, разорявшемуся в то время. Пушкин только пером своим, только своим литературным заработком мог несколько поправить безнадежное свое положение как помещика. Лермонтов тоже был не из богатых помещиков, часто нуждался в деньгах, и вообще оторван был в значительной степени от своей земли, от своих помещичьих интересов. В качестве средних дворян они, конечно, принадлежали к высшему обществу, но принадлежали, так сказать, к низшему слою этого высшего общества.

Пушкин очень страдал оттого, что разные выскочки крупнодворянские, часто менее родовитые, чем Пушкин, в смысле генеалогического древа, но более богатые, разыгрывали вельмож, между тем как ему, сравнительно пожилому человеку, дали знаменитый камер–юнкерский мундир, что его глубоко оскорбило.

То же самое повторилось с Лермонтовым. Лермонтов был дворянством горд, но считал себя «в свете» затертым человеком. Он принадлежал к дворянской оппозиции, к довольно яростной дворянской оппозиции, что сказывалось не столько в его политике, сколько во всем его поведении. В течение всей своей жизни он был весьма ярко выраженным отщепенцем и протестантом в высших светских кругах. Пушкин тоже ненавидел большой свет, но, будучи натурой более покладистой, менее ярко ощущал это групповое противоречие между средними помещиками и вельможами.

Зато именно потому, что он был общественнее и более покладист, Пушкин не чуждался и интеллигенции своего времени, дворянской и недворянской, между тем как Лермонтову присуща была в большой мере осторожность и замкнутость по отношению к недворянской среде. При Пушкине, может быть, меньше было действительно значительной недворянской интеллигенции. При Лермонтове были уже спасительные фигуры, спасительная среда, стоявшая ниже по своему социальному положению, чем Лермонтов, но выше его по интеллектуальному уровню. Мимо нее Лермонтов прошел, вследствие того что он чувствовал себя принадлежащим к другому обществу. Здесь дворянин Лермонтову довольно сильно подгадил.

Например, когда мы наблюдаем Лермонтова в университетский период,1 мы замечаем, что его замкнутость делает его несимпатичным студенчеству, а главное, отрывает его от в то время уже начавшей все больше и больше бить ключом сознательной жизни передового студенчества. Он с этим передовым студенчеством не сходится и до конца своих дней почти что не подозревал, что рядом с ним растут люди борьбы, как Белинский, Огарев, Станкевич, Герцен, которые уже при его жизни начали блистать на небосклоне русской общественности и озарили ее ярким светом вскоре после смерти Лермонтова.

Воспитывали Лермонтова всякие бабушки, тетушки, испортили его, избаловали и вместе с тем издергали его нервы разными неприятностями между отцом и бабушкой.2 Может быть, и вся эта склока дворянской семьи повлияла на Лермонтова в том смысле, что вступил он в жизнь гораздо более замкнутым и озлобленным, даже в самые юные годы, чем это было с Пушкиным. Здесь вы видите уже разницу. Но я укажу еще здесь и некоторое сходство. Очень интересно, что и Лермонтов и Пушкин происходят из дворянского рода смешанного: русского и иностранного.

Вы знаете, какое большое значение придают тому, что один из предков Пушкина был арап Петра Великого и что в нем текла мавританская кровь, что в типе Пушкина, в его лице, наружности, отчасти в его необыкновенно подвижном темпераменте было что–то от знойного юга. В этом нельзя сомневаться. Один из предков Лермонтова был шотландский бард Фома Лермонт. Оттуда пошла его семья. Оттуда его кровь; он пришел из туманных стран севера, от грустных и патетичных бардов. Тут есть опять и сходство и разница между Пушкиным и Лермонтовым.

Переходя от общей характеристики социального положения к убеждениям Лермонтова, надо сказать, что политическое миросозерцание Лермонтова, очень смутное, сбивчивое, нестройное, все–таки вытекало из этого социального положения. С одной стороны — это дворянская спесь. Она присуща была Лермонтову, очень часто уносила его к античеловеческой поэзии, к милитаристической, чванной, шовинистической, даже монархической поэзии. Таких стихотворений у Лермонтова немного, но они есть.3

С другой стороны, его протест против высшего общества уже создавал известный наклон и к революционным симпатиям. Революционные симпатии у Лермонтова, конечно, могли быть. Правда, декабрь4 был ему чужд. Он уже прошел и не был пережит Лермонтовым. Непосредственно в жизни страны, в жизни своего общества, Лермонтов, пожалуй, и не мог почерпнуть никакого революционного опыта. Но Лермонтов очень рано примкнул к байроновской поэтической школе. Самым сильным магнитом в мировой литературе, который притягивал его и определял в значительной степени его поэзию, был именно Байрон. А Байрон был поэт–революционер. И Лермонтову, с его протестом против высшего света, импонировала в высшей степени фигура гордого человека, который ставит себя выше общества и заявляет ему, что на его невнимание, на его непризнание он отвечает вызовом, отвечает пренебрежением. Эта позиция гордому, в некоторой степени отвергнутому высшим светом Лермонтову в высшей степени была по нраву. Она невольно привела его к некоторым революционным выводам. К тому же надо сказать прямо, что дворянство в то время поставляло из своей среды русскую интеллигенцию. А это вовсе не совпадающие понятия — дворянин и интеллигент. Наоборот, огромное большинство дворянских семей давало офицеров, чиновников, помещиков, но вовсе не интеллигентов, то есть не людей, которые центр тяжести своей работы видели в умственной деятельности или в творчестве. Лермонтов же очень рано сделался именно интеллигентом. Мне кажется, что самые корни того, почему Лермонтов почувствовал себя интеллигентом, — то есть прежде всего писателем–идеологом, каким–то моральным и эстетическим руководителем своего общества, и начал мечтать об этом еще очень рано, почти ребенком, — питались именно чувством озлобленной гордости. Крайне избалованный, сжимающийся, как мимоза, от всякого неосторожного прикосновения, необычайно честолюбивый, этот мальчик, этот юноша почувствовал, что ему далеко не первое место отведено в жизни, а внутренне он жаждал этого первого места и стал его искать. Но ему показалось, что не в карьере, не в свете, где он не блистал никогда, лежит этот путь к какому–то необыкновенно могучему развитию его сил, к какой–то блистательной роли в обществе. Он жил в эпоху Байрона и Пушкина и, почувствовав в себе соответственную наклонность, пришел к мечте о золотом венце общепризнанного поэта как руководителя, как учителя жизни, как высокого мудреца и носителя высших начал среди толпы. Надо сказать, что такое представление об особенном, превыспреннем значении поэта–интеллигента было в то время очень распространено. [Как раз в эту эпоху русско–дворянская интеллигенция — я уже об этом напоминал — занималась шеллингианскими философскими построениями, а шеллингианство как раз и было порождением гордыни внешне слабосильной германской интеллигенции начала XIX века. Интеллигенция развернулась в то время повсюду в Европе как довольно значительная культурная сила, но в то же время ее развитие совпало с упадком революционной волны после Великой французской революции.] И байронизм и шеллингианство — все это было порождением того же сомнения в возможности борьбы за прогресс. «Жизнь идет мимо нас, — думали интеллигенты, — и мы не можем ее наладить так, как мы хотели бы. Но зато эти самые наши идеалы необыкновенно высоки, а потому между нами — поэтами — и остальной жизнью и, прежде всего, толпой, обывателями имеется гигантская пропасть. Они дышат этой жизнью, влачат свое существование, как какие–то болотные животные, а мы как бы из другого мира сюда попали. У нас другие идеалы, другие желания. Мы бессильны именно потому, что мы очень хороши». Таким образом бессилие превращалось у интеллигенции, у романтиков в призрак огромнейшей силы. [«Потому–то я и бессилен, потому–то и не могу совершать никаких гордых полетов, что у меня слишком широкие крылья, слишком широкие идеалы, потому что я не вовремя родился».

Что касается творчества, искусства, то оно в жизнь прямо не вмешивается именно потому, что оно выше жизни.] И Лермонтов, как только убедился, что ни вельможей, ни блестящим светским кавалером быть не может, сказал себе: «Зато у меня богатая внутренняя жизнь, я уйду в свою мечту, в мою наклонность к задумчивости, в тончайшее наблюдение того, что делается у меня на сердце: там я увижу целый мир необыкновенных красот, каких–то высоких и многозначительных сияний. Вот это есть именно настоящее величие мое, и это величие в конце концов признает мир, если мне удастся выразить эти великие сны мои с достаточной силой!»

Вот приблизительно его мысли, которые мы можем проследить по его запискам, — он очень рано стал вести дневники,5 — и по его ранним стихотворениям. Это–то внутреннее смутное брожение толкало его к идее, что он призван к великому служению, к какой–то великой роли и что эта великая роль будет заключаться именно в противопоставлении себя как поэта высоких идеалов — низкой действительности.

Вот в каком смысле я утверждаю, что Лермонтов, будучи дворянином, имея запас внутренних противоречий, вытекавших из его общественного положения, был, кроме того, еще интеллигентом, что необязательно было для всякого дворянина; а как интеллигент он опять натыкался на ряд новых мучительных противоречий.

Всей тогдашней интеллигенции была присуща та форма настроения, о которой я говорил выше. Кроме гордости, тут были и причины для глубочайшей скорби. Только в высшей степени поверхностные чижики могли в конце концов совершенно удовлетвориться красивым костюмом выспреннего человека. А человек с гордым сердцем, с большим запасом мозговых сил замечал скоро, что его поэзия остается праздными словами, что ему ничего не дано совершить, что ему даны только благие пожелания; и это чувство абсолютного бессилия перед жизнью было мучительно.

[В иные часы такой идеалист говорил себе: «Мир — что ты такое? — Ты прах перед величием моей мысли». А в другие часы он признавал: «Какой я бедняк, какой я жалкий, до какой степени я загнан, до какой степени я заключен в тюрьму!» А в то тяжелое время в России причин для такого рода скорби у всякого проснувшегося интеллигента было очень много. Почему каждый интеллигент в России, начиная, в особенности, с эпохи после–декабрьской, как только приходил в себя, замечал, что он заброшен в ужасный мир, против которого нельзя не протестовать и против которого протестовать опасно. Крепостное право, страшный гнет сверху, невежество масс, отвратительные мелочные нравы, все это до такой степени убивало все живое в душе, что хотелось кричать, требовать, но крик замирал в пустоте.]

Лермонтов с самого начала был человек болезненно чуткий, может быть, от этого проистекало и его индивидуальное поэтическое дарование, ибо поэт — это человек с крайне утонченными нервами, которого всякое впечатление очень быстро и бурно выводит из равновесия. Как остро сознательный дворянин из среднего, почти мелкого дворянства, он уже поставлен был по отношению к большому свету в положение протестанта, обиженного человека. К тому же он был еще и в высшей степени сознательный интеллигент, в самые ранние годы занимавшийся много всякими моральными и эстетическими вопросами, читавший груды книг на различных языках, много уделявший времени своему умственному развитию. Так он еще раз столкнулся с действительностью и, может быть, на этот раз опаснее всего, именно противопоставив свой внутренний идеальный мир миру внешнему.

Лермонтов очень любил людей или, по крайней мере, хотел их любить. Может быть, жила какая–нибудь внутренняя нежность у Лермонтова, но эта внутренняя нежность не показывала себя почти никогда. Она очень рано перешла в пренебрежение к людям, потому что на эту нежность никто не отозвался. Во всяком случае, в отношения к своим сверстникам, к обычным знакомым, в особенности к членам светского общества, Лермонтов–вносил массу угрюмости, мизантропии, гневной насмешливости. То же было в отношении к женщине. Почти все романы Лермонтова заключаются либо в том, что он терпел полный крах: как угрюмый замкнутый человек, не умел заслужить какой–нибудь симпатии со стороны той или другой великосветской дамы или барышни, в которую был влюблен; а если ему и удавалось эту симпатию получить, то он немедленно занимал какую–то садистскую позицию, начинал мучить женщину, старался насладиться властью над нею и в этом отношении становился несносно жестоким и вызывал глубокое страдание у тех женщин, которые шли ему навстречу; так что в этом случае его израненная, гордая, неудовлетворенная душа, вместо того чтобы найти в любви или дружбе, о которой он якобы мечтал, действительный бальзам для своих страданий, сейчас же переходила в жажду показать свою власть, потому что в нем с огромной мощностью жило это стремление к власти, стремление доказать самому себе, что он великий человек! Это интеллигент–одиночка, заранее осужденный на мрачную позицию, лишний человек. Сравнив его теперь не с Пушкиным, а с Евгением Онегиным, мы сможем сделать еще довольно важные выводы.

Пушкин первый дал во весь рост образ этого скучающего лишнего человека, не умеющего найти ни в общественной деядельности, ни в дружбе, ни в любви удовлетворения, ищущего для себя чего–то яркого и вместе с тем бесконечно хандрящего.

Когда говорят, что будто бы Пушкин дал в Евгении Онегине самого себя, ошибаются, ибо в Пушкине таких черт очень мало. Пушкину пришлось спуститься ниже себя, присмотреться к типу привилегированного прощелыги, каких было довольно много в дворянских кругах, и написать весьма реалистический, но вовсе не особенно симпатичный портрет. Ко времени Лермонтова эта болезнь, которую Пушкин усмотрел и которую он старался исцелить, давши полукарикатуру, очень честную, трезвую, обнажавшую и в то же время очень осторожную, — весьма углубилась, и Лермонтов действительно сам в некотором роде родной брат Евгению Онегину, как и герои его. Целый ряд общих черт можно было бы найти в болезни Евгения Онегина и в тоске, которая овладевает Лермонтовым. Но, конечно, сам Лермонтов гораздо крупнее Евгения Онегина. Ведь одновременно с реалистическим романом Пушкина, который дал почти социально–медицинский диагноз того, что такое скучающий россиянин, «москвич в Чайльд–Гарольдовом плаще», другие писатели, как Бестужев–Марлинский, отчасти Одоевский и др., изображали этот же самый демонизм наоборот: эту хандру замкнутого человека, эту лишнесть рисовали яркими красками, как признак гениальности. Лермонтов был как раз выразителем такого демонизма со всеми теми чертами, о которых другие только мечтали. Будучи сам «лишним человеком», будучи сам чем–то вроде Евгения Онегина, он по своему уму, по тонкости своего воспринимающего аппарата, по тонкости выражения своих переживаний был неизмеримо выше всякого Евгения Онегина и всякого среднего тогдашнего нытика. В нем действительно коренились большие страсти, он действительно был человек совершенно исключительный, так что нельзя было сказать, что вышло бы из него, если бы он не был убит в двадцать семь лет.

И вот эта внутренняя большая содержательность делает фигуру его уже не полусмешной, каким является Евгений Онегин, а глубоко трагичной. И герои Лермонтова поэтому же глубоко трагичны. Пушкин с некоторой усмешкой, сверху вниз, смотрит на Евгения Онегина: старайтесь не быть такими, это как будто бы красиво, а на самом деле за этой красотой часто гибнет человеческое достоинство. Маленькие романтики присоединили сюда большое количество пустых, надутых, в сущности говоря, самодовольных образов, Гамлетов и пессимистов, и сами брали их всерьез, но мы над ними смеялись. А Лермонтов, именно потому, что он принадлежал к этим же поколениям и к тому же течению, но был человек чрезвычайно крупный, явился как бы доказательством, что и самый крупный человек, попав в русло реакционно замирающей общественности, — становится лишним; но это уже не смешно, а трагично и трогательно. Безвременье говорит нам: «Даже великого человека я затру, сделаю его несчастным и в конце концов рано погублю его!» Печать серьезного трагизма лежит на Лермонтове и отчасти на его героях, хотя он, по примеру Пушкина, старался иногда подходить к своим героям с холодком, а не шел по линии маленьких романтиков, по линии славословия лишним людям.

В этом самом лермонтовском демонизме, в этой позиции, гордой, не вступающей на обычные стези, которую он занял,— была потенциальная революционность. Увлечение байроновской революционностью и вообще попытка Лермонтова встать на трибуну политического поэта не совсем ему удалась, потому что пищи для этого вокруг него было мало. Ни корни декабризма до него не дошли, ни сам он не докатился до новой революционной волны; но потенциально революционер в нем был. И если бы его герои, как Измаил–Бей или как Печорин, жили в условиях мало–мальски благоприятных, они все должны были бы стать революционерами: они ненавидят свою среду, они настроены героически, то есть готовы ежеминутно отдать свою жизнь за что–нибудь высокое. Но что это высокое и как ее благотворно отдать, — они не знают, да и знать не могут. Не было для них таких путей.

Теперь познакомимся по периодам с основными фактами жизни Лермонтова, в которых я буду искать подтверждения моей общей характеристики. Жизнь его мы свяжем с его произведениями.

Лермонтов начал писать в тринадцать лет6 и сразу писал очень недурно. С пятнадцати — шестнадцати лет он был уже готовым писателем. Сразу, с первых же мало–мальски серьезных произведений Лермонтов ставит перед собою <задачу воссоздать> свои внутренние терзания. Он чувствует, что он выше своего времени, выше окружающих людей, что они не полюбят его, эти люди, что они его отвергнут, и он от этого страдает. Гордый, он уже полон мечтаний о великой роли; но нужно видеть, в каком постоянном надрыве живет он. Восприятия отдельных жизненных впечатлений, предчувствия грядущей судьбы, мечтательность превращаются для мальчика в источник серьезных страданий. Быть может, в отрочестве у Лермонтова (то была эпоха более близкая к революции декабристов) революционность более сказывается. Он подражает Пушкину и воспринимает Пушкина как протестанта. Но не долго, впрочем, подражает он Пушкину, потому что из вышесказанного уже видно, что разницы с Пушкиным у него было больше, чем сходства; и светлый стих молодого Пушкина, и философская примиренность, к которой устремлялся Пушкин пожилой, были чужды Лермонтову в течение всей его жизни.

Говорят, что к самому концу его жизни — к двадцати семи годам — у него тоже проявилось это примирение, но я это отвергаю и думаю, что это искусственное построение.

Отойдя от Пушкина, он вступает в полосу подражания Шиллеру, розовому полуреволюционному идеалисту. А затем наступает полоса подражания Байрону. К этому времени относятся такие его полудетские вещи, как драма «Испанцы».7 Эта драма полна протеста против государства, против церкви, она становится на сторону угнетенных и разражается диатрибами, напоминающими «Разбойников» Шиллера. Также и «Странный человек» показывает, что дворянин в этом мальчике Лермонтове побежден в значительной степени интеллигентом, потому что он приходит к осуждению крепостного права, а в драме «Люди и страсти»8 вы найдете яркие страницы, в которых слышится угроза крепостному праву.

В пятнадцать лет среди этих своих занятий Лермонтов роняет такую освещающую весь период роста лермонтовского гения фразу: «К чему глубокие познанья, жажда славы, талант и пылкая любовь свободы, когда мы их употребить не можем9 В сущности говоря, эта фраза пятнадцатилетнего мальчика могла бы быть написана над всей жизнью Лермонтова, и над всей жизнью его поколения, и над жизнью всего типа «лишнего человека», взятого в наивысшем выражении. Всех своих сил он употребить не мог. И если бы он просто сделал так: сказал бы себе «не могу!» и стал бы играть в карты, пить, — это он и делал в иные моменты, — ему было бы легче. Но его талантливость, его чуткость не мирилась с этим, он должен был как–то проявить себя. И тогда его чувства и силы начинали сжигать его внутренним огнем, потому что поступательного движения они приобрести не могли.

Он пишет: «Я считаю, что судьба не умертвит во мне зародившийся деятельный гений».10 Вы чувствуете, что в этой фразе мальчик вместе с тем и боится: а вдруг умертвит! Так хочется верить ему, что зародившийся в нем деятельный гений не может быть умерщвлен судьбою! Между тем судьба на деле умертвила этот зародившийся деятельный гений. Правда, она обернула его внутрь, и от этого получился великолепнейший том произведений, который мы имеем.

Котляревский, который посвятил довольно интересную книгу Лермонтову, говорит так об этом: «Лермонтов так и не сказал нам, что именно желал он совершить достойного бессмертного величия, но всегда казалось ему, что делает он не то, что следует, что проживает он свою жизнь даром».11

Это правильная характеристика Лермонтова. Мука его заключается в том, что живет он–де не так, что делает не то, и черт знает почему! Пушкин сказал «черт меня догадал родиться в России» — Лермонтов вполне мог сказать то же самое. Лермонтов был героем, но героем безвременья, а это все равно, что сказать — жертвой безвременья. Можно ли было ждать, что Лермонтов каким–то порывом разорвет все эти путы, выйдет на революционную дорогу и скажет: «Общество позорно во всех своих основах, я это общество вызываю на бой и лучше погибну, чем сдамся»? В сущности говоря, в области поэзии он приблизительно так и сделал. Но в области практической мог ли он сделать что–нибудь? Никаких к этому не было возможностей. Но мечта о таком внезапном революционном шквале, который смел бы всю сволочь, которую он видел перед собой, была ему присуща. Он еще очень молодым мальчиком написал революционное стихотворение «Новгород» — против Аракчеева, которое заключает в себе знаменательное пророчество.12 В этом пророчестве некоторые русские писатели и поэты, в особенности из эмиграции, увидели точное предсказание о нашем времени. Во всяком случае, в стихотворении Лермонтова это пророчество сочетается с жаждой того, чтобы такое время пришло, чтобы настала такая революционная гроза, и этим сказывается в нем интеллигент–протестант. Но вместе с тем какая–то жуть его охватывает перед этим будущим, потому что он все–таки только интеллигент, да еще интеллигент–дворянин. Если бы он пришел целиком к необходимости такого разрушения, у него этой жути не было бы.. Он протестующий человек, но протестующий член все–таки тогдашнего русского общества. Он желает провалиться этому обществу в тартарары, но, когда он ясно себе представляет апокалиптическую картину крушения, он смотрит на нее с ужасом. Вот это стихотворение.

Предсказание (Это мечта)

Настанет год, России черный год,

Когда царей держава упадет;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жен

Низвергнутый не защитит закон;

Когда чума от смрадных, мертвых тел

Начнет бродить среди печальных сел,

Чтобы платком из хижин вызывать,

И станет глад сей бедный край терзать;

И зарево окрасит волны рек:

В тот день явится мощный человек,

И ты его узнаешь — и поймешь,

Зачем в руке его булатный нож:

И горе для тебя! — твой плач, твой стон

Ему тогда покажется смешон;

И будет все ужасно, мрачно в нем,

Как вид его с возвышенным челом.13

Повторяю, некоторые из наших писателей заграничных в этом видят указание на современность. Это прямо Ленин, говорят. В этой картине есть что–то мрачное, какое–то жадное ожидание прихода человека с возвышенным челом, но вместе с тем и страх. Это показывает своеобразную чуткость Лермонтова. Из картины отвратительного общества, современного ему, он делает вывод, что когда–то оно должно погибнуть, дожидайтесь прихода человека с возвышенным челом, который не песни будет вам петь! Но, с другой стороны, как будто бы он не совсем сочувствует этому будущему и, может быть, внутренне желает, чтобы этого не было.

Приблизительно в это же время написано и другое революционное стихотворение Лермонтовым, которое почему–то не вводится в издание его сочинений. По крайней мере, я ни в каком издании его не нашел, а нашел случайно в одной из книг о Лермонтове. Тут революция так изображается. Он возвращается к той же теме — «грядущая революция»:

И день настал, и истощилось

Долготерпение судьбы,

И море шумно ополчилось

На миг решительной борьбы,

И быстро поднялися волны,

Сначала мрачны и безмолвны.

И царь смотрел, и, окружен

Толпой льстецов, смеялся он;

И царедворцы говорили:

«Не бойся, царь… Мы здесь… Вели,

Чтоб берега твоей земли

Стихию злую отразили.

Ты знаешь, царь, к борьбе такой

Привык гранитный город твой».

И гордо царь махнул рукою,

И раздался его приказ.

Вот ждет, довольный сам собою,

Что море спрячется как раз.

Дружины вольные не внемлют,

Встают, ревут, дворец объемлют…

Он понял, что прошла пора,

Когда мгновенный визг ядра

Лишь над толпою прокатился

И рой мятежных разогнал;

И тут–то царь затрепетал

И к царедворцам обратился…

Но пуст и мрачен был дворец,

И ждет один он свой конец.

И гордо он на крышу всходит

Столетних царственных палат

И сокрушенный взор возводит

На свой великий пышный град.14

Это совсем по–юношески написано, Лермонтов пишет еще, как мальчик. Позднее стих Лермонтова возвысился над этим до чрезвычайности. Но мы видим постоянное возвращение к картине революции, которую он предчувствует и как будто боится. Таков был тогдашний молодой дворянин–интеллигент Лермонтов, который перед лицом скотской жизни, его окружавшей, склонен был часто с озлоблением сказать: «Ах, черт бы вас побрал, или революция бы вас побрала!» — но в то же время говорит это без особенно большого желания, чтобы это проклятие осуществилось.

Так как характер молодого Лермонтова крайне поучителен для понимания его сочинений, то я хочу прочесть вам несколько строк из одного поистине замечательного стихотворения, которое он написал в семнадцать лет о себе самом. Может быть, можно было бы, вместо всего мною сказанного о Лермонтове, просто прочесть только это стихотворение:

Никто не дорожит мной на земле,

И сам себе я в тягость, как другим;

Тоска блуждает на моем челе.

Я холоден и горд; и даже злым

Толпе кажуся; но ужель она

Проникнуть дерзко в сердце мне должна?

Зачем ей знать, что в нем заключено?

Огонь иль сумрак — ей ведь все равно.


Под ношей бытия не устает

И не хладеет гордая душа;

Судьба ее так скоро не убьет,

А лишь взбунтует; мщением дыша

Против непобедимой, много зла

Она свершить готова, хоть могла

Составить счастье тысячи людей:

С такой душой ты бог или злодей…

Тут, конечно, преувеличенное представление о себе, но весьма точное.

Всегда кипит и зреет что–нибудь

В моем уме. Желанье и тоска

Тревожат беспрестанно эту грудь.

Но что ж? Мне жизнь все как–то коротка

И все боюсь, что не успею я

Свершить чего–то! — жажда бытия

Во мне сильней страданий роковых,

Хотя я презираю жизнь других.15

Даже предчувствие чего–то фатального, предчувствие раннего конца здесь уже имеется. И опять–таки это стихотворение, как самый эпос Лермонтова, показывает, какой это был глубокий, тонкий ум, как ясно и отчетливо понимал он сам свое собственное положение, да еще в семнадцать лет! Другие поэты, только чувством богатые, не могли, конечно, так определить себя.

Когда Лермонтов попал в университет, он не нашел там подходящей для себя среды. Весь университетский период жизни Лермонтова был какой–то странный. Лермонтов следил за тем, чтобы быть тщательно одетым, искал компании с лоботрясами–дворянчиками, но так как они были лоботрясы, то он вполне с ними слиться не мог, а от остального студенчества сторонился. Правда, когда произошла история между профессорами и студентами,16 то он оказался в числе протестантов и вынужден был даже покинуть университет. Только после этого поступил он в школу гвардейских прапорщиков.17 К военной деятельности он себя отнюдь не готовил — попал в офицеры случайно. И вот тут–то, может быть, создалась наиболее острая ситуация. Он стал офицером, корнетом гвардейского гусарского полка, а гвардейские гусары были блестящими членами светского общества. Но в высшем свете он себя найти не мог; да и вся эта царская служба для Лермонтова была неподходящей. Отсюда огромное количество конфликтов. Большого поэта втиснуть в гусарскую куртку все–таки не удалось. Арабажин в своем этюде о Лермонтове говорит:

«Россия была, по меткому выражению Пушкина, «вздернута на дыбы» рукою властной, все было занумеровано, затянуто в мундиры, поставлено в ранжир, и над всеми и всем высилась характерная фигура императора Николая I. Контраст между официальным кругом и мыслящей кучкой «интеллигентов» достиг своих крайних пределов. Перед нами были два лагеря, глубоко ненавистные друг другу и взаимно друг друга исключающие. Торжество одних равнозначительно было гибели и страданию других. И вот в такую–то эпоху торжествующей, зловещей, тупой и невежественной «государственности» вышел на дорогу жизни, трудную и скорбную дорогу, поэт, ищущий бури, с мятежным духом и громадной жаждой свободы и независимости человеческой личности».18

Это сказано верно. Можно сразу было предсказать, что будут серьезные конфликты, в результате которых слабая сторона может погибнуть, можно было заранее сказать также, что эта гибель не будет такой простой; сламываясь под напором стихии, этот гордый, тонко чувствующий человек должен был как–то стонать, протестовать, и эти его стоны, крики и протесты будут исключительными по своей силе и по своей значительности.

К этому времени умер Пушкин. Лермонтова смерть Пушкина потрясла не потому, что Лермонтов очень любил Пушкина как поэта. Многие исследователи русской литературы небезосновательно полагают, что он только в самой ранней молодости внешне подражал Пушкину, а потом начал искание своих собственных путей. Лермонтов отнюдь не пушкинист. Но смерть Пушкина сопровождалась омерзительными чертами травли со стороны придворной камарильи, и поэтому Лермонтов, считая себя самого поэтом, кандидатом в великие поэты, отожествляя свою судьбу с судьбою Пушкина, прежде всего счел страшным преступлением убийство лица, выполнявшего возвышенные функции народного поэта. Отсюда та сосредоточенная злоба, с которой написано знаменитое стихотворение Лермонтова «На смерть Пушкина». Его каждый знает, несомненно, это один из лучших стихотворных памфлетов, это поистине плевок кровью и желчью в физиономию стоящих у царского трона вельмож. Можно заранее было сказать, что Лермонтову это так пройти не может.

Около этого же времени он написал наиболее зрелую свою пьесу «Маскарад». Эту пьесу ему запретили издавать.19 И это тоже подлило масла в огонь. А главное дело: попытка издать такую пьесу, как «Маскарад», которая не понравилась тогдашней цензуре, тогдашним господам общественного мнения, уже создала у них общее неблагоприятное впечатление о Лермонтове. Стихотворение на смерть Пушкина переполнило чашу терпения правительства, и Лермонтов был переведен на Кавказ в Нижегородский драгунский полк, а друга его, Раевского, который распространял это стихотворение, даже сослали в Вологодскую губернию.20

Лермонтов на Кавказе в качестве офицера изучает край и восхищается природой Кавказа, знакомится с жизнью горцев, оставляет нам чу- <на этом страница кончается, далее лист потерян>.

Великая княгиня Мария Николаевна, которая в то время старалась играть роль дирижера светской жизни, поручила известному писателю Соллогубу продернуть Лермонтова. Соллогуб написал роман под названием «Большой свет». Там Лермонтов выведен под видом пустого франта, мелкого болтуна Леонида. Но на этом не остановился Соллогуб; изображая этого врага общества, внутренне опустошенного, безнравственного человека, Соллогуб обращается и к личной жизни Лермонтова и намекает на его отношения к графине Мусиной–Пушкиной, которая по тем временам была женщина благородная, относившаяся к Лермонтову, как старшая сестра. Дружба эта была чистой, давала Лермонтову немного покоя. Соллогуб изображает дело так, будто Лермонтов живет на счет богатой женщины, которой продается. В таком роде был нарисован портрет с очень определенными чертами Лермонтова. Это больно задело поэта.21 Он метался, как раненый зверь, стал отвечать злыми эпиграммами и дерзостями. Инцидент заставил его стреляться с молодым офицером де Барантом, защитником «общества». На дуэли Лермонтов сделал выстрел в воздух, убивать на дуэли не хотел; несмотря на это, воспользовавшись этим случаем, его лишили сейчас же всех чинов и прав состояния и постановили сослать. Но в дело вмешался великий князь Михаил Павлович, и, по его настоянию, Лермонтова решили только вернуть на Кавказ.22

Лермонтову все же пришлось пробыть некоторое время под арестом, и там посетил его Белинский.23 Белинский уже слышал о Лермонтове, Белинский превосходно определил место Лермонтова в русской поэзии того времени: «В наше время отсутствие в поэте внутреннего (субъективного) элемента есть недостаток… Великий поэт, говоря о себе самом, о своем я, говорит об общем — о человечестве, ибо в его натуре лежит все, чем живет человечество. И потому в его грусти всякий узнает свою грусть, в его душе всякий узнает свою и видит в нем не только поэта, но и человека, брата своего по человечеству… И кто же из людей нового поколения не найдет в нем разгадки собственного уныния, душевной апатии, пустоты внутренней и не откликнется на него своим воплем?» 24

Конечно, для нашего времени это уже неверно. Вероятно, огромное большинство нынешних читателей, читая лермонтовские произведения, не найдут там себя, — мы люди другого поколения, другого пошиба. Но тогда таких типов было много, и Белинский сам был человеком того времени, и он тоже тосковал и ужасался и чувствовал свою слабость. Такие люди не могли не видеть в Лермонтове своего рупора. Белинский поэтому пришел к Лермонтову в тюрьму, просидел несколько часов и после отзывался о Лермонтове с величайшим восхищением. И, может быть, этот отзыв Белинского и таинственный разговор, который он имел с Лермонтовым, — с Лермонтовым, который обыкновенно чуждался даже лучших людей своего времени, — больше дал бы нам понимания того, что мы в нем потеряли, чем самый размах его произведений. Белинский, сам человек огромного ума, прежде всего останавливается на уме Лермонтова и говорит, что он поражен был, каким огромным и ясным умом обладает этот молодой офицер. Белинский говорит, что он сам растерялся перед Лермонтовым, что он почувствовал себя умственно несравненно более слабым человеком, чем Лермонтов.25

После этого Лермонтова отсылают вновь на Кавказ, причем Бенкендорф, тот самый, который затравил, как кровавая собака, Пушкина, требует, чтобы он извинился перед де Барантом.26 Лермонтов отказывается и этим создает себе новых врагов. В то время в первый раз были отпечатаны двадцать восемь стихотворений Лермонтова.27 До сих пор он или сам не печатал, или, если старался напечатать, то его произведения не проходили через цензуру. Итак, в первый раз вышли двадцать восемь стихотворений Лермонтова. Кроме того, на Кавказе этот неугомонный человек опять совершает подвиги и, когда его спрашивают, чем его наградить, просит разрешения приехать в Петербург.28

Приезжает. К этому времени выходит из печати его роман «Герой нашего времени».29 Все начинают уже говорить кругом, что Лермонтов великий писатель. Дело уже не только в произведениях, которые ходят по рукам в списках, — это уже не маленькие отрывки, а большое, капитальное произведение; Лермонтов сразу занимает чрезвычайно большое место в русской литературе. Я потом приведу некоторые отзывы о «Герое нашего времени» и охарактеризую общее впечатление, которое он тогда произвел. Однако Лермонтова по–прежнему дразнят и травят, он по–прежнему со всеми ссорится, и, вместо того, чтобы проникнуться благодарностью к великому князю Михаилу Павловичу, который говорил: «Ведь это же чудак, не трогайте его», «Ведь это больной человек», — и покровительствовал ему, Лермонтов надерзил отчаянным образом этому самому великому князю, и тот распорядился отправить его назад на Кавказ и уже запретить ему совершать подвиги, не пускать его на фронт: «Пускай сидит в тылу, пока нам угодно».30

Но он и там не сидит спокойно, там он всех колет и шпыняет, беспокоит все тамошнее общество своей гордостью и замкнутостью. На этой почве происходит опять ряд ссор, между прочим, ссора с посредственным офицером Мартыновым, с которым ему вновь пришлось драться на дуэли, на этот раз — роковой.

Очень характерно, как происходит самая дуэль. Немного лет еще прошло после смерти Пушкина. Доброжелатели Лермонтова стараются помирить врагов, ссора пустяковая, из–за которой не могут люди стреляться. Но известная часть обывателей, живущих в Пятигорске, целый ряд лиц — желают, чтобы дуэль состоялась, и препятствуют тому, чтобы Лермонтов и Мартынов встретились друг с другом до дуэли. Когда дуэль происходит, Мартынова ставят выше, под скалою Машука, а Лермонтова ниже. Лермонтов первый стреляет вверх — мимо, а Мартынов долгодолго целится и стреляет в живот, — пуля попала в грудь. Когда Лермонтов, сраженный, падает, разражается страшная гроза, какая бывает иногда на юге, все берут кто бурку, кто зонтик и уезжают, а Лермонтова оставляют в крови под дождем, мертвым или умирающим на десять часов! Нашли его потом мертвым.31 Священники отказались Лермонтова хоронить, и Арабажин рассказывает:

«Некультурность общества сказывалась во всем. Пятигорский священник не хотел хоронить Лермонтова, опасаясь кары свыше. А хозяин дома, где жил Лермонтов, позвал духовенство, чтобы святой водой очистить квартиру от злого духа — Лермонтова. И священник пошел на приглашение и кропил комнаты святой водой!»32

Чтобы довершить картину торжества всех <злых> сил, окружавших величайшего поэта, надо сказать, что сочувствие всех было на стороне Мартынова. Чем был Мартынов наказан за то, что в двадцать семь лет убил, может быть, величайшего русского гения, — потому что размах первых произведений Лермонтова таков, что можно ожидать было грандиозного продолжения? Он мог перерасти и Пушкина: гигантскими шагами этот человек шел вперед. Чем же был наказан Мартынов? Он был наказан церковным покаянием и отправлен отбывать его в Киево–Печерскую лавру. Там был он окружен поклонением киевских барышень, которые видели в нем героя именно потому, что он убил Лермонтова! Как говорит Кавелин, который жил в то время в Киеве, гимназисты разделились в то время на две партии, — одни были за Мартынова, другие за Лермонтова, и та партия, которая была за Мартынова, с гордостью называла себя русской партией. «Русская партия» радовалась тому, что был там добит великий человек России — Лермонтов.

Теперь приступаю к разбору произведений Лермонтова.

Мы видели, что это был человек, живший в постоянном протесте. Действительно, это был колючий, неудобный человек. Откуда этот протест? Не только, конечно, оттого, что Лермонтов был горд и неуживчив. Ясно, что в других условиях вместо этих мелких взрывов, вместо этих дуэлей, ссор, дерзостей, ссылок и возвращений, новых ссылок, — вместо всего этого имел бы место большой революционный протест. Для этого тогда, однако, не было возможностей. Но, по крайней мере, Лермонтов никогда не примирялся, всю короткую жизнь он был несчастным изгоем, ссыльным человеком, опальным человеком и не мирился с окружающей средой. Это дает особенный облик Лермонтову. И вот в своем одиночестве и необходимости стеной отгородиться ото всего мира он носит в себе до чрезвычайности способное страдать сердце, истекающее кровью. Отсюда его произведения были действительно, — как часто у поэтов бывает, а у Лермонтова в особенности, — жемчужины слез боли, которые текли из раненого организма и застывали в грустной своей красоте.

Лирические произведения Лермонтова рисуют большей частью перед нами всякие терзания, мечты, гордые полеты и падения настроения, которые, естественно, порождались из такой жизни. Но рядом с этим у Лермонтова есть и объективная лирика. Припомните его баллады, припомните такие вещи, как «Пророк», как «Спор», как «Ветка Палестины». В них он, пожалуй, еще более высок. Быть может, в другое время в нем произошел бы перелом, и вместо того, чтобы петь тоску свою, он рисовал бы главным образом картины внешнего мира. Он их рисует с неподражаемым мастерством, с необыкновенной краткостью и непревзойденной выразительностью. Как связать эти объективные картины Лермонтова со всей его личностью? Связь естественна. Любовь к природе и ко всему яркому в окружающей среде вытекала из самой его впечатлительности. Можно сказать, что при совершенно нормальных условиях огромная впечатлительность Лермонтова дала бы ему возможность запечатлеть в необыкновенно законченных и сильных картинах вообще окружающую действительность. И кусками, отдельными моментами Лермонтов выполнил это свое назначение и в этом необыкновенно близко подходил к Пушкину. Но быть до конца объективным поэтом, преломляющим через призму гения внешние впечатления и дающим нам возможность таким образом лучше понять окружающий нас мир, он не мог, потому что слишком страдал, потому что песни страдания пересекают такие картины и играют у Лермонтова еще большую роль. По лирическому эпосу Лермонтова мы видим то, чем он мог бы быть, если бы успокоился. В Лермонтове — чистом лирике мы видим его растерзанным изнутри страстью, которая в нем не может превратиться ни во что другое, как в тоску и мечту.

Правильно говорят, что лермонтовская поэзия отличается красноречием и что именно красноречие отличает ее от пушкинской поэзии.33 Пушкинская поэзия необыкновенно красива, но не красноречива. Пушкин берет крайней простотой, естественностью, грацией своих стихов. Напряжения, пафоса ораторского у Пушкина почти никогда нет, разве когда он нарочно становится на котурны, чтобы продекламировать какую–нибудь оду. Лермонтов постоянно проповедует, постоянно хочет бросать острые слова, озаренные каким–то заревом, раскаленные внутри слова. Он всегда ораторствует, он поэт–публицист. Говоря о своем «я», он жалуется, кричит, протестует и всегда желает произвести эффект. Но когда некоторые исследователи, как Эйхенбаум, из этого делают вывод, что Лермонтов приближается к «прозе», отходя от пушкинской «поэзии»34 к гоголевской прозе или к художественной прозе и публицистике Белинского, — это совершенно неверно, потому что одновременно с этим Лермонтову присуща необыкновенная музыкальность, необыкновенная мелодичность. Кто не помнит стихотворения «В минуту жизни трудную» или «Тучки небесные», звучащие подлинной музыкой, словно сыгранные на каком–то волшебном инструменте. Таких музыкальных вещей в собственном смысле слова у Лермонтова чрезвычайно много, и не меньший процент лермонтовских стихотворений, чем пушкинских, был переложен на музыку и превратился в ходовые народные песни. Не в том дело, что это был переход к прозе, а в том, что Лермонтов всегда одержим страстью, болью, всегда патетичен. Но кто упрекнет Лермонтова, что он слишком субъективен, что у него нет социальной нотки, что он слишком много говорит о себе? Действительно, он много говорит о себе, но это для того времени и хорошо. Поскольку человек ранен гораздо больше, чем Пушкин, постольку в нем больше патетики. Пушкин избегал патетики, а Лермонтов весь в патетике, весь в страстных речах. И его мелодии вытекают отсюда же. Его мелодия всегда какая–то баюкающая, его музыкальность есть грустная музыкальность, на которой мы можем отойти и успокоиться немножко от слишком острых переживаний. Лермонтов по красоте, по изысканности своих мелодий стоит, пожалуй, даже выше Пушкина и, во всяком случае, не имеет себе равных, но он, конечно, уступает Пушкину по внутренней естественности, по кристальной чистоте, по непосредственности поэзии.

А между тем Пушкин, вероятно, работал больше над стихами, чем Лермонтов. И если смотришь на черновик Пушкина, то видишь, какая колоссальная напряженная работа проделывалась им каждый раз над своими стихами, — он вкладывал больше труда, чем Лермонтов. Но к чему он стремился в этом труде? К максимуму простоты и естественности. Лермонтов же стремился к максимальному эффекту, картинности, страстности. Лермонтов — театрален, чего в Пушкине нет, потому что Пушкин выполняет свое главное назначение — осознать окружающий мир, дать его в яркой картине, приблизить его к сознанию своей страны. Это первый Адам, который называет вещи именами; а Лермонтов — страдалец, которого определило безвременье; он стремится быть великим поэтом, потому что страдает и хочет громко, на весь мир, пожаловаться за себя и всех себе подобных.

Вот что можно сказать о лирике Лермонтова.

Несколько слов о самых крупнейших эпических его произведениях, и прежде всего — о «Демоне». Тут мы видим в обнаженном виде всю тогдашнюю теорию «демонизма». Конечно, мы не можем поверить, что Демон представляет собой какое–то мировое начало. Нет, конечно, это — интеллигент, которому скучно, потому что он в ссоре с владыками мира сего. Ушел он от них, и их пути кажутся ему нудными и серыми. Но какого–нибудь собственного содержания в жизни он не нашел. Он не знает, куда себя деть, он поэтому и проклял весь мир. А потому и мир его проклял. Некуда ему деваться. Не нравится ему все, мелко все, не так, как он хотел бы. Он делает зло, но тоже зло делает как–то без убеждения. Не чувствует себя непременно злым, а так — нечего делать. Напакостить этому злому миру от скуки!

Точно так же и Лермонтов, после того как он мрачно сидел в каком–нибудь высоком обществе, ничего не говорил и вдруг разражался злейшей шуткой против кого–нибудь из присутствующих, против которого он, в сущности, не имел ничего. Ну вот и Демон жаждет скандала. Из своей хандры он ищет исхода, и исхода, конечно, в «Татьяниной» сфере.

Я уже говорил, что мы имеем здесь частью повторение. Изысканный человек, у которого мозг разлагается под бременем ничегонеделания и сложных связей умственного и нравственного содержания, тянется на «капусту», на в высшей степени простую, может быть, пресную, но нежную женскую душу, чтобы забыться в объятиях страсти, которая есть, в сущности говоря, сама природа, непосредственность бытия, еще никем не замутненного, совершенно прозрачного и в себе довольного бытия. Вот сюда окунуться хочет всяческий Фауст, жаждущий своей Гретхен.

Но ведь когда со всеми обидами окунешься в этот источник, то загрязнишь, замутнишь и отравишь его.

Кроме того, такому человеку немыслимо быть долго с такой женщиной. Она в конце концов скучна, его тянет к ее чистоте, и в первое время она вызывает восторги, но потом становится скучной. Фаусты всегда бросают Маргарит после победы. Поэтому Евгений Онегин и говорит, что не может «домашним кругом» ограничиться. Он думает: если бы я мог сойтись с Татьяной, чтобы пожить несколько времени и уйти, — это очень хорошо, но она со своей простотой, в конце концов обывательской, захочет втащить меня в халат, в туфли, в кухню, в детскую. Это будет ужасно скучно! Он всеми силами против этого протестует. А так как он знает, что может погубить ее душу, то подходит к этому нежному цветочку осторожно: если сорву, он завянет. Не лучше ли вовремя отойти? А так как это демоническая натура, таящая в себе грозные возможности, привлекательная для таких девушек, потому что они видят в нем что–то возвышающееся над их монотонным существованием, то на этом вечно завязываются романы, где сильный сжигает слабейшего.

Величие пушкинского романа заключается в том, что он сказал: Евгений, помни, что Татьяна выше тебя. Да, она проста, она вышла замуж за генерала, сделалась светской дамой, но она тем не менее выражает колоссальную народную, глубинную, бытовую стихию. И все ее чувства искренни — когда любит, так любит, может собой пожертвовать, может доставить счастье в высшей степени. А ты что? Ты перекати–поле. Живешь, обременяешь землю, сам себе не на радость!

Лермонтовская Тамара не имеет глубины Татьяны. Она просто горная козочка, которая гибнет от соприкосновения с огненным Демоном. Все же во всей этой фантастике повторяется простая вещь. Тогдашний интеллигент не желал семьи и боялся семьи, смотрел на семью как на прозу, а к женщине его тянуло, и тянуло именно к чистой, хорошей девушке. И он либо губил, либо боялся погубить. В этом были основные черты «любви» тогдашней интеллигенции, начиная с карамзинской Лизы.

Гораздо большее значение, чем «Демон», имеет «Герой нашего времени».

Сам Лермонтов думал, что его Печорин представляет собой исправленный тип Евгения Онегина. Он даже фамилию берет аналогичную: Онегин — от реки Онеги, Печорин — от реки Печоры. Как же он подходит к Печорину — с симпатией или антипатией? Прежде всего, ему казалось, что Евгений Онегин взят слишком прозаично, что нет в нем того внутреннего страдания, той серьезности, которую Лермонтов сам в себе ощущал. Поэтому он делает поправку. Он говорит: нет, Александр Сергеевич, вы не правы, когда в конце концов изображаете Онегина человеком во фраке, который не находит себе места, хандрит, и только. В конце концов вы этим объясняете социальное поражение и внутреннюю неудовлетворенность так называемого интеллигента нашего времени. Нет, в наших душах клокочут большие страсти. Мы способны на очень большой протест, и поэтому мы куролесим и губим людей и сами себя терзаем, не находя выхода. Мы не похожи на пародию, какой является Евгений Онегин, мы беснующийся поток, вроде Терека, только не утекаем мы ни в какое море, по какому–то кругу бежим, постоянно прыгаем со скалы на скалу, не находя покоя. Ибо для нас самый покой становится тоской, неудовлетворенностью. И даже юмор в «Евгении Онегине» здесь превращается в трагедию тоски и неудовлетворенности. И вместе с тем Лермонтов не хочет сказать: поклонитесь герою нашего времени! Это действительно герой нашего времени; но слова — «герой нашего времени» в устах человека, который характеризовал это время в «Думе», звучат как «жертва нашего времени». Это был роман о том, что делается с героем, когда он попадает в наше время, чем он становится, как он вырождается или принижается, и наоборот: если «наше время» поднимается до героя, то смотрите, какой курьез, какой уродец получается в этих условиях!

Таким образом, ненавидя социально свое время, Лермонтов с изумительной зоркостью и чуткостью показал, что, в сущности, характер этот вытекает из условий жизни. И действительно, герой Печорин был чрезвычайно характерен для тогдашней эпохи.

Но ведь в то время уже рос Белинский, в то время рос Герцен. Они нашли потом огромную аудиторию. Значит, Лермонтов просто не видел многого из того, что вокруг него происходило? Это не совсем верно. Лермонтов не был учителем своего времени, он был выразителем своего времени. А Белинский и Герцен были учителями своего времени.

Как они попали в положение учителей, об этом я буду говорить в следующей лекции.

Факт тот, что они нашли известный отклик, но они действовали в значительной мере в иной атмосфере, чем та, в которой развивался Лермонтов. Лермонтов же всем своим нутром из себя самого черпал тоску своего времени и не знал, как выйти из положения. Герцен уже знал пути, как выйти из него, но знал теоретически. Лермонтов был несравненно в большей мере поэт. Белинский тоже был страстный человек, почти поэт–публицист, но в нем все это было от ума. Он прекрасно умел манипулировать образами для того, чтобы доказать тот тезис, к которому ведет читателя. Но все это от настоящего поэта было далеко. А Лермонтов был целиком поэт. Может быть, ему было бы легче, если бы в нем прояснились общая критика времени и руководящие принципы, но именно с руководящими принципами у него обстояло дело плохо. Старался он иногда их сформулировать. Но это не выходило. А вот чем люди страдают — это он мог сказать. Он рассказал, чем страдали лучшие люди того времени. И характерно, что Белинский, который как будто бы гораздо выше должен бы стоять, более всерьез принял Печорина, чем сам Лермонтов. Лермонтов, создавая тип Печорина, предостерегает: не подумайте, что это положительный тип. Конечно, это урод, конечно, калека, замечательной силы калека и урод, но тем не менее, урод. А то, чего нигде не говорит Лермонтов, то есть что Печорин сам индивидуально или как тип возвещает какую–то победу, — это Белинский видит. Он видит Печорина, преобразовавши его. Из последыша он превратился у Белинского в человека, который еще не смог победить своей среды. Вот что пишет Белинский:

«Печорина обвиняют в том, что в нем нет веры. Прекрасно! но ведь это то же самое, что обвинять нищего за то, что у него нет золота: он бы и рад иметь его, да не дается оно ему. И притом, разве Печорин рад своему безверию? Разве он гордится им? Разве он не страдал от него? Разве он не готов ценою жизни и счастия купить эту веру, для которой еще не настал час его?.. Вы говорите, что он эгоист? — Но разве он не презирает и не ненавидит себя за это? Разве сердце его не жаждет любви чистой и бескорыстной?.. Нет, это не эгоизм: эгоизм не страдает, не обвиняет себя, но доволен собою, рад себе. Эгоизм <не> знает мучения: страдание есть удел одной любви. Душа Печорина не каменистая почва, но засохшая от зноя пламенной жизни земля: пусть взрыхлит ее страдание и оросит благодатный дождь, — и она произрастит из себя пышные, роскошные цветы небесной любви…

…Судя о человеке, должно брать в рассмотрение обстоятельства его развития и сферу жизни, в которую он поставлен судьбою. В идеях Печорина много ложного, в ощущениях его есть искажение; но все это выкупается его богатою натурою. Его во многих отношениях дурное настоящее — обещает прекрасное будущее».35

Конечно, эти слова можно применить и к самому Лермонтову, ибо Лермонтов на своего Печорина очень похож.

Но в «Герое нашего времени» есть и другая стихия. Как я указывал, <подобного типа герои> всегда <наталкиваются> на естественное противоречие. Как только выдвигают демоническую натуру — противопоставляют ее среде. Изображают среду низменную, над которой возвышается этот герой; но у Пушкина очень сильно проскальзывали и другие черты: может быть, среда в своей простоте и непосредственности выше героя и тех, кто тщится выскочить из этой простоты и непосредственности, составляющей основной массив народа? И Лермонтов в «Герое нашего времени» отводит очень часто женщинам, с которыми сталкивается герой, подобную роль. В Максим Максимыче и целом ряде типов, которые он набрасывает вскользь, сказывается могучий реалист Лермонтов. Он идет по пути Пушкина и исходит из положения, что жизнь мелких людей интересна. Обыкновенные люди, вне интеллигенции, вне дворянства, в стороне от ропщущих, мятущихся, в сущности, представляют чрезвычайно любопытный объект для палитры. Уже у Пушкина чувствуется, что дело не только в том, чтобы реалисту там отметить смешное и трогательное, а в том, чтобы увидеть мелкую буржуазию России, а за нею и крестьянство. Пушкин прекрасно предвидит, что есть социальные силы, которые могут чрезвычайно своеобразно развиться, что в них нет этой сложности больного миросозерцания и глубокого самопожирания, которое заметно среди оторвавшейся от среды интеллигенции дворян. Эта сторона в «Герое нашего времени» тоже отмечена Белинским.36 Она достигает вершины в лучшем шедевре Лермонтова, в его «Песне о купце Калашникове».

«Песня о купце Калашникове» поражает нас. Она не похожа на другие произведения Лермонтова. Она написана бодро, крепким, необычайно чистым русским народным языком. В ней проявляется другая напевность, широкая, абсолютно объективная. Как будто бы какой–то Баян вещий, русский с головы до ног, появляется перед нами и с огромным мастерством каждой строчкой уст своих дарит нас как сокровищем. Недоумеваешь: подобного произведения до Лермонтова мы еще не знали. К этому отчасти подходил в «Сказках» и «Песнях западных славян» Пушкин. В этой песне Лермонтов дает художественные и тончайшие картины и психологии, и нравов, и жизни старой Москвы при Иоанне Грозном, и картины русской природы. Я думаю, что ни одно даже самое крупное произведение Лермонтова не заставляет так бесконечно скорбеть над его ранней могилой, над его растерзанным телом, мокнувшим под дождем в Пятигорске, как именно это произведение. И когда читаешь Эйхенбаума, который со своей ученой педантичностью заявил, что русская литература ничего не потеряла от того, что Лермонтов умер рано,37 то действительно негодуешь: чтобы человек любил литературу, прочитал «Песню о купце Калашникове», знал бы, что через год после того, как он написал ее, Лермонтов был убит, выведен за город и застрелен,38 — и сказал, что это естественно и безразлично для литературы!

Часто хотят провести какую–то параллель между настроениями Пушкина и Лермонтова перед концом. Пушкин в последний год испытывает чрезвычайно мрачное настроение и проявляет тенденцию примириться, — уходили Сивку крутые горки. Хочется некоторым историкам литературы доказать, что и Лермонтова уходили крутые горки и что к тому времени, когда ему пришлось умереть, он внутренне уже созрел для примирения. Я не думаю, чтобы он уже тогда складывал оружие, — по крайней мере, из его поведения этого не видно. В «Песне о купце Калашникове» — говорят нам — Калашников смиренно принимает волю Иоанна Грозного.39

Но в чем заключается все содержание этой песни?

Кирибеевич, любимец Ивана Грозного, осмелился посягнуть на честь простого купца. Казалось бы, купец мог сказать: «Ваша милость, и лавка наша — ваша, и товары наши — ваши, и жена наша — ваша! — сделайте одолжение, окажите честь!» А тут человек зовет своих младших братьев, торжественно прощается и говорит: иду на смерть! Я не убью его из–за угла, я так хочу убить его, чтобы все поняли, для чего я воспользовался кулачным боем. Выйду один на один перед царем, духовенством и народом православным и уничтожу обидчика. Калашников понимает, что классовое правосудие Ивана Грозного защищает офицерско–помещичье опричничество, а с прочими классами не стесняется. Это проявление человеческого достоинства в купце — первый провозвестник буржуазно–революционного духа. Разумеется, он закончит свою жизнь на плахе. Но что же в конце концов Калашникову делать? Идти на Красную площадь революцию делать? Но ведь «народушко» не отзовется? А он не терпит. Он мстит геройски, с важностью, с торжественностью, с сознанием глубокой своей правды. Он говорит: «Сейчас вы сильнее меня — ну что же, казните меня, — я свое дело сделал!» Примирения тут нет. Тут есть необычайная черта: тут есть огромная чуткость Лермонтова, ожидание Лермонтовым новой революционной стихии из недр «простых людей». Он изображает купца Калашникова, зажиточного краснорядца. Не думаю, чтобы Лермонтов хотел именно подчеркнуть роль буржуазии, о которой вскоре после этого начнут говорить Белинский, Тургенев и др. Он имел в виду какую–то неясную массу, третье сословие, которое само говорило во Франции: мы пока ничто, а хотим быть всем.40 Вот это третье сословие имел в виду Лермонтов и сумел выразить свои надежды в такой форме, что цензура даже считала, что он шаг к примирению делает, даже в Петербург его временно вернула.41

Под видом изображения классовых взаимоотношений времени Ивана Грозного Лермонтов сумел написать глубочайший социальный трактат о формах, в каких просыпается человеческое достоинство у первых застрельщиков, еще погруженных в средневековье посадских людей. И с этой точки зрения широкая объективность и огромная правда, с которой все это нарисовано, и внутренний сдержанный пафос таковы, что можно было ожидать от Лермонтова в дальнейшем на этом пути огромных достижений. Может быть, в том случае, если бы он героически преодолел себя, то есть объективную стихию, которую он отражал как поэт эпический, мог бы соединить с внутренним огнем, который его так жег, слить в органический сплав, — это дало бы ему возможность дать поэмы и романы широчайшей, небывалой художественности. Это выполнили позднее великие русские романисты. С этой точки зрения особенное место принадлежит этой поэме.

В заключение я коснусь драм Лермонтова. В последнее время товарищ Яковлев выпустил книжку — «Лермонтов как драматург». Драматург Лермонтов не очень крупный. Юношеские произведения его зелены. «Маскарад» в литературном отношении очень интересен, но вряд ли может быть поставлен наряду с настоящими шедеврами нашей драматургии. И тем не менее интересно, к какому выводу приходит после тщательного анализа товарищ Яковлев.

Вот что он пишет:

«В отношении стилистическом Лермонтов идет за Шиллером и Грибоедовым, постепенно освобождаясь от шиллеровской риторики.

Все его драмы указывают на искание новых внешних форм, в то время как их внутренняя структура отличается закономерной постоянностью. Лермонтов как драматург в этих драмах далеко еще не развернул всех своих возможностей, этому помешала так рано и нелепо оборвавшаяся жизнь поэта; драмы эти лишь опыты, правда, уже отмеченные печатью гения; будущие возможности намечаются в «Маскараде», и много они обещают. Уже неоднократно было упоминаемо, что учителем Лермонтова в драме был Шиллер; подводя итоги результатов исследования драм Лермонтова, мы не преувеличим, если скажем, что наш поэт–драматург был вполне достойным учеником великого немецкого драматурга».42


  1. С сентября 1830 г. по июнь 1832 г, Лермонтов был студентом нравственно–политического, а затем словесного отделения Московского университета.
  2. В детстве Лермонтову, рано потерявшему мать, пришлось стать причиной распри между отцом, небогатым отставным капитаном, и бабушкой, представительницей родовитой дворянской фамилии Столыпиных. Отец был вынужден уступить сына бабушке и уехать. Отзвуки семейной драмы слышны во многих произведениях поэта.
  3. Видимо, Луначарский имеет в виду некоторые строки из стихотворения «Опять народные витии…» (1834–1835) и из поэмы «Измаил–Бей» (1832).
  4. То есть идеи декабристов.
  5. Сохранились автобиографические заметки Лермонтова в тетрадях 1830–1831 гг.
  6. Лермонтов относит начало своей поэтической деятельности к 1828 г. (см. запись в тетради 1830 г. — М. Ю. Лермонтов. Сочинения в 6–ти томах, т. VI. М. — Л., Изд–во АН СССР, 1957, с. 385).
  7. «Испанцы» — самое раннее из законченных драматических произведений Лермонтова, написано летом — осенью 1830 г.
  8. Луначарский название драмы дает в переводе. У Лермонтова: «Menschen und Leidenschaften». Работа над произведением протекала, по–видимому, во второй половине 1830 г.
  9. Строки из стихотворения 1829 г. «Монолог».
  10. Прозаический пересказ строк из стихотворения 1831 г. «Унылый колокола звон…».
  11. Несколько перефразированная цитата из кн.: Нестор Котляревский. Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения, изд. 5–е. Пг., 1915, с. 39.
  12. О неоконченном стихотворении «Новгород» (1830) высказывались различные соображения. Что это «резкая, правда, запоздалая, выходка против «тирана» Аракчеева», считает Н. Котляревский (там же, с. 44). Более распространено предположение, что стихотворение обращено к сосланным декабристам и под именем «тирана» Лермонтов имел в виду Николая I. Некоторые исследователи думают, что в стихах речь идет о современниках поэта, «упавших мужеством» в годы реакции.
  13. Луначарский цитирует с небольшими изменениями. У Лермонтова во второй строке: «корона упадет»; в последней: «Как плащ его».
  14. Стихотворение, процитированное Луначарским, впервые было опубликовано в 1906 г. в майской книжке журнала «Былое» (с. 1–2) как неизданное произведение Лермонтова. Н. О. Лернер выразил предположение, что автором его является А. И. Одоевский («Каторга и ссылка», 1925, кн. 8 (21), с. 243–247). В кн.: А. И. Одоевский. Полн. собр. стихотворений и писем. М. — Л., «Academia», 1934, с. 244–245; под условным названием «Стихи о наводнении» стихотворение напечатано в разделе «Приписываемое Одоевскому».

    Вопрос о принадлежности стихов продолжает оставаться спорным.

  15. Здесь и выше цитируется стихотворение «1831–го июня 11 дня».
  16. Имеется в виду история, происшедшая в Московском университете 16 марта 1831 г., когда студенты выгнали из аудитории реакционного профессора М. Я. Малова.
  17. В июне 1832 г. Лермонтов подал прошение об увольнении из Московского университета «по домашним обстоятельствам» и осенью того же года поступил в петергофскую Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров.
  18. Цитата из статьи: К. И. Арабажин. Михаил Юрьевич Лермонтов. — В кн.: «История русской литературы XIX века», под ред. Д. Н. Овсянико–Куликовского, т. II, с. 22.
  19. Замысел драмы «Маскарад» возник у Лермонтова в начале 1835 г. В октябре 1835 г. была создана вторая редакция, которую Лермонтов, пытаясь получить разрешение на постановку пьесы в петербургском театре, представил в драматическую цензуру при III Отделении. За обличительное содержание драма была запрещена. В конце 1835 г. была создана третья редакция, которую постигла та же участь; Бенкендорф усмотрел в ней прославление порока и потребовал, чтобы в конце ее состоялось примирение супругов Арбениных. В октябре 1836 г. драматической цензурой была запрещена также новая редакция драмы под названием «Арбенин». В печати пьеса при жизни Лермонтова не появлялась. Впервые напечатана (с купюрами) в кн.: «Стихотворения М. Лермонтова», ч. III. СПб., 1842.
  20. С. Н. Раевский за распространение стихотворения в течение месяца находился под арестом в крепости, а затем был сослан в Олонецкую губернию.
  21. Повесть В. А. Соллогуба «Большой свет» была опубликована в 1840 г. в журнале «Отечественные записки». По признанию самого Соллогуба («Воспоминания графа В. А. Соллогуба». СПб., Изд–во А. С. Суворина, 1887, с. 188), произведение было написано по заказу великой княгини Марии Николаевны. Лермонтов сделал вид, что не узнал себя в пасквиле, и отозвался о повести положительно.
  22. Дуэль Лермонтова с Эрнестом де Барантом, сыном французского посланника, состоялась 18 февраля 1840 г. За дуэль Лермонтов был арестован, предай военному суду и затем сослан на Кавказ в Тенгинский пехотный полк, готовившийся к серьезным военным операциям.
  23. Личное знакомство Белинского с Лермонтовым состоялось в Пятигорске в июле 1837 г., но критик и поэт не поняли друг друга. Около 14 апреля 1840 г. Белинский навестил Лермонтова, находившегося под арестом в ордонансгаузе (в Петербурге), и имел с ним продолжительную беседу.
  24. Цитата из статьи «Стихотворения М. Лермонтова» (Белинский, т. IV, с. 520, 521, 522).
  25. После посещения Лермонтова Белинский писал Боткину 16–21 апреля 1840 г.: «Недавно был я у него в заточении и в первый раз поразговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого!.. Каждое его слово — он сам, вся его натура, во всей глубине и целости своей. Я с ним робок, — меня давят такие целостные, полные натуры, я перед ними благоговею и смиряюсь в сознании своего ничтожества» (там ж е, т. XI, с. 508–509).
  26. В письме великому князю Михаилу Павловичу от 20–27 апреля 1840 г. Лермонтов писал: «Граф Бенкендорф предлагал мне написать письмо к Баранту, в котором бы я просил извиненья в том, что несправедливо показал в суде, что выстрелил на воздух. Я не мог на то согласиться, ибо это было бы против моей совести…» (М. Ю. Лермонтов. Сочинения в 6–ти томах, т. VI, с. 453).
  27. В октябре 1840 г. вышел в свет сборник «Стихотворения М. Лермонтова». СПб., в типографии Ильи Глазунова и К°, включающий двадцать шесть стихотворений и две поэмы — «Песню про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» и «Мцыри». До этого стихотворения Лермонтова появлялись в «Современнике», «Отечественных записках» и других периодических изданиях.
  28. В июне — декабре 1840 г. Лермонтов, находясь в отряде под командованием генерала А. В. Галафеева, принимал участие в военных действиях и неоднократно представлялся к награде за храбрость и отвагу. Особенно отличился он в сражении при реке Валерик (июль 1840 г.). Николай I, отклоняя ходатайства военного командования о награждении Лермонтова, распорядился, по просьбе бабки поэта Е. А. Арсеньевой, уволить его в отпуск в Петербург сроком на два месяца. 14 января 1841 г. Лермонтов выехал из Ставрополя в Петербург.
  29. Лермонтов приехал в Петербург 5 февраля 1841 г. Первое издание «Героя нашего времени» вышло ранее, в апреле 1840 г. Видимо, Луначарский основывается на воспоминаниях А. П. Шан–Гирея («Русское обозрение», 1890, кн. 8), который ошибочно утверждал, что Лермонтов закончил роман только в последний приезд с Кавказа, то есть в феврале 1841 г.
  30. Около 11 апреля 1841 г. Лермонтову было предписано в сорок восемь часов покинуть Петербург и отправиться на Кавказ в Тенгинский пехотный полк. Говоря о «запрещении совершать подвиги», Луначарский имеет в виду сообщение генерала главного штаба П. А. Клейнмихеля от 30 июня 1841 г. о том, что Николай I, «заметив, что поручик Лермантов при своем полку не находился, но был употреблен в экспедиции с особо порученною ему казачьею командою, повелеть соизволил… дабы поручик Лермантов непременно состоял налицо во фронте и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку» (В. Mануйлов. Летопись жизни и творчества М. Ю. Лермонтова. М. — Л., «Наука», 1964, с. 163).
  31. Лица, причастные к дуэли Лермонтова с Мартыновым, много сделали, чтобы скрыть и запутать истинную картину дуэли; в результате этого история трагической гибели поэта долгое время представала в искаженном свете. Луначарский излагает события, видимо, по очерку Арабажина, содержащему неточности («История русской литературы XIX века», под ред. Д. Н. Овсянико–Куликовского, т. II, с. 30). Дуэль происходила у подножия Машука 15 июля между шестью и семью часами вечера. Секундантами были М. П. Глебов и А. И. Васильчиков, присутствовали А. А. Столыпин (Монго) и С. В. Трубецкой. Лермонтов отказался стрелять в Мартынова, и дуэль превратилась, по существу, в убийство. О дальнейшем в воспоминаниях Васильчикова говорится: «…мы решили позвать доктора… Я поскакал верхом в Пятигорск, заезжал к двум господам медикам, но получил… ответ, что па место поединка, по случаю дурной погоды (шел проливной дождь), они ехать не могут…

    Когда я возвратился, Лермонтов уже мертвый лежал на том же месте, где упал; около него Столыпин, Глебов и Трубецкой» (А. И. Васильчиков. Несколько слов о кончине М. Ю. Лермонтова и о его дуэли с H. С. Мартыновым. — «Русский архив», 1872, стлб. 205–213).

    Тело Лермонтова было привезено в Пятигорск в десять часов вечера.

  32. Цитата из статьи: К. И. А р а б а ж и н. Михаил Юрьевич Лермонтов. — В кн.: «История русской литературы XIX века», под ред. Д. Н. Овсянико–Куликовского, т. II, с. 30.
  33. Имеются в виду наблюдения Эйхенбаума. «Лермонтов, — пишет он, — ослабил те формальные проблемы, которые волновали поэтов старшего поколения… и сосредоточил свое внимание на другом — на усилении выразительной энергии стиха… на развитии поэтического красноречия» (Б. Эйхенбаум. Лермонтов. Опыт историко–литературной оценки. Л., ГИЗ, 1924, с. 13).
  34. Б. Эйхенбаум пишет: «Литературная эпоха, к которой принадлежал Лермонтов (30–е и 40–е годы), должна была решить борьбу стиха с прозой… На основе тех принципов, которые образовали русскую поэзию начала XIX века и создали стих Пушкина, дальше идти было некуда… Наступал период… победы прозы над стихом» ( там же, с. 10).
  35. Цитата из статьи о «Герое нашего времени» (Белинский, т. IV, с. 263–264). Луначарский изменил первую фразу.
  36. Речь идет об оценке Белинским образа Максима Максимыча (там же, с. 220–225).
  37. Видимо, имеется в виду следующее утверждение: «Лермонтов умер рано, но этот факт не имеет никакого отношения к историческому делу, которое он делал, и ничего не меняет в разрешении историко–литературной проблемы, нас интересующей. Нужно было подвести итог классическому периоду русской поэзии и подготовить переход к созданию новой прозы. Этого требовала история — и это было сделано Лермонтовым» (Б. Эйхенбаум. Лермонтов. Опыт историко–литературной оценки. Л., ГИЗ, 1924, с. 156).
  38. «Песня… про купца Калашникова» была написана в 1837 г.
  39. О переходе Лермонтова в конце жизни на позиции смирения говорится в работах Н. Котляревского, Федоровского и др. Так, Федоровский пишет: «Истинно русские люди Лермонтова, каковы старый ветеран 12–го года и купец Калашников, прежде всего глубоко религиозные люди. Их религия — религия смирения, покорности воле божией: «Смирись, гордый человек!» — учил Достоевский и, в образец смирения, указывал на простых людей, но эту проповедь смирения гораздо раньше высказал Лермонтов в лице ветерана 12–го года и купца Калашникова» (П. А. Федоровский. М. Ю. Лермонтов. Киев, 1914, с. 31).
  40. Эта мысль была выражена аббатом Э.-Ж. Сийесом в кн. «Что такое третье сословие», вышедшей в Париже в 1789 г.
  41. Речь идет о возвращении Лермонтова из ссылки в Петербург весной 1838 г. Арабажин пишет: «К счастью, на этот раз пребывание Лермонтова на Кавказе было непродолжительно… Опубликованные поэтом произведения «Песня о купце Калашникове» и «Бородино» тоже содействовали быстрой перемене в его судьбе: оба эти произведения с внешней стороны вполне соответствовали официальной формуле народности и патриотизма» («История русской литературы XIX века», под ред. Д. Н. Овсянико–Куликовского, т. II, с. 25).
  42. Цитата из кн.: М. А. Яковлев. М. Ю. Лермонтов — как драматург. М.-Л., 1924, с. 258–259.
Речь, Лекция
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями: