ИТАЛИЯ И ВОЙНА

Брошюра написана в 1915—1916 гг.
Вышла в свет летом 1917 г. в серии «Европа до и во время войны».

Брошюра, предлагаемая вниманию читателей, написана мной довольно давно, как это видно из ее последней главы, рисующей ситуацию накануне отставки министерства Саландры. Читатель знает, конечно, те немногие военные и политические события, которые имели с тех пор место в Италии; ее положение не изменилось ни в чем существенном. Вот почему я решаюсь печатать брошюру без изменений и дополнений теперь, когда цензура пала и работа моя может, наконец, выйти в свет. Изменившиеся обстоятельства, давшие мне возможность опубликовать, наконец, эту брошюру, в то же время бросили на мои руки столько разнообразной и совершенно неотложной работы, что мне пришлось выбирать между изданием брошюры в таком виде, какой она получила несколько месяцев тому назад и полным отказом от ее опубликования.

Я надеюсь, что тот исторический и социальный анализ, которому подвергнута в брошюре итальянская разновидность патриотизма, покажется читателю достаточно ценным, чтобы оправдать в его глазах мое предпочтение первого решения этого поставленного передо мной жизнью вопроса.

А. Луначарский.

Петроград, 30 июня 1917 года.

Предисловие

Говоря о международной политике и роли в ней различных держав, обыкновенно принимают их за законченные единства, за действующих лиц драмы, столь же оформленных в своих желаниях, методах и чувствах, как человеческие индивиды. Если даже отбрасывают мифическую оболочку представлений о «коварном Альбионе», «горячей и заносчивой Марианне», тяжеловатом, но упорном «Михеле»* и т. п., то все–таки нечто от подобной мифологии остается, и порой вполне почтенные исследователи и ученые публицисты оказываются недалеко ушедшими от этих шаблонов.

* Имеются в виду Англия, Франция и Германия. — Прим. ред.

Далеко не для всех ясно, что каждая держава есть необыкновенно сложное целое, раздираемое внутренними противоречиями, прежде всего капитальнейшими столкновениями интересов различных своих экономических классов, а затем раздорами и конкуренцией всевозможного рода групп. Стоит только приподнять полупрозрачное покрывало рекламируемого газетами внутреннего единства любой державы, все равно в мирное или в военное время, чтобы тотчас убедиться в многосложности той полухаотической системы, которая сдерживается каждым государственным механизмом.

В нынешнюю войну парламенты, являющиеся если не верным, то все же довольно ярким отражением борьбы интересов в каждой данной стране, вначале вынуждены были демонстрировать самое безусловное единство всех элементов каждого данного народа перед лицом острых внешних задач. Но чувствовалась огромная искусственность этого вынужденного согласия и постоянная возможность внезапного прорыва внутренних разногласий сквозь торжественную декорацию единства. В большей или меньшей степени просачивание упомянутых живых разногласий и происходит повсюду. Этим, главным образом, объясняется чрезвычайно злобное отношение к парламентам со стороны господствующих групп и их прессы.

Правительство, администрация, главнокомандование суть яркие выразители единства страны и вместе с тем неограниченного господства над нею правящих групп. Чем больше необходимо единство ввиду внешней опасности, тем резче выражается оно в форме сильной власти. А сильная власть никогда не бывает неприятна высокопривилегированным группам.

Наоборот, парламенты нового времени произошли именно из необходимости находить хоть сколько–нибудь удовлетворительную равнодействующую между разнородными и часто противоречивыми интересами. Природа парламента противоречит абсолютной государственной идее. Как бы ни далеко было то или иное представительство от действительного пропорционального отражения классов, оно все же в большей мере портрет общества, чем правительства, персонифицирующее нацию перед иными странами.

Но не только ведение войны и сопутствующие ему дипломатические акты, но и общее руководство иностранной политикой даже в мирное время всюду в большей или меньшей мере изъято из ведения парламента. В важнейшей области внешних отношений государства оно стремится действительно представлять из себя некоторое единство воли. Над подлинными странами всплывает некоторый символ Англии, Германии или Италии, воплощенных в небольшой кучке военных и дипломатических вельмож, символ, который и принимается в ужасных международных трагедиях за подлинное действующее лицо.

И это не простая иллюзия, не церемониальная фикция, а факт, в котором сказывается наличность господства одних классов над другими. Коронованные особы и официальные представители держав менее чем когда–либо могут рассматриваться как абсолютно свободные в своих действиях повелители: будучи во внешней политике в огромной мере свободны от контроля демократий, они остаются теснейшим образом зависимыми от аграрных и финансово–промышленных магнатов. Но эта зависимость отнюдь не воспринимается тяжело, ибо правители являются сами костью от кости и плотью от плоти правящих групп, экономически господствующих групп.

Итак, поскольку не одна наивность Аммоса Федоровича, но и некоторый реальный факт кроется за персонификацией держав, за превращением их в волевые единства, факт этот есть не что иное, как более или менее неограниченное в области внешней политики господство немногочисленных сильных групп с относительно однородными интересами.

Но это не все. Почти нигде в настоящее время правительство не могло бы даже за время войны распоряжаться судьбами государства, не имея за собой общественного мнения. Всем известно, в какой огромной мере общественное мнение в современных государствах формируется прессой, всем известны и те мощные и искусные меры, к которым правительства и правящие классы имеют полную возможность прибегнуть, для того чтобы через посредство наиболее распространенных газет с огромной силой влиять на общественное мнение, подчас его фальсифицировать. Беспомощность политической мысли значительных масс, принадлежащих к классам, наиболее от верхов далеким, интересы которых фактически находятся в наибольшем контрасте с интересами экономической аристократии, оказывает неоценимую помощь официозной и желтой прессе в ее работе.

И все же на одной фальсификации нельзя основать в сколько–нибудь просвещенной стране симпатии большинства, идущих до бесконтрольного доверия руководству государством классовых врагов большинства.

Здесь мы встречаемся с любопытным фактом глубоко вкоренившейся в сознании большинства любого народа убежденности в существовании некоторых интересов, абсолютно общих всем классам народа, всем жителям данного государства и притом интересов, по своей простоте главенствующих над всеми остальными.

Строго говоря, эти интересы сводятся в конце концов к одному, а именно, к самозащите.

На первый взгляд это явление кажется простым. Действительно, нападение неприятеля, сопровождаемое убийствами, грабежом, поджогами и полным нарушением экономической жизни и ведущее с собой в дальнейшем ту или другую форму порабощения — разве же это не такое несчастье, перед которым должны смолкнуть всякие внутренние разногласия и единство всех элементов государства сделаться не долгом даже, а простым инстинктом? Не ясно ли, что под давлением такой угрозы каждый должен рассуждать, как, например, Эрве: «Всякий француз, будь он роялист, эксплуататор, что угодно, — мне все–таки ближе, чем разбойник в каске, ибо он вместе со мной защищает от этого разбойника и свое, и мое достояние, и свою и мою семью».

Однако стоит только немножко ближе присмотреться к этому факту, чтобы он не показался столь простым. В самом деле, безусловная необходимость обороняться Может иметь место лишь там, где кто–то готовится напасть. Если бы не было хищников, то было бы странно приносить огромные жертвы ради защиты от возможного хищничества. Нет такого правительства, нет такой дипломатии, такой прессы, которая не повторяла бы ежедневно, что патриотизм сводится прежде всего к стремлению отстоять свою отчизну и что внешняя политика данного государства носит оборонительный характер. И даже когда разразилась война, мы оказались лицом к лицу с тем же зрелищем: все воюющие правительства заявили, что у них и в мыслях не было кого–либо атаковать, а вооруженные народные массы во всех странах глубоко и свято уверены, что обороняются.

Итак, во всякой стране путем энергичного накачивания сверху в общественном мнении создается представление, что соседи — хищники и только и ждут момента ослабления данного государства, чтобы накинуться на него. А у соседей то же самое утверждается о данном государстве.

Если принять за аксиому, что народные массы каждой страны питают отвращение к войне, не допускают мысли о наступлении, жаждут нерушимого мира, то уже сразу становится ясным, что атмосфера воинственности создается искусственно, путем прямого оклеветанная правящими классами каждой страны своих собратьев по ту сторону границы.

Но дело обстоит еще сложнее. Самая идея обороны оказывается чреватой неожиданностями, когда мы подходим к ней ближе.

Для того чтобы обороняться удачно, чтобы иметь самую возможность в любой момент отпарировать хищнический набег, необходимо иметь не только армию и флот наготове, но и удобные стратегические границы, легко защитимые берега с удовлетворительными стоянками для военных кораблей. Все ли государства находятся в таком положении? Почти ни одно. Если вы будете разговаривать со стратегами любого государства, то наверное всякий из них найдет желательным известные поправки границы единственно в интересах самозащиты. Германия, как известно, сама мечом провела границу на западе, как хотела, трудно представить себе также более удобозащитимую границу со стороны России, чем та, какую имеет Германия: болота Восточной Пруссии, Висла и крепости показали свою несокрушимость и в настоящей войне. И тем не менее государственный канцлер Бетман–Гольвег в своей речи в декабре 1915 года определенно заявил, что Германии в интересах чистой самообороны необходимы стратегические поправки границ!

У некоторых же государств совершенно незащищенные места их организма бросаются в глаза, и потребность воспользоваться первым удобным случаем, чтобы изменить к лучшему самые условия возможной обороны, становится настоящей навязчивой идеей для озабоченных стратегов — специалистов государственной обороны. Италия, между прочим, находится именно в таком положении.

Но и этого мало. Обороняться? Но что оборонять при этом? Только ли те случайные границы, которые дала история в результате войн? Не существует ли еще так называемой справедливой границы? «Границ», как выражался великий итальянский революционер националист Мадзини, «указанных самим богом».

Французы, например, едва ли не в большинстве совершенно убеждены, что такая «самим богом указанная граница» есть Рейн. Они думают также, что из бока Франции выхвачен кровоточащий кусок мяса, что рана не зажила и что считать ее болезненную поверхность за нормальную границу значит позорно отказаться от солидарности с собственными согражданами Эльзаса и Лотарингии, мечом отторгнутыми некогда от родины.

Являются ли войны реванша наступательными?

— Как? — говорят нам противники подобного допущения. — Воспользовавшись минутой моей слабости, разбойник ограбил меня; окрепнув или позвав друзей па помощь, я бросаюсь отнять награбленное, а вы уже меня считаете разбойником, а его мирным собственником, подвергающимся нападению?!

Однако же самые прогрессивные и мирные граждане того государства, которое некогда захватило те или другие провинции у соседа или владеет какими–нибудь стратегическими пунктами, необходимыми для самообороны соседа, с своей стороны рассуждают следующим образом: стратегические пункты служат одинаково для защиты и соседям и нам. Мы нападать не хотим, но рады, что на наших воротах висят наши собственные замки. Соседи почему–то не верят нам и хотят с нами драться, чтобы повесить свои замки на ворота, т. е.

поставить нас в зависимость от своего дальнейшего великодушия. Нет, если так, — они нарушители мира, зачинщики кровопролития, они и впредь способны на разбой, мы должны доказать им, что мы не овцы, а иначе повадится волк в стадо — всех перетаскает.

О завоеванных провинциях рассуждают еще и так: была война, закончилась мирным договором, по которому известные области отошли к нам. Договор подписан и нами и бывшими нашими неприятелями на предмет дальнейшего мирнососедского сожительства. Ведь в то время мы были победителями, мы могли бы и не идти на мир, а продолжать угнетать побежденных. Ведь они добровольно признали более выгодным для себя уступить эти провинции, чем продолжать войну. В течение долгих годов мы занимались внутренним присоединением аннексированной области к нашему отечеству. И вот теперь соседи затевают вновь бойню, чтобы отторгнуть туго приросший к нашему государству орган и вернуть его к себе! Мыслимо ли хоть на минуту допустить, что их месть остановится на этом, что они в случае военного успеха или проявления малодушия с нашей стороны не протянут мстительно и жадно свою лапу и дальше? Необходимо защищаться!

Итак, в войнах, имеющих характер борьбы за приобретение естественной стратегической границы, за возвращение отнятых областей или освобождение из–под ига соседей единоплеменников, живущих по ту сторону границы, война может носить оборонительный и справедливый характер в глазах нападающего народа и казаться решительно наступательной и разбойничьей другой стороне.

При этом, однако, задача убедить миролюбивые массы в необходимости войны для правящих классов весьма облегчается. Естественная ненависть к прямому нападению может быть искусно скрыта за флагом национальной обороны.

Но и это еще не все.

В понятие обороны входит не только охрана территории, но и престижа страны, ее торговых интересов и т. п. Нынче все державы находятся в огромной зависимости от ввоза разного рода сырья, зачастую также хлеба и угля и от вывоза своих продуктов. Правительство каждой страны обязано, таким образом, заботиться о поддержании правильного товарообмена. Но капиталистический строй, царящий во всех державах, обладает, как известно, той особенностью, что каждый новый оборот его оказывается все более широким: прибыль, получаемая капиталистами, вновь капитализируется и ищет себе применения. Колоссальные экономические организмы вроде Великобритании или Германии не без ужаса видят известный предел естественному развитию капитала в возможном недостатке угля, железа, меди, хлопка, хлеба и т. п., как равным образом в насыщении, наконец, покупательной емкости своих рынков. Простая оборона, защита своего национально–экономического организма от апоплексического удара вследствие закупорки собственных чрезмерных сил уже должны побуждать такие колоссальные государства к беспокойному обеспечению за собой все новых и новых пунктов и областей влияния. Но при нынешнем состоянии мира такое естественное расширение области экономического воздействия данного государства равносильно либо похищению у самого носа конкурента намеченной им добычи, либо даже прямому, якобы мирному отторжению источников сырья или рынков у такого конкурента.

Очевидно, что с этой точки зрения борьба за земли, доставляющие сырье, и за рынки является по существу оборонительной. Не расширять своей области можно было бы, только перестав расти капиталистически, а для капиталистического хозяйства перестать расти— значит умереть.

Но в какое же положение поставлены этим обстоятельством капиталистически второстепенные страны? Если бы даже внутренний рост их собственного капитала и не диктовал им их капиталистической политики, то и тогда они должны были бы смотреть на будущее совершенно безотрадно, не постарайся они уже сейчас так или иначе обеспечить для себя рядом с колоссами те или другие местечки под солнцем прибыли.

Таким образом, создается сеть аргументов, которая ведет простеца от признания очевидной истины — необходимости защищать жизнь и свободу в случае нападения хищника к необходимости, грозя оружием, а в крайнем случае пуская его в ход, обеспечить за родным капиталом известную зону применения.

Одно держится за другое, как неразрывная цепь. В самом деле, какой смысл защищать границы своего отечества, если, например, невыгодная стратегическая граница всегда дает врагу огромный шанс против вас?

Перспектива обороны оказывается безнадежной. Надо думать о другом: о союзе с кем–нибудь сильным, об использовании благоприятного соединения разных условий, о нападении на соседа в плохой для него момент ради приобретения возможности дальнейшей самозащиты. Но какой смысл сидеть в хороших стратегических границах, если предприимчивые соседи лишат вас как раз того, чего у вас нет: Англию — хлеба, Германию— железа, Италию — угля и т. д., отведши от вас снабжавший вас этим продуктом торговый рукав? Если тот же предприимчивый сосед отобьет у вас покупателей и превратит производимые вами ценности в груду гниющих предметов, загромождающих ваши склады? Какой смысл защищать ваш организм от прямого нападения, если его морят голодом. Разве осужденный на голодание, бросаясь на стерегущих его пищу людей, разве он не обороняется?

С другой стороны, как мы уже сказали, самая оборона была бы совершенно не нужна, если бы каждая страна не считала аксиомой по отношению к другой, что нападение является естественной вещью, как только победа кажется более или менее обеспеченной. Каждое правительство по собственной характеристике является тихоней, которая и воды не замутит, но в изображении соседа — душегубом, прячущим нож за пазухой. А объективно? А объективно и большие и малые вооружены до зубов, насколько позволяют силы или силенки их народов. Создается круговая поддержка милитаризма круговым страхом насилия.

Конечно, логика человеческая слишком зависит от человеческой психологии. Пока правительство говорит о необходимости прямой самообороны, с ним соглашается почти все население страны; говорит оно об освобождении захваченных соседями братьев, о приобретении соответственных стратегических границ — с ним соглашается еще достаточно густая масса. Говорит оно откровенно о насилиях и захватах во имя дальнейшего хозяйственного существования и расцвета родины — толпа согласных редеет. Но если империалистски–патриотическое блюдо подано ловко и вовремя, — мы видим, как им угощаются не только те, которым империализм идет главным образом на пользу, но и значительное число людей, очарованных его софизмами.

Это объясняется тем, что блага, рисующиеся в перспективе войны империалистского характера, кажутся слишком отдаленными и гадательными по сравнению с непосредственным страшным злом войны, а потому ни одно правительство не решится подать вышеупомянутое блюдо, не сдобрив его густо чисто оборонческой приправой. В таком виде оно, как мы видели, не оказалось отвергнутым ни одним народом.

Здесь не место входить в критику империализма. Достаточно сказать только, что если бы даже не правы были те представители классически либерального капитализма, которые доказывают, что капитал может расти не в ущерб, а на пользу соседнему капиталу, что он при нормальных условиях сам творит себе рынки, что при тех же нормальных условиях здоровый капитал всегда найдет для себя сырье, если бы даже не правы были такие либералы, которые склонны видеть в империалистической политике капитала, в запретительных пошлинах, в запертых дверях, колониальных захватах, физическом разрушении конкурента только желание барышей огромных и легких, если бы, наоборот, абсолютно правы были те, кто считает империализм естественным и необходимым выражением капитала, то и тогда для эксплуатируемых классов остался бы в полной мере открытым вопрос, да необходим ли сам капиталистический строй?

Все вышесказанное необходимо было сказать для оправдания дальнейшего плана, по которому построена предлагаемая ныне вниманию читателя небольшая работа.

Мы принимаем существование «Италии», некоторого целого с присущими ему политическими устремлениями, — это в общем и целом господствующая олигархия и поддерживающее его общественное мнение, связанные задачей обороны страны. Эта оборона в первоначальном смысле слова объединяет огромные массы населения, в производных, как оборонительное нападение во имя приобретения естественных границ, как прямое нападение во имя гарантий будущего развития итальянского хозяйства, во всяком случае, если не количественно, то по весу своему преобладающее большинство ее политически активных элементов.

Мы рассмотрим, таким образом, в первой части брошюры, какие границы уделила история этой «Италии», какие стратегические проблемы она перед ней поставила, какими угрозами и надеждами окружила она ее как экономический организм.

Подобный анализ общего положения Италии как государства уже довольно правильно рисует нам картину ее роли в нынешней войне. Довольно правильно, но недостаточно. И во второй части мы отодвинем на задний план Италию символическую и приблизим к себе Италию конкретную, вместо государства поставим перед собой правительство, правящие клики и общество с его классами, группами, партиями и течениями и тогда нам уже будет ясно, чья воля в конечном счете движет сейчас судьбами населения Апеннинского полуострова, кто идет при этом за знаменем своего интереса и какого, кто предшествует знаменам иллюзии, кто, наконец, и во имя чего протестует и критикует?

Италия в идеале и в действительности

Ни в одной стране Европы идеал так называемого «национального государства» не был выражен с таким талантом и так возвышенно, как в Италии. Великий вождь революционного национализма и по сию пору остается пророком для стремящихся к самостоятельности угнетенных народов. Что касается новейшего национализма, как он проявляется в великих «ли вообще окрепших державах, то Мадзини, конечно, с ужасом отшатнулся бы от него, да и у них нет никакой причины смотреть на апостола итальянского «Воскресенья» иначе, чем на смутьяна и неугомонного бунтаря.

Как бы то ни было, национальное государство до сих пор еще черпает свой престиж из того идеала свободной нации, который был когда–то столь прогрессивным в Германии — времен Фихте, в Венгрии — времен Кошута и т. д. А этот идеал, повторяем, наиболее отчетливо сформулирован был в Италии. Он гласил: каждое государство должно обнимать только одну нацию, каждая нация должна быть верховным государством, каждое такое государство должно быть вполне демократическим. Все эти три положения могут быть уложены в одно: абсолютное политическое самоопределение народов или народоправство.

Здесь не место излагать ту долгую и мучительную борьбу, в которой при деятельном участии того же Мадзини Италия обрела свое единство. Мало–помалу ее разрозненные члены сомкнулись в одно политическое тело, и большая часть тех кусков, которые оставались во власти иностранцев, была у них отнята.

Осуществился ли в результате приблизительно 75 лет борьбы за единство и свободу идеал Мадзини, видевшего перед собой в качестве активного участника все изменения борьбы от 30–х годов до 70–х?

Нет. Великий революционер был недоволен результатом и в 1872 году писал: 

«Я думал, что вызываю к жизни душу Италии, но вижу перед собою только ее труп. Нынешняя Италия есть призрак и пародия…

Рабская, скептическая, оппортунистическая страна! Мешанина из чересчур умеренных, просто трусов- и маленьких Макиавелли, которые плетутся за иностранными влияниями».

В статье «Интернациональная политика», напечатанной также в 71 году в его журнале «Народный Рим», он говорит «о происках монархий, повсюду старающихся захватить в свои руки национальные движения, ибо, принимая их за неизбежное, они стремятся свести их с истинного пути». Дело было не только в том, что Италия объединилась не как священная народная республика, преисполненная высоким духом идеи освобождения всех национальностей мира, о чем мечтал Мадзини, не в том дело, что она осуществилась вместо этого как расширенная консервативная савойская монархия. Мадзини в своих идеалах был глубже и шел дальше. Демократическая республика рисовалась ему не только как политическая форма, не просто как носительница высоких международных целей, но как торжество новых экономических форм жизни, действительное народное хозяйство — вопреки индивидуальному, нечто весьма напоминающее социализм и еще больше — идеал революционных синдикалистов. Вот что рисовалось ему. На самом же деле, как это было и при торжестве национальной государственной идеи в Англии, Франции, Германии, Венгрии и т. д., нация оказалась равнозначащей наиболее богатой части буржуазии, слившейся в более или менее цепкое единство с помещиками. И редко где господство еще бедной, но алчной и беспринципной буржуазии и угнетение крестьян беспощадными феодалами нашли такое бесстыдное выражение, как в Италии. В этом отношении дело мало изменилось и сейчас. Дальнейшая либерализация монархии и кое–какие успехи рабочего и крестьянского движений, равно как экономический расцвет севера Италии лишь в слабой степени смягчили ужас положения беднейшего населения Италии, по–прежнему опасающегося от голода и вырождения только путем массовой временной или окончательной эмиграции. Все это видел Мадзини, и трудно передать ту скорбь, которая звучите его обращении к рабочему классу после достижения цели, оказавшейся великим разочарованием.

Но если экономическое и даже просто политическое содержание, которое Мадзини вкладывал в третье из своих требований: государственный строй должен быть абсолютно демократическим, не было исполнено, то исполнены ли были по крайней мере два других?

Мадзини умер раньше, чем Италия пустилась в колониальные авантюры и включила в свой политический организм негров Эритреи, арабов Киренаики и Триполи, прежде чем она стала протягивать свои щупальца во все стороны и присматриваться, какой кусок выхватить для себя в наследии разлагающейся Турции. Но уже при его жизни высказывались сентиментально–хищные пожелания видеть присоединенной к Италии всю область венецианской колониальной империи, в большей половине — славянскую. Против этого Мадзини протестовал со всей резкостью. В цитированной нами статье он писал: «Истрия — наша. Но от Фиуме все восточное побережье Адриатики до реки Бойаны и албанской границы идет зона, где среди реликвий наших колоний, господствует славянский элемент».

Мадзини звал к союзу со всем свободным, что есть в славянстве. Самый тесный союз с сербами, а далее с чехами и поляками.

Нынешнюю политику империалистических захватов, видящую не только в Далмации, но и в Албании грядущую добычу, Мадзини, конечно, не нашел бы национальной, само применение подобного слова к подобной политике он посчитал бы величайшим кощунством.

Но если и при Мадзини в виде робко выраженных идеалов еще отроческой буржуазии уже высказывались кое–какие прожорливые аппетиты, то все же Италия при нем была одним из самых чистых национальных государств в смысле своего этнического состава.

Зато объединяла ли она все страны, население которых говорило и думало по–итальянски?

— Увы, нет. Ницца была вновь выхвачена Францией у Савойи и присоединена к еще ранее захваченной Корсике. Трент, Триест и вся Истрия остались в руках австрийцев.

Между тем наличность этих неискупленных земель не просто только ранила национальное самолюбие и порождала естественное желание освобождения всех итальянцев полностью; нет, она создавала для Италии невозможные условия существования, она давала Австрии огромные стратегические шансы на случай войны с Италией, предоставляя ей крайне выгодные горные границы, висящие над Италией. Владение Триестом и всем восточным побережьем Адриатики не только делало Австрию госпожой этого моря, но вручило ей возможность в любой момент ранить беззащитный восточный берег Италии. Ницца и Корсика усиливали Францию на Средиземном море, облегчали ее движение к захвату всего севера Африки и ставили Италию и на этом море в разряд второстепенных держав.

Поучительно присмотреться к тому, как создались в окончательной форме нынешние границы свободной Италии. Оставим в стороне захват Корсики, который относится к давно прошедшим временам, хотя итальянское национальное движение и кипело на острове все время и когда–то имело своим представителем самого молодого Наполеона, оставим также захват Австрией Далмации, который мы кратко рассмотрим в другом месте и займемся историческими событиями, явившимися последними актами итальянского самоосвобождения.

Еще до сих пор жива и в последнее время искусно подогревается легенда о великодушном участии Франции в национальном освобождении Италии.

На самом деле доминирующие круги Франции в пятидесятых годах были разделены на два лагеря. Одни боялись итальянского национального движения и были откровенно враждебны ему; сюда, естественно, относились католики, опасавшиеся за судьбу папских земель, ультраконсерваторы, считавшие итальянцев революционерами, а Австрию — представительницей порядка, и расчетливая, осторожная часть буржуазии, руководимая Тьером, не желавшая иметь рядом более или менее сильного соседа на место жалких разрозненных государств Апеннинского полуострова.

Но все эти круги при неоспоримом влиянии не были доминирующими. Франция принадлежала в то время главным образом задорной и авантюристской части буржуазии, мутным биржевым дельцам, быстро наживавшимся банкирам, вообще толпе позолоченных проходимцев, шумно всплывшей на поверхность благодаря выгодной для Франции экономической позиции, создавшей блистательный разврат, великим бытописателем которого явился Золя. Этот класс имел необыкновенно точное отражение в своем ставленнике императоре Наполеоне III. Политический авантюрист, выскочка, Наполеон III жаждал власти, первой роли в Европе, вел политику приключений и всюду искал возможности урвать путем наглых давлений или интриг все, что можно было урвать. Борьба итальянской национальной партии, включая сюда всех, от савойского дома до Мадзини, с Австрией, с папским престолом, с неаполитанскими бурбонами, казалась ему как раз той мутной водой, в которой легко ловить рыбу. Желанием половить ее и была вызвана пресловутая симпатия императора к Италии.

В 1858 году Наполеон устроил себе в Пломбьере свидание с Кавуром и заключил с ним тайное соглашение. 200 тысяч французов должны были соединиться со стотысячной армией пьемонтцев для изгнания австрийцев. Италия должна была, однако, представить собой после победы три королевства; о единстве Кавур не смел и заикнуться. Весь север Италии должен был отойти к Пьемонту, но зато Франция получала Савойю и Ниццу. Среднеитальянское королевство должно было получить короля по выбору Наполеона, а Нижнеитальянское — быть отдано Люсьену Мюрату, наследнику наполеоновского маршала, одно время носившего корону в Неаполе.

Как видите, трудно представить себе более наглый грабеж, чем великодушное вмешательство Франции в судьбу Италии. Кавур достоин был бы имени изменника, если бы мы не знали, что этот действительно умный дипломат хотел получить пока хоть что–нибудь, рассчитывая ужом проползти и к дальнейшим успехам, извиваясь между корыстными и бессовестными соседями. Прибавим еще, что папские земли должны были остаться неприкосновенными.

Однако Наполеон III был не только авантюрист и хищник, но также человек нерешительный, неумный, неумевший установить определенного плана, как не умела установить его вся, недавно нажившаяся, роскошествующая и легкомысленная клика, задававшая в то время тон во Франции на бирже, в парламенте, в министерствах и в армии и уже готовившая тот разгром, которым закончилось царствование Наполеона III.

В самом начале 1859 года Наполеон на удивление всей Европе, не знавшей о хищническом соглашении в Пломбьере, вдруг публично обратился к австрийскому посланнику Гюбнеру с дерзкой и вызывающей речью. Вскоре затем он подписал открытую военную конвенцию с Пьемонтом в Турине. И вдруг струсил, как это случалось с ним на каждом шагу, и согласился с русским предложением решить итальянский вопрос на конгрессе, причем окостенелое изуверское австрийское правительство предварительным условием этого конгресса ставило разоружение Пьемонта и… недопущение его на конгресс! Друг Италии — Наполеон III согласился на все эти унижения для нее. Но взбешенный Кавур отказался разоружаться. Ему пришлось бы идти наперекор всей политически активной Италии, если бы он последовал совету своего «друга». Однако если Наполеон не преуспевал окончательно в своем предательстве, он все же вырвал у Пьемонта известное ослабление его военных сил. Но трусость императора и растерянность Пьмонта, ставшего жертвой измены, заставила непомерно зазнаться австрийское правительство. Австрия начала мобилизовать свои войска и послала ультиматум туринскому правительству. Непроходимая глупость австрийских вояк сослужила Италии гораздо большую службу, чем симпатии Наполеона III. Австрия выступила теперь как нападающая сторона. Присутствовать при разгроме Пьемонта Франция ни в каком случае не могла. Ведь Австрия оставалась наследственным врагом, и ничьи успехи не тревожили так правящую Францию. На этот раз все ее партии толкали императора на войну, которая и была объявлена. В мае и июле этого года французы поколотили австрийцев в ряде сражений, из которых крупнейшими были битвы при Мадженте и Сольферино. Волонтеры Гарибальди как всегда дрались с особенным блеском. Но, одержав свои победы, Наполеон внезапно остановился. Армия его в сущности была довольно–таки слаба, и дальнейшее продолжение войны грозило неуспехами. Кроме того, католическая и умеренно–либеральная оппозиция вновь подняла крик об опасности слишком сильной Италии. Католики прямо грозили отнять у Наполеона клерикальные голоса. Император снова изменил Италии. Пренебрегая самой элементарной вежливостью, он, не предупредив Виктора Эммануила ни одним словом, заключил 6–го июля перемирие с австрийцами. Только через несколько дней узнали итальянцы об этой новой измене. Было ясно, что даже самый лучший мир не отдаст Италии не только Трента и Истрии, но даже Венеции. Кавур при всей своей сдержанности в крайне непочтительных выражениях требовал от Виктора Эммануила продолжения войны, грозя ему в противном случае революцией. Но Виктор Эммануил совершенно пал духом, и в конце концов мир был заключен. Ломбардия, правда, отошла к Пьемонту, но Венеция осталась за Австрией. Кавур подал в отставку.

Между тем революционное движение во всей Италии продолжалось. Средняя Италия тяготела к воссоединению с северной, но великодушная Франция, не получив Ниццы и Савойи, и слышать не хотела о таком скандале. Кавур, абсолютно необходимый в Пьемонте человек, вернувшись к власти, решил пойти на все, лишь бы объединение состоялось. Он чувствовал слишком мощную поддержку во всей итальянской демократии, т. е. во всех политически активных элементах Италии. Фарини, Рикасоли и другие революционеры делали за него всю практическую работу, ему оставалось только сорвать зрелый плод. Неужели великодушие Франции должно было лишить его и этого? Но Наполеон грозил даже союзом с Австрией и франко–австрийским вторжением в Италию в случае неповиновения.

Наполеон мог интриговать сколько угодно. Его бутафорская коса нашла в данном случае на настоящий камень — волю итальянской буржуазии, интеллигенции и части ремесленников. Их запугать оказалось невозможно. С тяжелым вздохом Наполеон выразил великодушное согласие на соединение северной и средней Италии с тем, однако, непременным условием, чтобы Ницца и Савойя непременно отошли к нему.

Так называемое революционное общественное мнение было до крайности возбуждено. Но Кавур подписал соответственный договор.

На первом заседании общего парламента в 1860 году в Турине Кавур настоял на ратификации этой купли–продажи: место погребения пьемонтских королей и место колыбели Гарибальди отошло к Франции. Гарибальди, являвшийся в парламенте вождем крайней левой, назвал Кавура изменником и торгашем, а Наполеона III — бандитом и тираном, но это не помогло. Гарибальди стал набирать волонтеров, решившись на отчаянный шаг — самостоятельное нападение на Ниццу. Виктор Эммануил лично умолял его не делать этого и кое–как успокоил. Хищность Франции и малодушный оппортунизм молодой официальной Италии оказались сильнее энтузиазма возродившейся нации.

Энергия великого революционного генерала была отвлечена в другую сторону, и в короткий срок он, как известно, без великодушной Франции и без героического Пьемонта с его хитрыми дипломатами присоединил к объединенной Италии весь юг.

Он никогда не мог помириться с пьемонтским оппортунизмом: в качестве представителя завоеванного им Неаполя в палате он вновь атаковал Кавура, разоблачая поведение его относительно волонтеров, кровью которых главным образом цементировалась Италия, и грозил даже прямой гражданской войной робкому правительству. Но когда после смерти Кавура его заменили маленькие кавурики, положение, конечно, нисколько не улучшилось.

Главный интерес, как народной, так и официальной Италии, был обращен в то время на Рим. Бисмарк, готовивший свои удары против Австрии и зачинавший свою борьбу с католиками, казался естественным союзником молодого королевства. Переговоры с Италией Бисмарк великолепно использовал для давления на Австрию. Но такому давлению оказался предел. В воздухе запахло войной между двумя немецкими государствами, и Бисмарк в апреле 1867 года заключил действительный союз с Италией. В качестве компенсации за военную поддержку Италия должна была получить Венецию.

Наполеон по обыкновению пустился на сложные интриги. В июне того же года он подписал с Австрией тайный договор, согласно которому обещал склонить Италию на измену — на заключение сепаратного мира с Австрией. Венеция за это должна была быть отдана ему, а он уже великодушно передал бы Италии то, что ему никогда не принадлежало. Однако, к большому удивлению Наполеона, итальянское правительство не склонилось к измене.

Война началась 20–го июля. 95 тысяч австрийцев вторглись в Италию. Итальянская армия была наголову разбита в 4 дня при Кустоцци.

Равным образом и на море австрийский адмирал Тегетгов нанес итальянцам сокрушающее поражение при острове Лиссе у берегов Далмации. Но в то же время победы Германии поставили австрийцев в критическое положение. Австрия просила вмешательства Наполеона III за передачу ему Венеции.

Единственный успех итальянского оружия ознаменовался в действиях волонтеров Гарибальди. Ему удалось, врасплох напав на Трент, захватить главнейшие его стратегические пункты. Пруссия не очень считалась с Италией. Заключив мир без всякого участия со стороны союзников, она позволила своему недавнему врагу потребовать от Италии эвакуации Трента в восемь дней. Мужество революционеров и здесь не помогло. Трент остался за Австрией.

Представитель Наполеона III генерал Лебеф произвел плебисцит в Венеции, при котором почти полным единством голосов население выразило желание быть присоединенным к Италии.

Для единства Италии не хватало, быть может, главного — Рима. Сюда и обратились главные усилия националистов всех толков.

В течение долгого времени в Риме стоял французский гарнизон. Это было сделано по настоянию могучей во Франции католической партии. В 1866 году Наполеон III согласился на настояния итальянского правительства и официально увел этот гарнизон. Однако католикам удалось частным образом рекрутировать для папского престола весьма внушительное количество так называемых папских зуавов*, а либеральный император охотно согласился снабдить эту франкопапскую армию собственными офицерами, заявив официально, что служба папе будет засчитываться им как нормальная французская служба.

* Зуавы — французские колониальные войска, сформированные главным образом из кабильских племен Северной Африки. — Прим. ред.

Присутствие этой полуофициальной французской армии в Риме казалось мелким пьемонтским кавурикам препятствием совершенно непреодолимым. Но не так думали революционеры. Мадзини вел в Риме неутомимую пропаганду. Гарибальди готовил нападение на Рим извне. Правительство, однако, боялось обжечься об этот слишком горячий патриотизм. И министр Ратацци в 1867 году решился на меру, которая ложится вечным позором на физиономию официальной Италии, заклейменной, впрочем, и многими другими жестокими и трусливыми поступками по отношению к великому народному герою страны: Гарибальди был схвачен и сослан на остров Капреру.

Великий вождь, однако, вскоре бежал от своих тюремщиков, для того чтобы даровать им Рим. В Тоскане вокруг него вновь собираются толпы его волонтеров. Обеспокоенный Наполеон отправляет французскую экспедицию на помощь папе. Как видите, великодушие Франции никогда не изменяет себе. Поразитесь лишний раз, читатели, долговечности легенд не только лишенных корня, но противоположных истине!

Силы Гарибальди были недостаточны для взятия Рима. Захватив 24–го октября гору Ротондо, он остановился в виду Рима. 29–го в Рим прибыл генерал Файи с несколькими французскими полками. И вот великодушные французы бросились на гарибальдийцев, которые позднее отомстят им за это тем, что будут геройски проливать кровь за смертельно раненную Французскую республику. В этой битве (при Ментоне) у Гарибальди было не более 4000 красных рубашек, так называли волонтеров, у французов вместе с папскими войсками было по крайней мере в 2 с половиной раза больше войск. Притом французы были вооружены новыми ружьями — шасспо. Гарибальдийцы защищались с поражающим мужеством и отступили в порядке, после того как все патроны были расстреляны. Вся Европа была потрясена этим событием. Все, что было в ней сколько–нибудь передового, волновалось и протестовало. Несколько испуганный Наполеон предлагал новый конгресс, который был, однако, отвергнут державами. В то же время министр Руэр заявлял, что Франция ни в каком случае не допустит до присоединения Рима к Италии. Тогда ни одна страна не была так ненавистна Италии, как Франция. Бисмарк, конечно, прекрасно воспользовался этой ненавистью.

Если Италия не оказала ровно никакой помощи Франции во время ее роковой дуэли с Германией, то Франция обязана этим целиком своим клерикалам.

Лишь за два дня до объявления войны Пруссии французы ушли из Чивитта–Веккии около Рима. Лишь после первых поражений Наполеон достаточно униженно заявил, что «не видит более препятствий» к занятию итальянцами Рима. Но было уже поздно, Италии не желала, очертя голову, бросаться в авантюру и спасать погибающих. На такое рыцарство был способен только Гарибальди, и он один с истинным великодушием и немалым успехом помогал в оборонительной войне Франции, командуя одной из республиканских армий.

Но разрешением занять Рим официальная Италия, конечно, воспользовалась. И тут его защищали французские реакционные генералы, но тщетно. Рим был взят, и 1 июля 1872 года Виктор Эммануил совершил торжественный въезд в свою столицу.

Из этого краткого очерка процесса окончательного оформления Италии ясно видно, какую роль играют тут великие державы, да и само оппортунистическое итальянское правительство.

Результаты оказались болезненнейшими. Самым ужасным, быть может, фактом было сохранение за Австрией Трента. Это давало ей колоссальный перевес стратегического характера над Италией.

Еще Наполеон I заявлял, что «Австрия останется госпожой Италии, пока граница не пойдет по ту сторону Юлианских Альп». Знаменитый стратег Бод устанавливал следующее: «Массив Тридентских Альп брошен к самому центру Италии. Это постоянный базис для германских императоров в их вторжениях на полуостров. Тут главное препятствие к независимости страны. В долине верхней Адидже узел всех стратегических дорог».

То же утверждают и современные итальянские стратеги, притом отнюдь не одни противники тройственного союза.

Так, полковник Траньи в своей книге «Восточная граница Италии» говорит: «В случае конфликта Австрия может прекрасно организовать оборону в Тренте. В то же время она может бросить наступательно свою армию через Изонцо, настоящую распахнутую дверь в Италию». С ним во всем согласен и сейчас очень сильно шумящий в Италии полковник Бароне.

Известный триестский деятель Марио Альберти в недавней своей работе «Море Адриатическое и море Средиземное» говорит так: «Италия не может быть вполне свободной, обеспеченной и независимой, пока Трент будет играть роль австрийского клина, вогнанного в ее тело. Пока через прекрасные долины Венеции и Фиуме австрийцы смогут в любой момент схватить Италию за ее экономическое сердце — за долину По. Австрия в военном отношении госпожа наших земель. Можем ли мы при таких условиях вести политику здорового национального эгоизма?»

Но по отношению к Австрии дело не сводится только к Тренту. Не меньшей опасностью является крайняя незащищенность всего восточного берега Италии, о которой мы уже говорили. Австрия — госпожа Адриатического моря — является вторично военной хозяйкой положения.

Однако не лучше обстоит дело и в Средиземном море. Зависимость от Франции тоже сказывалась от времени до времени в истории Италии. Наконец Англия, великодушная не менее Франции, ограничилась занятием чисто итальянской по населению и по географическому положению Мальты. Национальное итальянское Движение на этом острове было жестоко подавлено, для английского флота приобретена прекрасная стоянка, и Англия остается владычицей морей и тут. Огромная береговая линия Италии делает ее во всякое время возможной жертвой исполинского английского флота. Английские друзья Италии считали пока достаточным эти грозные перспективы как залог «итальянской дружбы».

Между Сциллой и Харибдой*

* Сцилла и Харибда — в древнегреческой мифологии два чудовища, жившие по обеим сторонам узкого морского пролива и уничтожавшие всех проплывавших мимо мореплавателей. — Прим. ред.

Вся внешняя история обновленной и объединенной Италии сводится к маневрированию между французской Сциллой и австрийской Харибдой. Вот почему Мадзини с такой горечью говорит о рабской зависимости от иностранцев даже и через несколько лет после взятия Рима. Дипломатические цепи, оковывавшие его родину, были для него столь же зримы и отвратительны, как прежние цепи формальной политической зависимости.

Французская республика в общем признала факт объединения Италии. Но с торжеством наиболее умеренных ее элементов отношения установились тем не менее крайне холодные. Тьер, всесильный как выражение озлобленного страха буржуазии и как равнодействующая взаимно парализовавших друг друга реакционных партий, продолжал видеть в Италии возможного конкурента Франции и еще отравлял отношения к этой стране миллионом мелочей, которые плодил в таком количестве этот претенциозный и полный ненависти карлик. Ватикан продолжал раскидывать сеть своих интриг. Дело дошло до того, что в 73 году после ряда мелочных оскорблений итальянский посланник был отозван из Франции. При столь холодных отношениях в республике — что оставалось делать правительству Виктора Эммануила, ежеминутно опасавшемуся тычка с востока или запада, как не улыбаться самым угодливым образом старому господину Францу Иосифу, который по настоянию Бисмарка решил приручить Италию, чтобы она была верной собачонкой и без той цепочки, на которой прежде водила ее Австрия. Началось усиленное визитерство между двумя немецкими императорами и итальянским королем.

До 76 года политическая власть в Италии принадлежала правым. Это были осторожные политики школы Кавура, в большей своей части профессиональные бюрократы, в остальном пьемонтские помещики или представители устоявшейся, зажиточной буржуазии. Ни в каком отношении у них не было смелого политического размаха. Поступок они совершали лишь тогда, когда история навязывала им его. Страх перед сильным национально–революционным движением, переходившим в республиканизм и социализм заставлял монархию и значительную часть высшего общества цепляться за этих испытанных людей.

Но уже шла новая волна. Хотя объединение Италии на первых порах далеко не оправдало всех грез рыцарей наживы, но тем не менее предоставляло широкую арену для всякого ажиотажа. Экономически свобода Италии означала прежде всего приобретение ее буржуазией широкого объединенного рынка. Север свободнее, чем когда–нибудь, мог эксплуатировать юг, пользуясь естественным отливом прибыли, всегда образующимся от стран агрикультурных к странам промышленным.

Итальянская либеральная партия состояла из людей политически беспринципных, почти сплошь неодаренных никаким государственным смыслом, но полных авантюристической отваги по части коммерческих и биржевых подвигов. Пока либералы были в оппозиции, они как будто заигрывали с радикальной частью общественного мнения, но, достигнув власти, во внутренней политике оказались консервативнее консерваторов. Многие ожидали, что торжество левых скажется по крайней мере на большем сближении с Бисмарком, вечно ведшим свой «культурный бой» с католиками, и усилением антиклерикализма. Но не последовало и этого. Депретис, типичнейший выразитель этой жадной банды, политическая линия которой шла зигзагами в силу каких–то темных причин, оказался необыкновенным другом Франции. Нельзя сказать, чтобы там ему отвечали большей нежностью. Французская клерикальная партия была могуча при Мак–Магоне. Упорно франкофильский курс Депретиса увенчался только лишними унижениями.

Последовала русско–турецкая война и учреждение австрийского протектората над Боснией и Герцеговиной. Итальянские дипломаты в униженной форме просили дать и им какую–нибудь компенсацию. Итальянская иммиграция в Тунис и торговля там итальянских купцов давали, по мнению правительства, некоторое право Италии претендовать на протекторат там.

Но Франция уже без всяких прав, кроме права сильного, со свойственным ей великодушием решила облагодетельствовать тунисских арабов той же культурой, которая придавливала к земле их соплеменников в Алжире. Поэтому любезности итальянцев были встречены холодностью, горькой для упорного франкофильства Депретиса. Центральные державы менее всего были расположены вознаграждать франкофильскую Италию премиями. Мыслью Бисмарка оставалось заставить Италию на самых невыгодных для нее условиях примкнуть к австро–германскому блоку как наиболее сильному и влиятельному соседу.

И в то же время как унижения и неудачи падали со всех сторон па головы итальянских дипломатов, Криспи говорил в палате речь о том, что «у Италии есть надежнейший союзник — будущее»! Однако «будущее» не дало Италии ничего хорошего вплоть до наших дней, когда оно все еще, впрочем, ограничивается обещаниями.

В 1878 году Франция разорвала торговый договор с Италией. Интриги католической партии сыграли тут роль, но еще большую роль сыграла жадность французских помещиков, державших Французскую республику, дочь недоразумения и распри между монархистами, в своих руках. Таможенная война приносила не мало бед самой Франции, но для Италии была настоящим бедствием.

Враждебное отношение Франции к Италии, которого не могли изменить никакие любезности итальянских либералов, пока не могло еще наладить сближения между Италией и Австрией. Прошлое было слишком свежо, и движение ирредентистов* как в итальянских землях, оставшихся за Австрией, так и в королевской Италии было еще слишком сильно.

* Ирредентизм (итал) — националистическое движение в Италии в конце XIX — начале XX в, ставившее своей целью присоединение к Италии соседних земель с населением, говорившим на итальянском языке — Прим. ред.

Правда, итальянское правительство обыкновенно довольно сурово подавляло ирредентистские манифестации. Но Австрия не считала и этого удовлетворительным.

Никогда, пожалуй, в унизительной политической карьере Италии не было годов более унизительных, чем конец 70–х и начало 80–х. Бонги охарактеризовал тогдашнюю итальянскую политику так: «Колоссальная умственная импотенция, ограничиваемая только столь же колоссальной моральной слабостью».

Юлий Андраши и граф Игнатьев старались втянуть Италию в активную авантюру и подталкивали итальянское правительство занять во время русско–турецкой войны Тунис, на который молодая, но жадная итальянская буржуазия любовно пялила глаза и который, как мы уже сказали, в силу нищенства итальянского населения постепенно наполнялся итальянскими иммигрантами. Но правительство чувствовало себя бесконечно слабым и ни на что не решалось. Между тем Англия и Франция заключили тайное соглашение относительно лакомого куска, и французское правительство отправило в Тунис человека сильной манеры, грозного консула Рустана с поручением создать повод для военного решения судьбы Туниса.

Чтобы не упустить случая бламироваться, итальянские недоросли–правители, рожденные от отрочески авантюристской и отрочески слабой буржуазии, со своей стороны назначили «кулака» Маккио, и оба консула делали друг другу всевозможные пакости, превратив двор потерявшего голову бея* в арену интриг.

* Бей — средневековый феодальный титул в странах Ближнего и Среднего востока. В Тунисе с 1705 до 1958 г. этот титул носили наследственные правители страны. — Прим. ред.

Но Италия болтала, волновалась и вожделела, а Франция относилась к делу со свойственной ее «великодушию» воинственной серьезностью.

Окончательный скандал произошел из–за железной дороги Тунис — Горетта. Рустан, протестуя против действий Италии, в то же время потребовал из Тулона войск. А тут как нельзя более кстати кочевавшее по пустыням Туниса племя крумиров перешло алжирскую границу. Немедленно французские войска вторглись в Тунис. А через 10 дней бей признал над собой французский протекторат.

Итальянские политические круги были ошеломлены. Да и было отчего. 11–го мая, накануне объявления протектората, французский министр иностранных дел Сент-Иллер заявил, что ни одна пядь земли в Тунисе вне зоны самих крумиров не будет занята Францией. Это заявление было продиктовано главой правительства Жюлем Ферри в личном присутствии итальянского посланника, который дал об этом открытую телеграмму своему правительству: «Status quo в Тунисе обеспечено», телеграфировал он, а через несколько часов пришла другая телеграмма о захвате Туниса.

Во всяком случае этот удар по голове, закрывавший для Италии всякие надежды на Средиземное море, крайне взволновал итальянскую буржуазию и окончательно бросил Италию в объятия немцев.

Надо прибавить, что хищнический шаг Франции не принес ей, как стране, ни малейшей выгоды. До сих пор Тунис продолжает оставаться фактически итальянской колонией. Со времени занятия его Францией французское население там, всегда ничтожное, возросло только на число чиновников, в то время как итальянское увеличилось с 30 тысяч до 130. При этом Франция затрачивает на Тунис кучу денег, а Италия — ничего.

Зато, конечно, французское завоевание открыло возможность крупным хищениям кучки колониальных бандитов, вооруженных миллионами. Огромная убыль, которая вызывается владением Тунисом во французской народной кассе, возмещается широкой прибылью в карманах специалистов по выжиманию «пота бурнусов», пользуясь выражением известного разоблачителя ужасов североафриканской колониальной политики — Винье д'Октона.

Как бы то ни было в 1881 году захват Туниса Францией итальянская буржуазия посчитала катастрофой.

Между тем и Австрии к этому времени пришлось оглядываться в поисках союзника. Знаменитый реакционный «союз трех императоров» дал заметную трещину. Опять начались усиленные визиты между Францем и Гумбертом. Быть может, это побудило Францию начать с этого года постепенно смягчение таможенной войны со своей латинской соседкой.

Страшнее всего для Германии показалось министерство Гамбетты. Принимая его за правительство реванша, Бисмарк стал энергично толкать друг на друга Австрию и Италию. Италию при этом он приструнивал любезностями по отношению к Ватикану и угрозами дальнейших подобных любезностей. Так что даже в этот наилучший для Италии момент ее звали в союз не столько улыбками, сколько тычками.

Между тем министерство Гамбетты пало, не успев ничего предпринять, и удобный час для Италии прошел. От нее потребовали сильного увеличения армии за честь быть допущенной в качестве подручного к своему недавнему врагу. Впрочем, такого усиления армии ввиду грозящей со всех сторон опасности, требовали почти все политически активные элементы. В своем полуплену на острове Капрера Гарибальди перед смертью изо всех сил агитировал за новые вооружения против Франции, против той самой республики, за которую недавно сражался. Об этом факте не любят упоминать его сыновья и внуки, полные самого преданного франкофильства.

Наконец, Бисмарк сломил упорство австрийского министра Кальноки, и 20–го мая 1882 г., через пять дней после полного окончания экономической войны между Францией и Италией, последняя подписала тайный договор с Австрией и Германией. Недолго оставался он тайной, ибо вопреки взаимному обязательству Бисмарк счел нужным вскоре разгласить его с трибуны рейхстага. Этим разрушено было намерение Депретиса, заключая союз с врагами Франции, сохранить род дружбы с нею. Так как в 1884 году германо–австро–русский союз вновь окреп, то немецкие союзники третировали Италию, как золушку. Никакого улучшения положения Италии на Средиземном море не воспоследовало. Для нее продолжали тянуться грустные дни полного бессилия.

Мы говорили уже о том, как в свое время Италии указывали на Тунис в целях толкнуть ее вместо планов приобретения «нормальной границы» с востока на колониальные авантюры. Англия, старавшаяся окончательно овладеть Египтом, не могла предложить Италии никакой компенсации, кроме тех же кивков в сторону не очень–то аппетитных костей, оставшихся еще незахваченными на африканском блюде. И вот, оставаясь с трентским клином в сердце, без Триеста и Фиуме, а стало быть, без Адриатики, с обнаженным боком со стороны Австрии, с французами в качестве господ на другом итальянском море, злополучная итальянская буржуазия, проливая кровь народа и соря его средствами через голову задач националистических, тянется к империалистическим авантюрам.

Мы не будем здесь рассказывать об ужасной войне с Абиссинией, в которую втянул Италию «величайший государственный муж» и «подлинный политический реалист», Франческо Криспи.

Разгром итальянской армии в двух сражениях стоил, правда, Криспи власти, но не надолго отрезвил политически и военно немощную страну от желания далекими авантюрами скрасить свою горькую долю — жить без стратегических границ и окруженной «чужими» морями. Ее господа с востока и запада втравили ее в войну из–за Триполи, или так называемой Ливии. Это интереснейшая страница в истории колониальных иллюзий. Но для наших целей распространяться о столь недавнем прошлом не стоит. Достаточно сказать, что все фантастические россказни о Ливии как земледельческой провинции, о Ливии как новой арене для эмиграции оказались такой же ложью, какой утверждение о чрезвычайно дружеском расположении триполитанцев к Италии и легкости завоевания страны.

Таким образом, роковой вопрос о лавировании между Сцилой и Харибдой был разрешен путем со скрежетом зубовным принятого рабства Харибде. Правда, при всех возможных случаях Италия строила глазки Франции, надеясь облегчить свой австрийский плен. Она проделывала, по живописному выражению Вильгельма, туры вальса на стороне. Но это не мешало ей формально влачиться за австро–германской колесницей, не получая от сего никаких выгод, кроме все того же науськивания на африканские кости. Туры же вальса вознаграждались со стороны Франции пинками вроде истории с «Манубой», французским пароходом, на котором итальянцы задержали турецких офицеров во время итало–турецкой войны. Пуанкаре, бывший в то время министром иностранных дел, произнес по адресу Италии речь, полную воинственного бряцания.

Словом, ниоткуда никакого утешения.

Отношение к самому союзу с Австрией как нельзя лучше определил в одной недавней работе известный публицист и философ–идеалист Кончетто Петтинато. «Когда же мы поймем, — возопил он в брошюре, изданной уже во время войны, — наконец, эту великую истину, что тройственный союз может служить нам только в таком случае, если мы не будем относиться к нему лояльно, если мы не будем в нем искренними, если мы будем стремиться к ослаблению его, совершая на лоне его акты, политически вредные для него!»

Согласитесь, что такая откровенно макиавеллистическая фраза, да еще в устах идеалиста, как нельзя лучше характеризует бессильное рабство страны до самого последнего времени. Естественно, что в самой стране не было недостатка в голосах людей, по тем или другим причинам ставивших высоко престиж Италии как общенациональной формы и стыдившихся этой ее слабости.

Постепенно к единичным голосам, продолжавшим громить трусливую зависимость от иностранцев, присоединились целые хоры, и в Италии создалась весьма интересная националистическая партия, история которой суммирует переход от оборонительного национализма к империализму, от Мадзини к обычному для всей Европы типу крикливых и реакционных шовинистов.

От национализма к империализму

Националистическое движение в Италии возникло сначала в виде чисто интеллигентских групп, если хотите даже в виде шумного апостольства одного определенного интеллигента. Оно и до сих пор в значительной степени носит характер классового порождения той разновидности мелкой буржуазии, которая носит название интеллигенции. С этой точки зрения мы могли бы отнести рассмотрение его к той главе, которая посвящена характеристике итальянской интеллигенции. Дело в том, однако, что если и сейчас группы интеллигентов составляют и штабы и войско националистической партии, к которому присоединились лишь отдельные единицы из других классов, то идеология национализма тем не менее потерпела сильное перерождение и сделалась в конце концов самым ярким выражением той равнодействующей различных политически активных сил Италии, которая фактически нашла себе выражение в политике Саландры–Соннино и их принципе «священного эгоизма». Поэтому национализм можно принять до известной степени за официальную доктрину итальянского государства. Ни на чем, как на эволюции национализма, нельзя более ярко отметить не только переход от политики национальной обороны и защиты национальной чести к самому откровенному и жадному империализму, но и глубокой перепутанности всех корней и ветвей этих двух разновидностей одной и той же сущности.

Итальянский национализм фактически родился в сентябре 1908 года, во время шумного скандала, обнявшего всю буржуазную Италию вследствие присоединения австрийским империалистом Эренталем Боснии и Герцеговины к Венгрии.

Мы будем еще иметь случай показать истинное отношение итальянских националистов к славянам. На Боснию и Герцеговину Италия, конечно, не могла иметь никаких притязаний. Раздражало не это, а прочно укрепившаяся легенда, что союз с Австрией предполагает взаимное ручательство не грабить ничего на Балканском полуострове, не пригласивши в виде компенсации к соответственному грабежу и другого союзника.

Как будто на Балканах не было кусочка, очень удобного для Италии и не принадлежащего Австрии, который последняя со свойственной великим державам развязностью могла бы предложить заадриатической соседке! Этим кусочком была Албания и в особенности порт Валлона, не столько улучшавший печальное положение Италии па Адриатике в случае перехода в итальянские руки, сколько гарантировавший в этом случае Италию от еще горшего ухудшения ее позиции.

«Валлона — в руках Австрии», — повторяли журналисты и политики, — «это возможность в любой момент запереть выход из Адриатики». Но Австрия не торопилась предложить Италии этот подарок.

Впрочем, такой националист, как, например, Кастеллини, еще проще объясняет недовольство Италии. «Самый факт возобновленной жизненности соседней империи являлся уже несносным для нас», — говорит он в своем очерке истории национализма в Италии. И сказать, что дело шло о союзниках!

Ходили слухи об уступках на трентской границе, но потом выяснилось, что Италии ничего не перепадет.

Осторожный Луццатти, отец итальянской кооперации и по–своему крупный общественный и государственный деятель, старался поддержать министра Титтони, нынешнего итальянского посла во Франции, против которого разразилась газетная гроза. «Надо, — писал Луццатти, — чтобы все итальянцы, любящие свое отечество, перестали вечно волноваться из–за внешней политики». Он хотел, очевидно, сказать этим, что при всем неблагоприятном внешнем положении для итальянских патриотов имеется прекрасная задача, к которой они могли бы применить свои силы: культурное строительство внутри богатейшей от природы и нищей благодаря своему социальному строю страны. Но тот взрыв не негодования далее, а презрительной ненависти, которым встречена была эта фраза, показал, что в Италии окончательно созрел националистический нарыв.

Вот тут–то вокруг любопытной фигуры Анрико Коррадини начинают собираться уже заметные политические группы. Коррадини был не очень удачный поэт, большой честолюбец, человек с энергией, притом же нашедший сильное и еще тайное течение, которому он отдался, стараясь формулировать его темные тенденции. В 1904 году он стал издавать журнал «Королевство» во Флоренции. Программа журнала была показать итальянцам всю, не только военную и дипломатическую, но также экономическую, культурную мизерность их существования, вести борьбу с итальянской риторикой, звоном слов заглушающей национальную совесть, сказать всю горькую правду, чтобы самым ужасом ее возбудить в сонном сознании массы энергический отпор.

Целый ряд молодых людей, которые стоят теперь впереди итальянской публицистики, как Папини, Преццолини, Борджезе, присоединился к Коррадини.

Журнал при всем своем неотрицаемом литературном блеске не имел сколько–нибудь серьезного влияния вплоть до описываемого нами кризиса 1908 года. Более этический, нежели политический, он уступает с этого года место чисто агитационным газетам. Вместе с тем рядом с Коррадини появляется новый вождь, — это журналист Френци, постоянный сотрудник официального органа консерваторов «Giornale d'Italia». Френци вносит в движение те черты скандала, острой полемики, воинствующего шовинизма, которые так любят руководители подобных же Движений в других странах. К числу его знаменитых кампаний относится, между прочим, обливание помоями и обвинение в национальной измене триестских социалистов и ряд статей с доказательствами итальянского характера Далмации.

Эти нотки были многозначительны. Коррадини ладил с социалистами. Величие Италии, пробуждение народной гордости не казались ему идущими в разрез с социализмом. Он хотел бы только, чтобы за классовыми задачами не забывались задачи общенациональные. Союз с социалистами в общей борьбе против эгоизма хищного или обывательского типа, против невежества, бедности, политического шарлатанства казался ему возможным.

Но юный Френци, многообещающий адъютант из ультраконсервативного штаба, пришел к Коррадини именно для того, чтобы поставить национализм на свое место, т. е. на крайний правый фланг итальянской общественной жизни.

«Теория классовой борьбы внутри государства уже равносильна полному искажению национального чувства и вытекающая из нее практика всегда граничит с изменой. Но так как социалисты провозглашают кроме вражды к согражданам еще и тесное единение с лицами того же класса за границей, в том числе в лагере неприятелей, то картина измены родине и ее будущему вырисовывается вполне». Вот идея Френци.

Так же точно Коррадини и первые националисты идеалистического типа вряд ли могли перешагнуть ту черту естественных границ Италии, которую определил Мадзини. Протягивать руку на Далмацию значило раз навсегда порвать возможность солидарности с сербами и переступить порог, отделяющий оборону от наступления.

Осенью 1909 года собрался первый конгресс националистов. Вот важнейшие пункты принятой ими программы: А) Принятие монархии. В) Борьба против попыток церкви или рабочего класса ограничить суверенность государства. С) (здесь привожу дословно). Признание необходимости ориентировать общественное мнение в направлении более мужественной и реалистической оценки наших нужд и интересов и освобождения нашей политики от сентиментальных и доктринерских предрассудков. Д) Обеспечение развития в мире торговли, труда и культуры Италии. Е) Напряжение частных и коллективных сил для завоевания новых колоний и развития тех, которыми мы уже владеем. Защита итальянской национальности в провинциях, где ей угрожают. Военное усиление Италии. На этом конгрессе Коррадини бросил, между прочим, и свой знаменитый лозунг о существовании рядом с пролетарским классом пролетарских наций: 

«Будем учиться у социалистов, — говорил он, — они научили рабочих бороться против своего унижения. Пролетарская нация Италии должна также поднять знамя борьбы за свои растоптанные интересы. Эта борьба в острой форме есть война, заменяющая для нации революцию в классовой идеологии, но ведь не химерическая, как последняя, а вполне реальная задача».

Де Френни в своем докладе также требовал сильной политики, причем выказывал крайнюю антипатию как к тройственному союзу, так и к тройственному соглашению. Военное усиление — вот лозунг. Политика торга между двумя противниками — вот залог успеха. «Порвем с Австрией и Германией или возобновим союз, — воскликнул де Френци, — но в последнем случае лишь за вполне определенные компенсации»! Какие? — де Френци определенно назвал Триполи и Валлону.

Высказавшись еще в пользу протекционизма, конгресс разошелся, положив основу так называемой Националистической ассоциации.

Был основан и новый журнал, здравствующий и поныне, — «Idea Nazionale». В нем стал подвизаться, между прочим, новый союзник, известный психолог и страстный враг коллективов — Сигеле.

Ближайшие после конгресса годы были в особенности употреблены на полную барабанного боя и самой несомненной лжи агитацию за захват Триполи. Отметим, что подлинные идеалисты вроде Преццолини с этих пор являются прямыми врагами национализма и видят в проповедоваемой ими политике опаснейший род авантюризма.

Несомненно, что рядом с происками группы капиталистов, работавшей вокруг «Banca Romana» и действительно колоссально нажившейся позднее на триполитанской авантюре, столь разорительной для Италии в целом, рядом с подзуживаниями иностранной дипломатии, особенно союзников, которым хотелось, чтобы Италия впилась зубами в жесткую Ливию и, естественно, ослабила бы себя тем на Балканах, кстати испортив свои отношения с Турцией, рядом с устремлениями хитрого и прожженного Джиолитти утопив неразрешимый внутренний кризис в боевой музыке завоевательной экспедиции, — рядом с напряженным ожиданием какой бы то ни было перемены чего–то лучшего, разлитой в широких кругах интеллигенции, мелкой буржуазии и даже части пролетариата и крестьянства, — в роковой авантюре этой сыграла свою роль и бешеная агитация националистов, в том числе их близкого союзника, играющего и теперь немалую роль, — Бевионе.

Кастеллини называет войну в Триполи первым триумфом итальянских националистов. Триумф этот ознаменовался потерей тысяч жизней, тяжелым кризисом, из которого Италия не вышла и до кануна нынешней войны, приобретением тоненькой полоски побережья в пустынной стране, населенной фанатическими врагами, и толчком, послужившим отдаленным поводом к нынешней всемирной катастрофе. Но доля ответственности, которая падает на националистов Италии в их жалком африканском империализме с дозволения держав, теперь уже слилась с ответственностью, несомой ими перед страной за роль Италии в нынешнем конфликте. Тут они сыграли роль более значительного фактора. Развитие национализма шло своим путем. Если с социализмом порвали раз навсегда, то продолжали держаться за демократию. Сигеле в своей книге «Национализм» говорит, что защита демократии внутри страны — задача почти столь же важная, как защита достоинства и интересов Италии во внешней политике. В этой книге Сигеле вновь повторял, а в следующей — «Националистические страницы» — упорно подчеркивал, что между итальянским и французским национализмом нет ничего общего: 

«Мы видим будущее Италии в дальнейшем развитии демократической конституции и в повышении активности основной массы итальянцев путем все более широкого распространения общего образования; мы относимся к католицизму, как к доктрине, доживающей свой век, а к клерикализму, как к серьезной опасности для здорового развития нашей родины. Мы не оглядываемся назад, мы смотрим вперед. Где же точки соприкосновения между нами и Моррасом, софистическим защитником черной реакции, кроме того мало говорящего факта, что он патриот, как и мы?»

В свое время и Коррадини настаивал на подобных мыслях. Но национализм есть наклонная плоскость. Это сказалось на втором конгрессе, имевшем место в Риме в 1912 году. Засилье реакционного демагога Френци здесь вполне давало себя чувствовать.

Вполне в духе национализма резолюция, характеризовавшая общие тенденции ассоциации, говорила, что «своей индивидуализации всякая нация может достигнуть лишь путем борьбы и распространением своей власти, а первым условием для этого является организация и дисциплинирование внутренней жизни страны, вследствие чего одной из важнейших задач националистов является борьба с разлагающими тенденциями демократических и социалистических партий». В выражениях, полных эмфаза*, провозглашалась абсолютная суверенность государства.

Если прямых симпатий католической партии не было еще выражено, то тем не менее была объявлена война масонству, явным образом за слишком антиклерикальные тенденции националистов–масонов **.

* Эмфаза (греч.) — напряжение речи, усиление ее эмоциональной выразительности. — Прим. ред.

** Масонство — религиозно–этическое течение, возникшее в начале XVIII в. в Англии; призывало к объединению людей на началах братской любви и равенства с целью искоренения пороков человеческого общества путем нравственного самоусовершенствования. — Прим. ред.

Конгресс своими решениями заставил наиболее приличных националистов уйти, с треском хлопнув дверью. Поправение продолжалось. Осенью 1912 года в Риме Френци выставил свою кандидатуру против всех демократических кандидатов. Бойкий оратор, не брезгающий никакими приемами, демагог, интриган, ни на минуту не порывавший связи с консерваторами и католиками, он собрал вокруг себя поддержку всей реакции в Риме и победил.

Национализм занял, таким образом, политически точнехонько то же место, что и во Франции. После этого Френци не трудно было заявить, что «борьба с бунтовщическим элементом есть основа националистического движения».

В течение всего этого поправения от националистов отставали разного рода недостаточно разборчивые идеалисты, которые понимали теперь, куда их тянут.

Третий конгресс в Милане в 1914 году прекрасно определен Кастеллини следующей фразой: «Острая критика либерализма и глубокое признание патриотической дисциплинированности католиков явились центром этого конгресса». Конечно, такая полная откровенность возбудила негодование уже не в левой части националистов, а в их либеральном центре. Депутат Галенга с целым рядом других отряс прах от ног своих. Зато ими был приобретен крикун Бевионе.

С наступлением военных событий националисты, конечно, подняли агитацию за войну. Некоторые при этом попались впросак. Тот же самый Бевионе с пеной у рта восставал против нейтралитета и требовал «исполнения долга Италии перед ее союзниками».

Но, как достаточно откровенно говорит Кастеллини и как подтверждают даже официальные документы, «нежелание Австрии пойти навстречу требованиям со стороны Италии дать ей дружески необходимые компенсации и заставило националистов, как и официальную Италию вступить на другой путь».

Ничего нет естественнее того, что националисты с большим трудом исполнили партию тромбонов и литавр в патриотическом оркестре, непосредственно предшествовавшем объявлению войны Австрии. С самого начала итальянские националисты «жаждали крови». Неудивительно также, что их газета «Idea Nazionale» всячески муссировала самые радужные империалистические надежды. Скорее может заставить задуматься иных то обстоятельство, что за шесть лет своего существования партия из полусоциалистической превратилась в католически–реакционную. Однако тут нет ничего удивительного: такова природа национализма.

Обращая внимание исключительно на внешнюю политику, националисты, даже самые честные и передовые, тотчас же стали отвлекаться от всех вопросов, связанных с неизбежной плодотворной борьбой отдельных элементов внутри страны.

Мало–помалу в головах их должна была утвердиться мысль, что то явление, которое носит теперь немецкое название «Burgfrieden», т. е. внутреннее замирение, есть непременное условие величия родины во мне. А венцом этого «Burgfrieden», его естественной целью является сильная власть! Это естественнейшее и необходимейшее орудие чисто национальной политики. Мы видим, как легко было втершимся в ассоциацию националистов реакционным элементам увлечь за собой идеологов национализма, первоначально связавших свои национальные идеалы с идеями прогресса.

Впрочем, за исключением может быть Коррадини, среди националистов нет талантливых людей, которых можно было бы оплакивать. Такие либо успели соскочить с барки, когда увидели, куда несет ее черный Мальстрем*, другие с самого начала были подлинными агентами реакции.

* Мальстрем —водоворот у северных берегов Норвегии между Двумя островами. Опасен для небольших судов. — Прим. ред.

Об уровне политической мысли даже относительно руководящих националистов, как и о качестве утешений, которые они преподают рабочему классу в награду за преданность государству можете судить хотя бы по такой фразе Кастеллини: 

«Социализм есть разновидность индивидуализма, ибо заботится лишь о материальном благополучии, между тем как национализм сжигает индивидуальный эгоизм в огне великого эгоизма всей нации. К тому же социализм привел бы к обеднению страны, ослабив стимул трудолюбия. Наконец, коммунизм, распределив между всеми гражданами национальный доход, истощил бы тем самым народный фонд, между тем как прогрессивное увеличение национального богатства вследствие правильной национальной политики даст рабочему классу навсегда то благополучие, которое социалистический раздел дал бы ему только один раз».

Как видите, трудно догадаться, какая из двух сил скрывается за этой нечеловечески глупой фразой: полная ли наивность абсолютного невежды или наглое лганье демагога, презирающего невежество своего читателя. У националистов можно встретить и то и другое. Но сколько–нибудь тонкого анализа их собственных положений, сколько–нибудь ясной суммировки документов за войну искать приходится не у них.

Из сравнительно небольшого числа публицистов, постаравшихся и сумевших отдать свое перо делу уяснения политических мотивов «Италии», как мы ее определили в начале этой брошюры, мы выберем самого талантливого, притом социалиста, никогда не бывшего раньше ни империалистом, ни даже ирредентистом, — профессора Гаэтано Сальвемини, и остановимся на его поистине замечательной брошюре «Война или нейтралитет», изданной в январе 1915 года.

Тут мы будем иметь дело с умным человеком, ставящим точки над «i». Сальвемини ставит вопрос так: «Если главнейшие интересы Италии заключаются в завоевании более здоровой восточной границы, более выгодного эквилибра на Адриатическом море, то ясно, что Италия должна присоединиться к тройственному соглашению. Если же мы придем к убеждению, что сейчас нам важнее всего получить Трент, не думая пока обо всем остальном, если нас убедят, что Трент может быть уступлен нам и без военных усилий, то, очевидно, единственно законным выводом будет соблюдение нейтралитета. Наконец, если мы думаем, что интерес Италии заключается в завоевании широких колоний, то нам следует выступить за решительное присоединение Италии к центральным державам».

Сальвемини думает, что нервическое хапанье Италией разных пустых мест в Африке и разевание рта на далекие колонии бессмысленны при наличности задачи обеспечить свою национальную независимость.

«Нам все время повторяли, что Италия должна быть союзницей Австрии, чтобы не быть ее врагом. Союз обозначал, таким образом, вассальное отношение к Австрии. Лишь с 1900 года, когда добрые отношения с Францией совпали со все более напряженными неудовольствиями между Англией и Германией, Италия путем глухой угрозы разорвать узы тройственного союза смогла обеспечить за собой некоторую свободу. Неясно ли отсюда, что если завтра Англия и Франция будут разбиты, то нас ожидает полная зависимость от австро–германской «дружбы без всякого пути отступления».

«Наоборот, — продолжает наш автор, — победа тройственного соглашения не угрожает Италии ущербом ее самостоятельности».

Почему же? 

«В тройственном союзе, — откровенно заявляет нам Сальвемини, — победа ослабит связующие его узы.

Мало того: в случае какого–либо насилия со стороны Франции мы сможем опереться на Германию, и ввиду возможности подобной перспективы нам нужно, конечно, энергично бороться против чрезмерного ослабления Германии. Даже условием вступления Италии в союз с «Согласием» должен быть отказ его от стремлений разрушить единство Германии».

Вы помните, что Петтинато выяснял необходимость вести на лоне тройственного союза изменническую поли -тику, направленную к его ослаблению. Сальвемини рекомендует тоже по отношению к четвертому соглашению: для Италии выгодна наличность ссоры между ее новыми друзьями и невыгодно чрезмерное ослабление ее нынешнего врага.

Сальвемини предвидит и другую возможность, возможность возобновления острого конфликта между Англией, с одной стороны, и Францией и Россией — с другой. И в этом случае Италии представляются широкие возможности выгодно лавировать.

Но Сальвемини предвидит возражения: ведь победа франко–англо–русского союза есть вместе с тем победа Сербии? Не появится ли, таким образом, на желанном «другом берегу» новый конкурент.

Сальвемини очень просто разрешает это затруднение: «Австрии мы не можем запретить усиливать свой флот, Сербии же мы с самого начала должны запретить иметь его». Если это говорит объективный ученый и социалист, то вы можете себе представить, чего могут ждать сербы от националистов!

Эти немногие строки из брошюры Сальвемини не только дают нам подлинную аргументацию за войну, но и рисуют Италию во весь рост как союзницу. Само собой разумеется, «священный эгоизм», провозглашенный министром–президентом Саландрой за основной принцип национальной религии, разделяется политиками всех стран. Только в других литературах труднее найти столько чисто южной экспансивности.

Последуем дальше за нашим руководителем. Он предвидит и дальнейшее возражение. Да, с Сербией справиться легко, но не является ли она авангардом другой «дорогой союзницы» — России?

Сальвемини и здесь находит, чем утешить себя и своих читателей. 

«Говорящие это не ведают или притворяются, будто не ведают, что панславистская опасность гипотетична и вырисовывается только в будущем, между тем как опасность пангерманская грозит непосредственно; к тому же вся история XIX века есть история постоянных измен балканских государств по отношению к империи царя».

Итак, Италии стоит только воздействовать в соответственном духе на готовые и без того к измене славянские страны, чтобы отправить гипотетическую опасность в область фантастических страхов. Повсюду, как вы видите, необыкновенно странное соотношение интересов столь преданных друг другу союзников. Об одном только не подумал Сальвемини, что с такой степенью «священного эгоизма» в сердце каждого отдельного союзника весь союз может оказаться, как говорится, не на высоте!

Теперь почтенный автор цитируемой брошюры уже понимает это и пишет статьи, полные горестных размышлений, относительно отсутствия единства в лагере защитников цивилизации. 

«Я никогда не был ирредентистом, — резюмирует свои мысли Сальвемини. — Желать поджечь вселенную, для того чтобы испечь на пожаре яйцо наших национальных вожделений, казалось всегда пишущему эти строки преступлением. Но теперь, когда это преступление уже совершено другими, не напасть на Австрию было бы простой глупостью!»

Пожар пылает, и Италия должна поспешить со своим яйцом!

«Не повторим ошибки 1866 года, — восклицает Сальвемини, — когда объединение нашей нации оказалось жалким образом искалеченным. Это страшное бедствие мы можем исправить теперь… или никогда!»

Среди воинственных националистов и империалистов Италии было, конечно, много восхищенных обожателей Испании и пламенных сторонников тройственного союза. Австро–германская дипломатия систематически старалась вовлечь Италию и два раза несчастным образом вовлекла в заморские колониальные авантюры. Чисто колониальный империализм в качестве меньшего брата тройственной — это и была программа чрезвычайно многих «националистов». Ею козыряли они во время своей шумной агитации перед объявлением войны Турции в 1911 году.

Наш защитник национальной независимости Италии, теоретик наступательной войны во имя обороны читает этому типу империалистов весьма поучительную отповедь, которую мы считаем полезным привести здесь целиком.

«Италия не только не имеет надобности в непосредственно принадлежащих ей колониях, но была бы в высокой степени отвлечена этим вредным имуществом от своих подлинных задач — организации внутренней жизни и заботы о своей эмиграции.

Италия — страна бедная капиталами и организаторскими способностями. Наша буржуазия не сумела во многих провинциях нашей собственной страны создать достойную современности экономическую жизнь или хотя бы завести приличный административный порядок. Своим заметным экономическим прогрессом она обязана, с одной стороны, иммиграции в нее иностранных капиталов и иностранных технических способностей, с другой стороны, протекционизму, который обогащает привилегированных за счет низших классов и истощения юга.

Что сказали бы о семье, имеющей весьма порядочное по размерам имение, но ничтожный капитал для его обработки, которая, вместо того чтобы мало–помалу совершенствовать свое имение кусок за куском прикупает все новые поля?

Все, что мы истратили до сих пор на Эритрею и Ливию, послужило только к нашему экономическому истощению и замедлило организацию необходимейших сторон жизни столь слабой экономически метрополии. Между тем недостаток свободных капиталов и подкупность нашей бюрократии не позволили нам и в колониях получить те результаты, которых, конечно, добились бы там нации более богатые и способные.

Пусть не говорят мне, — продолжает наш автор свою превосходную критику империализма, — что нации должны заглядывать вперед и обеспечить колониями будущие поколения, которым они, несомненно, пригодятся. Какой абсурд делать политику за сто лет вперед! Что знаем мы о тогдашней экономической и политической Европе? Быть может, ныне сильные тогда будут слабыми? Разве Франция не завладела Конго без борьбы, а потом не уступила большой кусок его Германии? Колониальная политика — это такой танец, в который сильному никогда не поздно вступить. Слабые, конечно, всегда оказываются там опоздавшими. А если слабый, вместо того чтобы заботиться о своем росте и крепости своих костей, расточает свои силы на подражание сильным, то он только все больше ослабляет себя и отдаляет момент, в который мог бы явиться серьезным конкурентом для других».

Все это превосходно сказано. Нельзя ответить лучше на зазывания германофилов и мечты колонизаторов.

Но невольно приходит в голову вопрос, не полагает ли Сальвемини, что «крепость костей Италии» и ее рост могут пострадать и в нынешнем конфликте? Быть может, и для улучшения своей границы и своего положения на Адриатике наилучшей политикой было бы заботиться о благосостоянии и нормальном культурном росте? Невольно бросается в глаза слабость оборонческой аргументации Сальвемини, отсутствие у него убедительных аргументов, что при нынешней дурной позиции Италия не могла бы продолжать преуспевать. В конце концов перспектива «немецкого рабства» является больше пугающим жупелом, чем серьезным политическим прогнозом. Но Сальвемини, если он не говорит этого прямо, то, конечно, имеет в виду и в сущности не скрывает, что слабая Италия в данном случае может завоевать желательную ей независимость и простор чужими кулаками.

Официальная итальянская политика, мотивы которой Сальвемини намечает необыкновенно правильно, есть, таким образом, политика слабости, которая тщится стать силой.

Стать силой! Это одновременно и оборона, ведь слабый не может хорошо обороняться, и наступление, ведь сильные любят нападать. Но при молчании на этот счет итальянского правительства влиятельные итальянские круги идут гораздо дальше границ, намеченных Сальвемини. Весьма интересным переходным пунктом от широко понятой оборонительной тактики к прямому империализму является вопрос о Далмации.

Конечно, при помощи сгущения красок и выбора черт можно доказать, что Далмация есть чисто венецианская провинция, до сих пор еще живущая той культурой, которую когда–то принесла ей республика Дожей*. Доказывать это можно, но доказать непредубежденному человеку нельзя. В своем месте мы покажем, как разрушается эта легенда при первом прикосновении критики. Да и кому в сущности интересны теперь какие–то там исторические права? Захват определяется теперь двумя обстоятельствами: степенью надобности для данного хищника данной области и степенью его силы.

* Дож (итал.) — предводитель, титул главы республики, избиравшегося пожизненно. В данном случае имеется в виду одна из двух итальянских республик дожей — Венеция (вторая — Генуя). — Прим. ред.

Но Далматский вопрос с этой стороны и интересен. Итальянские империалистики склонны утверждать, что даже займи они Триест, допустим, и Фиуме, все же этого будет недостаточно. И в этом случае нельзя ручаться за полное владычество на Адриатике!

С другой стороны, не только наиболее крайние требования— требования захвата всего восточного побережья Адриатики с оставлением для сербов какого–нибудь ничтожного порта приводит Италию к столкновению с этим прямым и законным наследником Австрии в соответственных провинциях. Если Австрия утверждает, что не может существовать без Триеста, как своего окна в моря, если Венгрия решительно заявляет то же самое относительно Фиуме, то Сербия со своей стороны заявляет притязания на оба порта: Триест и Фиуме являются на большую половину славянскими городами.

Если славянское население в Триесте сравнительно мало родственно сербам, то в Фиуме — это настоящие кроаты и очень близкие им далматы. Трудно представить себе также, чтобы великая Сербия, недавно еще казавшаяся столь близкой к своему осуществлению и теперь еще являющаяся утешительной мечтой ее политики среди страданий, накликанных на несчастный народ, трудно представить себе, чтобы эта великая Сербия могла обойтись без Фиуме, единственного серьезного порта, которым располагает побережье. Но если бы даже сербам пришлось отказаться от этой части своей мечты не без борьбы конечно, то посягательства Италии на Далмацию не могут не вызвать с ее стороны самого отчаянного сопротивления, что видно уже из нынешних заявлений сербо–кроатских политических деятелей.

Здесь, если мы забудем на минуту Австрию, лицом к лицу встречаются две слабости, которые тщатся быть силой. Сербы имеют в самом худшем случае и по меньшей мере такое же законное право на Далмацию, как итальянцы, и вот тут–то империалистские наклонности Италии обрисовываются с полной ясностью.

Еще недавно, повторяю, при молчании правительства почти сплошь вся итальянская пресса считала вопрос о Далмации бесспорным. И целый ряд очень влиятельных людей из всех отраслей общественной жизни Италии заключил союз под странным названием «Pro Dalmatia» («За Далмацию»), союз, отнюдь не преследовавший целей защищать интересы самой Далмации, а интересы Италии в присоединении этой страны к королевству.

Наиболее яркое выражение, даже вполне откровенное отношение чрезвычайно влиятельных итальянских кругов к Сербии дал известный триестский публицист Марио Альберти. В своей работе «Адриатика и Средиземное море» он говорит, между прочим: «Если бы Австрия подчинила Сербию — центр югославянского ирредентизма, то она должна была бы немедленно начать в своих южных провинциях, населенных славянами, политику, определенно благосклонную к ним, чтобы не раздражать столь большое число подданных. Против итальянцев, живущих по ту сторону Адриатики, поднялся бы целый прилив австро–славянских претензий. Пока мы можем еще называть Адриатику «mare nostro» («наше море»), потому что Триест, Фиуме, Зара, Спалато остаются еще итальянскими городами, хотя и под чужеземным игом, но в тот день, в который Италия отказалась бы окончательно от власти на восточном берегу, а этот день придет неминуемо, если мы не успеем воспользоваться благоприятными условиями нынешней войны, Италия потеряет Адриатику, ибо Триест, Фиуме и главнейшие порты Далмации обладают торговым флотом и обменом значительно большим, чем Венеция, Анкона, Бари, Бриндизи и все остальные наши порты на Адриатике.

Австрия запугала много добрых итальянских душ призраком панславистской опасности, между тем как она сама есть самая ужасающая славянизаторша, какая только существует в мире. Победоносная Австро–Венгрия, несомненно, при расширении своих владений перешла бы к триализму, идеал казненного (quistiziato!) Франца–Фердинанда». А это означало бы создание притягательного центра в австрийской Югославии для всего балканского славянства и крайнее ускорение торжества славянства на этом полуострове».

Не правда ли, это любопытно? Как известно, война загорелась из–за того официально, чтобы не дать Австрии нанести смертельный удар балканскому славянству. Италия вступила в эту войну. Но, по словам одного из самых основательных знатоков итальянской политики на Балканах, она сделала это, чтобы помешать Австрии, этому смертельному врагу славянства, ускорить процесс торжества славянства на Балканах! Победа Австрии — это победа славян на Адриатике! Такое утверждение может казаться парадоксом. Но так будет думать лишь человек, недостаточно- знакомый с истинным положением дел на Балканах. Система триализма в Австрии, создание югославянского центра под скипетром Габсбургов, постепенная славянизация как Балкан, так и Австрии — все это были действительно неизбежные перспективы молекулярной работы социальных сил, против которых бессильны были как итальянские, так и венгро–немецкие усилия, ибо рост населения и постепенное фактическое затопление прежде исключительно деревенским славянством городских центров Австро–Венгрии есть процесс стихийный и никем не могущий быть отрицаемым. Италия охотно поддерживала казавшиеся политически более свободными, более чисто славянскими тенденции Белграда. Но на деле она видела в столкновении Белграда с Веной источник бесконечных затруднений для стихийного процесса, опору для постепенно ослабевавшей партии немецких сербоедов и для крайнего недоверия со стороны славян к более широко смотревшим на вещи немецким триалистам и федералистам. Победа Австрии в конечном счете должна, по мнению итальянских проницательных политиков, неизбежно привести через 10—20 лет к славянизации Адриатики. А победа Сербии? Она должна быть допущена лишь с величайшими ограничениями. Социалист Сальвемини говорит: запретить Сербии раз навсегда принимать меры к защите своего побережья. Отнять у нее далматские острова и, таким образом, на всякий случай наступить ей ногой на горло, говорят умеренные империалисты, почти не встречая противоречия в Италии. Да что там, просто отнять у них все побережье, заканчивают господа из «Pro Dalmazia».

Официальным языком в итальянских провинциях Австрии является хорватский, повествует нам Альберти. В триестских школах, даже в Италии преподавание ведется по–хорватски, в церквах вы услышите хорватские проповеди. Другими словами, вся Юлианская Венеция подвергается искусственной (?!) славянизации. — «Что за шутка дурного вкуса, что за абсурдная глупость, что за сознательная измена говорить, будто Австрия спасает нас от славянской опасности!»

И уверенной рукой Марио Альберти пишет фразу, которая, вероятно, заставила бы наивных славянофилов раскрыть рты от изумления: «Победа Австрии означала бы не поражение для югославян, а гигантский выигрыш».

И, расширяя глаза от ужаса, этот триестец начинает обвинять самих сербов, и с полным основанием, в империализме. Кроатское королевство, говорит он, — неминуемый результат победы Австрии — был бы концом Италии на восточном берегу и угрозой ей и на западном. Ведь югославы хотят взять и Фриуль и Удине, которое называют Видем, и самое Венецию, которая у них носит имя Бенетке! Кто мог бы сопротивляться страшному нашествию. И в будущем ему рисуется Адриатика, как славянское озеро. «Думаете ли вы, что, соединившись с частью Сербии, Австро–Венгрия стала бы препятствовать построению дунайско–адриатической железной дороги? Она стала бы покровительствовать ей! В этом случае она могла бы монополизировать все соки балканской торговли, устремляющейся к Адриатике. Италия была бы выброшена с востока. К счастью, согласно общему утверждению военных авторитетов, итало–румынское вмешательство в войну несет с собой неизбежное поражение Австрии!»

Увы, военные авторитеты несколько поспешили с расчетами на Румынию. Но во всяком случае картина, нарисованная Альберти, в высшей степени поучительна. Недаром первую главу своей брошюры он кончает фразой: «Покончим с политикой смирения и начнем сверкающий период здорового и жизненного итальянского империализма».

Аппетиты этого империализма не ограничиваются Далмацией. Италия давно уже присмотрела себе и Албанию.

Как всем известно, Албания оказалась отторгнутой от Турции старым порядком, которой она была очень верна на основе признания за ней полудикарской феодальной свободы балканскими войнами 1912 года.

На Албанию могли иметь претензию сербы и греки. Существовала также и партия национально–албанская. Эта очень слабая партия, имеющая корни лишь в тонком слое албанской интеллигенции, получила внезапно могучую поддержку со стороны австрийцев и итальянцев, которые и добились для нее самостоятельности с князем Видом на троне.

Соглашение состоялось фактически вследствие таких соображений: первое — не дать Албанию сербам и грекам, второе — не дать Албанию друг другу. Вопрос о том, кто в конце концов скушает Албанию, решено было отложить. Албания получила свободу, потому что слишком много хищников собиралось захватить ее. В сущности говоря, положение всех маленьких стран в нынешний империалистический период таково же. Всякая великая держава с наслаждением захватила бы маленького соседа, но у него есть сосед по другую сторону, желающий захватить ее с неменьшим вожделением. Из взаимного страха, скалящих друг на друга зубы, тигра и крокодила проистекает свобода пощипывающего между ними травку зайца.

Но такой осведомленный и уважаемый в Италии публицист, как уже упоминавшийся нами Петтинато, признает, что Австрия вела в Албании политику несравненно более умную, чем наша. Если бы, признает он, — «вчера был произведен там плебисцит, то большинство, несомненно, вотировало бы за присоединение к Австрии». Конечно, Петтинато считает это результатом рафинированной хитрости австрийцев.

Албанский вопрос в его книжке «Италия и Австрия на Балканах» ставится им в центр внимания. С обычным для этого автора макиавеллизмом, ужасно откровенным и как нельзя более характерным для империалистических недорослей, он спрашивает себя: «Быть может, нам было выгодно уже тогда (т. е. во время лондонской конференции держав) сделать все от нас зависящее, чтобы втравить Россию и Австрию в войну друг с другом? Тогда мы смогли бы потом сыграть выгодную роль примирителей и выйти из нынешней странной роли третьего, ничего неполучающего».

Какая прелесть этот простой план. Втравить своего тогдашнего союзника в войну со страной, нынче являющейся дорогим союзником, и… на загоревшемся пожаре испечь для себя яичко!

Я же вам говорю, что итальянские политики отличаются прекрасной откровенностью…

Такая политика, по всей вероятности, порождает немало недоверия к Италии и со стороны союзных ей великих держав, но что касается Сербии и Греции, перед носом которых Италия собирается схватить чисто греческие Эпир и Додеканез и сербскую Далмацию, они не могли, конечно, относиться к вступлению Италии в войну без самых горьких опасений, немедленно сказавшихся на их политике и военной тактике.

Но брать так брать. В империалистских кругах Италии не допускается сомнений, что и из наследства Турции в Азии Италии должно перепасть кое–что. Облюбованная итальянцами Адалия кажется им теперь недостаточной. И сам Сальвемини, который затратил столько красноречия и дал столько объективно ценных доказательств ненужности для Италии колоний, решив перетянуть на свою сторону даже колонизаторов, внезапно с широкой, откровенной улыбкой заявил в конце своей брошюры: «Впрочем, что касается колониальных завоеваний, то будет что пограбить для всех за счет Турции, раз тройственное соглашение победит».

Вы, может быть, думаете, что я неправильно перевел? — Нет, улыбающийся Сальвемини так и употребляет слово грабеж «soccheqio!»

Такова, в общем, объективная, общеитальянская политика в нынешней войне. Ею, несомненно, руководится и правительство, ее поддерживает большинство влиятельных газет, она является равнодействующей сил политически активных элементов Италии, она диктуется как силами страны, так и ее положением среди держав. Это политика обязательная, само собой разумеющаяся, поскольку национальный принцип кладется в основу.

Читатель заметил, что, характеризуя политику Италии в целом, мы не пользовались как источниками ни речами министров, ни статьями более или менее официозной прессы, ни официальными сборниками дипломатических документов. Мы сознательно избегали подобных источников, ибо что можно почерпнуть в них, кроме риторики?

В этих случаях безусловно верным является положение: язык дан, чтобы скрывать свои мысли. В официальных речах и в официальных документах руководители реальной политики той или другой страны стараются лишь дать своим поступкам приличную форму, а если можно, то придать своей политике даже черты некоторой идеальной и увлекательной идеологии. Разбор подобных высказываний может быть интересен с точки зрения социально–психологического исследования политических иллюзий и политического гипноза, но не с точки зрения правильного понимания истинных мотивов тех или других политических шагов.

Мы считаем, таким образом, что дали объективную характеристику итальянской политики в целом, равнодействующей руководящих ею социальных сил. Теперь мы займемся анализом итальянской общественной действительности и постараемся определить отношение к войне и роль в нынешней линии Италии каждого в отдельности крупного элемента нации.

Правительство

Правительство Италии фактически состоит из короля — представителя династии, министров, главами которых в данном случае явились: консерватор старого типа и, по мнению наиболее солидной части итальянского общества, представитель «честной» политики — Соннино и полукатолик Саландра из правящих партий парламента.

Не входя пока в анализ взаимоотношений этих элементов, установим прежде всего, что они прочно связаны Друг с другом и в купе и в любе последнее время переживали серьезнейший кризис.

Почти буквально накануне войны, в июне 1914 года, повторилась с особой силой картина довольно не редкая в Италии. В Анконе во время демонстрации был убит рабочий. Немедленно грандиозная стачка симпатии перекинулась на всю Италию. В Романии волна восстания достигла небывалой высоты. В Парме, Мантуе, Равенне была провозглашена республика. Многие города оказались изолированными от остальной Италии, и представители государства передавали там свою власть представителям народа.

Конечно, и эта волна бунта не привела к прочным результатам, как целый ряд предшествовавших и подобных ей. Отсутствие достаточно могучей организации не Дает возможности народным массам довести до конца подобные взрывы. Не хватает организующих сил. Но каждый раз проявляется слабость правительства и непобедимая враждебность населения к самой идее государства.

Если бы так называемые субверсивные партии: социалисты, синдикалисты, республиканцы и радикалы, серьезно устремились к установлению республиканского порядка, успех за ними был бы, вероятно, обеспечен. Но слабости правительства отвечает на другом полюсе организационная слабость и отсутствие определенного политического плана у крайних партий.

Социалистическая и радикальная партия не придают большого значения политической «форме» и полагают, что не очень много выиграли бы от замены монархии буржуазной республикой. Большинство вождей этих партий знает, что за взрывом, способным опрокинуть трон, последовало бы новое погружение невежественных и нищих масс в полусонное состояние и переход власти, соответственно уровню экономического и культурного развития Италии в руки тех же элементов буржуазии, какие через посредство савойского дома и его министров фактически управляют страной и теперь.

Я не касаюсь здесь вопроса о том, насколько основательна подобная тенденция и правы ли радикалы и в особенности социалисты, когда они не только не использовали до конца казалось бы столь благоприятных для них судорожных народных движений, а, наоборот, стараются как можно скорее и как можно более мирным образом ликвидировать их. Но факт остается фактом. Субверсивные партии, за исключением кучки анархистов и некоторых синдикалистов, приходят обыкновенно в смущение и в волнение во время таких кризисов, стараются смягчить их и часто работают при этом чуть ли не рука об руку с властями. Так это было во время знаменитой красной недели, о которой я сейчас говорю, так это было с еще большей яркостью во время пармской стачки в 1908 году.

Республиканцы хотя и считают прямой догмой необходимость замены монархии республикой — отнюдь не проявляют больше рвения, чем радикалы. Тем не менее положение правительства остается весьма тяжелым. Не будь какого–то молчаливого союза между ним и субверсивными партиями союза, который можно выразить словами, вполне уместными в устах вождей крайней левой: мы знаем, что вы страшно слабы, но мы сами еще недостаточно сильны! Не будь этого союза, говорю я, монархический порядок в Италии пришлось бы признать одним из самых шатких.

Столкновение между монархией и народом накануне насильственной смерти короля Гумберта было началом подлинного кризиса. После его смерти начался процесс приспособления монархии к новым условиям. Сама личность короля Виктора Эммануила, образ жизни его семьи, приемы его любимого министра Джиолитти достаточно характерны в этом отношении. Приспособиться к демократии, чтобы не быть ею сброшенной — вот основная мысль Джиолитти, подлинного выразителя государственной идеи нынешнего фазиса в Италии. С этой целью чем далее, тем более радушно этот прожженный парламентарий и бессовестный умница протягивает руку левым партиям.

«Развратителем демократии» называют его неуступчивые левые элементы, предателем традиций авторитета считают его консерваторы типа Соннино — Саландры, опаснейшим экспериментатором, но, быть может, необходимым человеком признает его властная североитальянская крупнокапиталистическая буржуазия.

В нынешней работе я предпочитаю заимствовать краски, которыми набрасываю этот эскиз, у таких итальянских публицистов, которые либо непосредственно относятся к лагерю националистов, либо во всяком случае числятся безукоризненными патриотами своего отечества. Итальянская экспансивность, прелестные примеры которой читатель уже встретил в первой части, обеспечивают нам возможность иметь в нашем распоряжении достаточно яркие краски. Этот метод обеспечит нас от заподозрения в тенденциозном извращении фактов, так как мы находимся в рискованном положении: считая нужным говорить правду, мы вынуждены сказать много неожиданного для среднего читателя.

Таким образом, для ближайших предстоящих нам исследований в области правительственной политики мы выберем себе талантливого путеводителя. Таким Вергилием по новым кругам послужит нам прославленный, и справедливо прославленный, итальянский историк Гульельмо Ферреро.

Непосредственно после «красной недели» наш автор писал в центральном органе радикалов, газете «Secolo»: 

«Пусть тот, кто захочет понять, в каком ужасном положении мы находимся, переведет взгляд со страны на Монтечитторио (т. е. парламент). В то время, как толпа поджигает станции и церкви, в то время, как по всему полуострову идет натиск против государства, отвечающего залпами, в то время, как мы стоим перед периодом репрессий, самые дурные вести идут из Африки. Страна безусловно ослаблена в своих ресурсах и своем престиже походом на Ливию. Каждый год народ должен платить в казну на сотни миллионов больше, чем прежде. И какое же правительство имеем мы, чтобы победить все эти препятствия? Министерство, не имеющее под ногами сколько–нибудь надежного большинства, которое живет со дня на день, каждое утро ожидая своего конца, которое палата не опрокидывает только потому, что никакое другое министерство не может быть более устойчивым, ибо тот человек, который является владыкой большинства, не хочет взять власть в свои руки!»

Министерство, которое охарактеризовал таким образом Ферреро, есть ныне здравствующее министерство Саландры * А кто же этот владыка большинства? Это — Джиолитти.

* Брошюра закончена 12 февраля 1916 года. (Прим. авт.)

Кто же такой этот Джиолитти? Чем объясняется, с одной стороны, столь неограниченная парламентская власть его, с другой стороны, упорное его нежелание взять на себя ответственность за судьбы страны в такой острый момент, какой переживала она летом 1914 года.

«Этот феномен, — говорит со своей стороны Ферреро, — столь многозначителен, что стоит остановиться над его выяснением». Нельзя не согласиться с Ферреро, как нельзя не признать его истолкования «феномена» совершенно правильным:

«В итальянском парламенте, — объясняет он, — как и в самой стране, есть подлинные политические партии, выражающие требования тех или других классов страны. Таковы социалистическая, республиканская, радикальная и клерикальная партии. Такова же и та несколько неопределенная, нерезко очерченная партия, но вместе с тем наиболее могучая, которая в разных своих частях называет себя то конституционной, то либеральной, то умеренной, но в общем является сторонницей порядков, установленных в 1860 году. Но эти партии не обнимают всей массы пятисот восьми депутатов. Множество округов представлено в парламенте то миллионерами, купившими свое депутатство, то бойкими агентами, заслужившими его разными мелкими услугами, то приказчиками разных могучих, чисто местных союзов, то, наконец, Вениаминами правительства, пробравшимися в парламент при поддержке префектов.

Вот этой–то массой, ничем принципиально не связанной, но сильно зависящей от правительства, и воспользовался, как никто другой до него, один государственный человек. Между 1900 и 1906 годом достопочтенный Джиолитти собрал вокруг себя чисто личную партию повсюду, где действительные политические партии оказались бессильны. Это многочисленная, зависимая и верная гвардия.

Но этот человек, говорит Ферреро, этот маэстро избирательных кампаний, не останавливающийся ни перед палкой, ни перед подкупом, прибавим мы, этот необычайно одаренный политическим лукавством парламентарий «не может править страной помимо согласия подлинных политических партий». Правда, с 1906 по 1911 год его диктатура казалась непоколебимой. Его политику за это время Ферреро характеризует так: 

«Он умел не требовать ни от парламента, ни от нации никаких жертв, ни кровью, ни деньгами сверх того, к чему привыкли. Но государство тем не менее неуклонно ослабевало».

Вот тут–то Джиолитти решился уклониться от простой извилистой линии беспринципного поссибилизма *, прекрасного выразителя той большой партии обывателей, на рассыпчатости, покладистости и лени которых строил он свой авторитет, и окончательно наметить другую линию, выгодность которой его острый ум постиг, по–видимому, еще раньше — линию сближения с крайней левой.

* Поссибилизм (лат.) — крайне оппортунистическое направление в мелкобуржуазном социалистическом движении Франции конца XIX в. Сторонники поссибилизма проводили политику соглашательства с буржуазией и предательства интересов рабочего класса. — Прим. ред.

Внезапно в программе Джиолитти появилось, и не в качестве обещания, а в качестве непосредственной задачи, всеобщее избирательное право.

«Многие не узнавали своего вождя, за спиной которого можно было так спокойно спать», — говорил Ферреро. — «На что хотел он употребить авторитет, приобретенный им десятилетней диктатурой! Не на союз ли монархий и красных за счет старых партий и богатых классов?»

Взрыв необычайной симпатии к Джиолитти со стороны умеренных социалистов, несомненно, показывал, что чем–то подобным, хотя и более бледным, чем формула Ферреро, в воздухе действительно запахло.

Выборы на основе всеобщего избирательного права привели действительно к серьезному усилению крайней левой, но вместе с тем оставили власть за Джиолитти. Чтобы сохранить за собой симпатии левой, Джиолитти не только предлагал портфели социалистам, ввел в свое министерство радикалов, но и выдвинул крайне испугавшие капиталистов проекты государственно–социалистического характера, вроде монополизации страхования.

Однако союз с левыми, в особенности с самыми сильными— социалистами, налаживался плохо. В социалистической партии произошел резкий раскол, и партия социалистов–реформистов, абсолютных социалистических джиолиттианцев, оказалась в ничтожном меньшинстве и без серьезных корней в стране. Остальная же часть партии благодаря успехам, вызванным всеобщим избирательным правом, приободрилась и довольно определенно повернула курс влево. В то же самое время то, что Ферреро называет старыми партиями, т. е. консерваторы и либералы, являющиеся подлинными выразителями сорганизовавшихся уже богатых классов, как таковых, объявили ему отчаянную войну.

«Как всегда случается и будет случаться в этих случаях, — меланхолически заявляет Ферреро, — лекарство для внутренней болезни было найдено в войне».

Джиолитти, до тех пор столь миролюбивый и близкий к мудрому мнению Луццатти, которое мы выше приводили, внезапно становится крайним задирой. Он чуть было не доводит до разрыва дипломатических сношений пустой спор с Аргентиной, а затем инсценирует конфликт с Турцией. Инсценировать его было легко, стоило дать понять националистам, что правительство на этот раз не прочь от авантюры и фактически заинтересовать один из крупнейших капиталистических кланов, «Banca Romana», в выгодах предприятия.

Однако война* оказалась более трудной, чем Джиолитти ожидал; быть может, ее можно было бы кончить скорее, сделав серьезный натиск на Турцию. Но не только почти прямое veto на этот счет Австрии, естественно вытекавшее из опасений излишних захватов со стороны Италии и из желания обеспечить за собой на черный день дружбу Турции, но и воля самого Джиолитти сыграли роль в том, что война, как несколько слишком раздраженно выражается Ферреро, велась «платонически».

* Имеется в виду итало–турецкая война 1911—1912 гг., в результате которой Италия присоединила к себе Триполитанию, Киренаику и острова Додеканес. — Прим. ред.

Я не знаю, можно ли назвать «платонической» войну, стоившую Италии нескольких десятков тысяч жизней и многих сотен миллионов, но что за ней старались сохранить характер крупного колониального предприятия, а не подлинной войны, — это правда.

Во всяком случае вслед за шумными восторгами по поводу открывающейся наконец перед Италией эры «политики достоинства и силы» последовал период самого острого недовольства, а всю итальянскую промышленность хватил полупаралич кризиса, необычайно тяжело отразившийся на массах и послуживший подлинной причиной взрыва в июне 1914 года.

Но еще раньше, чем взрыв этот последовал, Джиолитти понял, что возбудил триполитанской авантюрой крайнее недовольство левых и в то же время злобное опасение правых законопроектами, подобными монополии страхования.

Согласно своему обыкновению, ибо такую меру Джиолитти практиковал не раз, он решил удалиться от дел, оставляя за собой парламентское большинство и ставя таким образом своего преемника в прямую от себя зависимость. — Пусть де выпутывается из беды, а когда «мавр кончит свою задачу», его можно опрокинуть единым мановением руки.

Роль мавра на этот раз должен был исполнить второстепенный политик Антонио Саландра.

Это был убежденный консерватор и при том особого типа: он принадлежал к примиренческой группе, старавшейся перебросить мост между Ватиканом и Квириналом* для взаимной защиты от «Ахерона»**. Как подлинный представитель старых партий, он выражал собою всю их ненависть к сомнительному диктатору Джиолитти. Июньский взрыв, красная неделя, дал ему возможность показать себя одновременно ловким полицейским министром и человеком, чуждым реакционных жестокостей. Возросшая в результате всеобщего избирательного права католическая партия вместе со старыми, когда–то антиклерикальными консерваторами и частью хмурившихся на эксперименты Джиолитти крупных капиталистических либералов начинала мечтать найти в Саландре могильщика политического авторитета Джиолитти. В таком положении великий европейский кризис застал итальянское правительство.

* Квиринал (лат.) — резиденция итальянских королей в Риме со времени воссоединения Италии (1870 г.) до ликвидации монархии (1946 г.). — Прим. ред.

** Ахерон (греч.) — в греческой мифологии одна из рек преисподней, через которую должны переплывать души умерших. — Прим. ред.

Несомненно, Саландра и наскоро приглашенный им опытный политик и вековечный непримиримый враг Джиолитти — Соннино, были в течение почти всей своей политической карьеры верными сторонниками тройственного союза. Помимо некоторых сомнений относительно резкого перехода из положения союзника в положение врага к нейтралитету их толкало сознание военной и финансовой слабости Италии. Потрясенная даже триполийской кампанией, страна рисковала быть ввергнутой в страшные бедствия в случае серьезной войны. Нейтралитет был объявлен не без страха перед недавними союзниками.

Победа французов при Марне дала правительству на минуту облегченно вздохнуть. Но потом тучи опять стали скопляться на горизонте.

Объективные условия, о которых мы говорили в первой части брошюры, заставили множество итальянцев поставить перед собой дилемму: или воспользоваться открывающейся возможностью присоединиться к колеснице могучих врагов Австрии, или потерять, быть может, навсегда надежду выйти из политически вассального отношения к Австрии и экономически вассального (об этом ниже) к Германии.

Победа союзников под руководством Англии, даже без участия сил Италии, казалась теперь, когда война явно приняла затяжной характер, более чем вероятной.

Правительство не могло не взвешивать также этого тяжкого вопроса. Конечно, воевать — значило рискнуть. Но рискнуть с возможным, даже вероятным выигрышем. Военная и финансовая слабость уравновешивалась силой союзников в обоих этих отношениях. В случае победы можно было бы рассчитывать на выполнение всей интегральной программы, которую со слюнками на губах формулировали империалисты: не только вышибить трентский клин из Трента и создать удобную для защиты альпийскую границу, но, вернув Триест, захватив Фиуме, Далмацию, Албанию, стать госпожой Адриатики, а потом протянуть руки к богатому наследству европейской и азиатской Турции.

В случае удачного окончания войны, какое упрочение савойского трона! Какой шаг вперед к развитию государственных чувств в народе и, стало быть, созданию сильной власти на страже интересов господствующих классов! Как блестяще можно было бы разрубить все досадные узлы мелкой и горькой итальянской политики золотым мечом победы!

Конечно, в случае поражения стране грозило нечто ужасное, месть немецких держав, беспросветное разорение народа и безусловное падение монархии. Но шансы такого поражения были не очень велики, а, во–вторых, в уме Соннино уже бродили, по–видимому, планы своеобразной перестраховки, о которой мы еще поговорим.

Во всяком случае нейтралитет казался несравненно более опасным. Было очевидно как дважды два четыре, что нейтралитет этот раздражает до самой крайней степени тройственное согласие. Рассчитывать получить за него какую–нибудь награду в случае победы его было бы очевидной нелепостью. Напротив, можно было ждать, Что Россия настоит, а Англия и Франция допустят создание великой Югославии с почти 20–миллионным населением в качестве непобедимого конкурента Италии на Адриатике. Рядом с всеобщим усилением членов согласия и понижением престижа недавних союзников Италия, берега которой и без того ставят ее в тяжелую зависимость от владычицы морей Великобритании, должна была сделаться в полной мере прислугой той или другой сильной комбинации, главным образом, конечно, Англо–Франции, ненарушимое единство которой после победоносной войны остается надолго вне сомнения.

В случае же победы Австро–Германии, казавшейся гораздо менее вероятной, что предлагали эти державы устами Бюлова? Несмотря на малую вероятность в тот момент победы центральных держав, Саландра и Соннино со всей серьезностью вели переговоры с Австрией через посредство этой первой скрипки германской дипломатии. Но тут перспективы оказывались безнадежны. Не говоря уже о том, что, оставшись на милость победителя, Италия могла получить комбинацию из трех пальцев вместо «purecchio» («чего–нибудь»), которым прельщал ее Джиолитти, само это «что–нибудь» оказывалось невероятно ничтожным.

Итак, при сохранении нейтралитета Италия при всяком исходе войны оставалась в самой неблагодарной роли, всеми сторонами ненавидимая и отовсюду могущая получить скорее удары, чем дары.

Какое правительство могло бы удержаться у власти при такой катастрофе? Кто поддержал бы его тогда против бури негодования почти всех активных элементов Италии за «преступную» или «изменническую» политику, погрузившую страну в такое унижение?

Уже отстоять нейтралитет в течение самой войны было не легко ввиду горячки националистов и подпавшей под их влияние интеллигенции всех родов, подымавшей неистовый воинственный вой и требовавшей вывести Италию во что бы то ни стало на золотую дорогу великодержавного будущего. После же войны революция национального негодования и отчаяния неизбежно должна была опрокинуть трон и правительство, оставшееся с пустыми руками при «грабеже», употребляя выражение Сальвемини.

Итак, страх ответственности за результаты бездеятельной политики не мог не толкать это лишенное авторитета правительство на страшную для него самого авантюру. Так и говорит Ферреро в статье, опубликованной в американском журнале «Atlantic Monthly Review» (янв. 1915 г.): 

«Трудности и опасности войны были, очевидно, огромны, но опасность бездействия казалась правительству еще большей».

И вот в момент, когда переговоры между Соннино и Бюловым прервались и правительство фактически, пока секретно, из опасения перед джиолиттианским парламентом уже расторгло союз (10 мая 1915 г.) и тем самым более или менее антиконституционно предрешило войну, не спросясь представителей страны, Джиолитти, как утверждают, не знавший еще об этом тайном шаге, явился в Рим, чтобы спасти положение и взять в свои руки бразды правления.

Каковы же были при этом мотивы ловкого государственного человека? Более, чем Саландра и Соннино, понимал Джиолитти слабость Италии. Менее, чем они, верил в неизбежность победы тройственного соглашения. Наоборот, остро взвешивая шансы противников, Джиолитти приходил к выводу, что война должна быть необыкновенно длинной, изнурительной и увенчаться сомнительным исходом. В настоящее время такие публицисты вполне патриотического пошиба и принадлежащие к коренным странам согласия, как профессор Озеров, открыто высказывают такое же мнение. Но, предвидя подобное, Джиолитти считался, во–первых, с возможным крахом всех сил Италии до окончания войны, ибо многолетней войны она выдержать, по его мнению, не в силах, а буксир Англии должен был тоже колоссально ослабевать с каждым годом. Во–вторых, наоборот, огромное истощение того и другого враждующих лагерей должно было создать относительно благоприятное положение нейтральным и выдвинуть на первые роли в качестве великого примирителя и посредника никого иного, как самое могучее коронованное лицо среди нейтральных — короля Виктора Эммануила III.

Вот почему Джиолитти готов был удовлетвориться Даже очень небольшим «purechio» со стороны Австрии. Беда заключалась в том, что Джиолитти не хотел обратиться откровенно с этими аргументами к стране. Он привык презирать ее. Ему казалось достаточно мощным орудием его послушное парламентское большинство. Но он не рассчитал двух вещей: напряженности почти истерических национальных надежд и ненависти к себе в старых парламентских партиях.

Именно тот факт, что Джиолитти вновь выступал в союзе с официальными социалистами, требовавшими сохранения нейтралитета, что он вновь хотел бросить в ящик, как марионеток, членов правящего министерства, что ему пришлось бы создать новое министерство для сохранения мира при самом близком участии социалистов и успокаивать страну в ее воинственной лихорадке, обращаясь через головы высших и средних классов к мирно настроенной толпе рабочих и крестьян, что ему пришлось бы противопоставлять лакомым обещаниям национальной наживы перспективы социальных реформ, именно все это явилось новым и энергичным толчком для Саландры и Соннино судорожно схватиться за войну, давшую возможность тем же взмахом разбить пьедестал соперника.

Послушаем теперь нашего чичероне * — Гульельмо Ферреро.

* Чичероне (итал.) — проводник. — Прим. ред.

«Внизу, — говорит он и в уже цитировавшейся нами статье в американском журнале, — плебеи, апатичные или прямо враждебные войне, далее средняя буржуазия в нерешительной позиции, две самые многочисленные по числу последователей партии — социалистическая и католическая, — в первый раз сходящиеся в требовании сохранения мира, затем — парламент с большинством; покорным Джиолитти, сенат, в котором многие члены являлись чистой воды германофилами. Словом, страна безусловно более склонная к миру, чем к войне. Но повсюду шевелились мелкие, однако кипучие водовороты воинственности. То была главным образом интеллигенция, сбежавшаяся из библиотек и школ, из редакций, из партий без армий, как социалисты реформисты и республиканцы. Их поддерживали отдельные лица, в силу подобного же понимания положения ушедшие из разных партий». И Ферреро произносит глубоко значительные слова: «Тот, кто наблюдал страну и знал состояние умов, мог думать, что вождь парламентского большинства имел полное право отправиться в Рим низвергнуть правительство, склонявшееся к войне».

Я прошу читателя заметить, что это говорит убежденнейший сторонник необходимости для Италии вступить в войну.

«В самом деле, — продолжает он, — кто стоял на стороне правительства? Несколько очень влиятельных журналов, несколько пламенных, но малочисленных партий: словом, кучка людей, правда, подымавшая поистине дьявольский шум».

«Ничтожно было число тех, — говорит Ферреро, — которые 11–го мая не думали, что война невозможна. Только coup d'etat* мог спасти правительство. Но никто не считал его способным на это».

«И вот то тут, то там раздался крик, в котором сказалось бешенство побежденной партии, смутное, но ужасающее слово — измена!»

* Coup d'etat (фр.) — государственный переворот. — Прим. ред.

И, о сюрприз, для самих пустивших его в ход! — многоголосое эхо подхватило этот крик. Его авторы, почерпнув отсюда мужество, заорали еще громче, и через несколько часов все улицы были полны этим словом, оно было написано углем на стенах, напечатано на бумаге, выросло на страницах журналов, полетело из города в город, от моря к морю. Все сторонники войны — республиканцы, реформисты, радикалы, некоторые умеренные, с быстротой молнии заключили союз между собой. Демонстрации стали повторяться, с каждым разом выростая в числе и бешенстве участвующих. Журналы были как бы в исступлении. По всей Италии стон стоял, какой–то вихрь ругательств, циклон гнева, обнявший со всех сторон самого сильного человека Италии, его партию и князя Бюлова. Никакая моральная единица, свободная или организованная, не сумела противостоять этому приступу буйства: изумленные социалисты не двинулись с места (в главе об итальянском социализме мы постараемся объяснить, почему улица осталась за этими свищущими и завывающими партизанами войны)… И человек, который еще накануне был диктатором, остался изолированным в своем доме; большая пустота образовалась вокруг него. Между тем толпа ворвалась в Монтечитторио и, разбивая стекла, ломая мебель, требовала войны от министерства.

Что же это значит, спросим мы теперь, согласившись вполне с глубокой правдивостью повествования Ферреро? Ведь меньшинство остается меньшинством! Каким образом школьная молодежь, составлявшая главную Часть армии вышеописанных партизан, поддерживаемая слабыми партиями, смогла тем не менее «навязать министерству войну».

Дело в том, что толпа вовсе не навязала войны министерству. Наоборот — министерство Саландры по вышеуказанным мотивам навязало войну стране. Для этого использовали экстазы интеллигенции, о настроении которой речь будет ниже, и постоянно готовую шуметь клику репетиловых и громил, которая рада производить революцию с разрешения начальства.

Русские тоже знают кое–что о подобного рода «народных движениях». Я отнюдь не отрицаю наличности в Италии довольно многочисленных сторонников войны, о всех главнейших их категориях у нас еще будет речь. Но первым и главным из них было все–таки правительство. При этом гражданская и военная бюрократия находилась на перекрестке обоих влияний. Кость от кости и плоть от плоти интеллигенции — чиновничество и офицерство мелкое и среднее по тем же причинам, что иона, причинам, которые мы выясним ниже, желали войны; с другой стороны, для всех этих служащих и зависимых людей было ясно, чего хочет начальство. Вот почему полиция с изумлением видела 10–го мая на улицах Рима демонстрацию всех чинов военного министерства с директорами департаментов во главе, сторожами и истопниками в хвосте. Вот почему полицейские чиновники и офицерство, которые столько раз возбуждали гнев итальянского народа убийствами, чинимыми агентами и карабинерами* во время порой ничтожных демонстраций, глядели сложа руки, как гимназисты громили парламент.

* Карабинеры — жандармы. — Прим. ред.

Но еще одна существует сила в Италии, влияние которой трудно поддается учету. Это — пресса. Дешевая, как во Франции — полторы копейки за номер, — она приспособилась к руководству мнением общества южнострастного, малообразованного, непривыкшего размышлять собственной головой, словом типичного псевдодемократического общества, в котором, как чертям в болоте, самый настоящий вод демагогам.

Но если даже во Франции газета по «су» не может существовать без объявлений больших фирм и банков, а зачастую не выдерживает и при их наличности и нуждается в темных источниках дохода или постоянной субсидии, то тем более это так в Италии. Мы увидим ниже, как распределяется вообще итальянская пресса. Но мы должны помнить, что существует целая туча мелких органов, неосмеливающихся идти против воли местных префектов и жаждущих субсидии. Они создали хор подголосков для правительственного «Giornale d'Italia», для газет националистов, как «Idea Nazionale», для радикальной прессы, руководимой «Secolo», и для распространенного и осведомленного «Corriere della Sera» — органа той части миланских капиталистов, которым мечтались рынки для вывоза и, особенно, освобождение от фактического германского экономического засилья, о котором мы еще будем говорить. Так выяснился огромный перевес печати на стороне Саландры и Соннино.

Саландра для вида подал в отставку. Король торжественно выразил ему доверие. Война была объявлена. Опустим официальные объяснения ее мотивов в Зеленой Книге. Они лишены интереса для нас.

Каковы же оказались до сих пор результаты вступления Италии в великую распрю. Результаты эти, по признанию даже самых воинственных журналов, скорее печальны.

Правда, Италия ведет войну с Австрией, поддерживая длинный фронт в 800 километров, на что она употребляет полумиллионную армию, поддерживая ее все время на одинаковой высоте. Но успехи по всему этому фронту более чем ограничены, ни в Тироле, ни в Каринтии итальянцам не удалось продвинуться сколько–нибудь заметно и относительно этих местностей, в сущности говоря, нельзя сказать, наступление ли имеет тут место или активная самооборона. Несколько больше успехов имела итальянская армия по Изонцо. Еще 5–го июня река была перейдена, занято было несколько возвышенностей, обстреливался город Гориция, который, однако, несмотря на чрезвычайные усилия взять его к декабрьской парламентской сессии, остался в руках австрийцев.

Итальянская пресса утверждает, что, во всяком случае Италия удерживает по другую сторону этой своей позиции не менее полумиллиона австрийцев. Надо признаться, однако, что на общем военном положении Австрии факт этот не сказывается особенно тяжело.

К 1914 и началу 1915 года на Австрию свалились самые большие несчастья. Дважды разбитая Сербией, она потеряла всю восточную Галицию и с отчаянием видела русские войска в карпатских ущельях, ведущих в равнину Венгрии. Казалось бы, отвлечение полумиллиона от армии, страшно ослабленной сокрушительными ударами России, должно было погубить пресловутую «лоскутную империю». Но что же мы видим? Успехи Австрии начинаются как раз вступлением Италии в войну: сербы, по–видимому, испуганные вступлением в ряды своих союзников опаснейшего конкурента, воздерживаются от перехода к наступлению, несмотря на негодующий хор итальянских газет. Германия, не поддерживая сколько–нибудь открыто Австрию в битвах против Италии и оставаясь столь беспокоющим многих чудом в формальном мире с итальянским королевством, напрягала все силы, чтобы выручить Австрию из тяжелого положения на другом фронте, причем поддержка ее под руководством Макензена превратила австрийцев из побежденных в победителей, вернула им Галицию за исключением узкой полоски и отдала в их руки около трети русской Польши, Холмщину и Подолию.

Колебания сербов обрушились на их голову. Болгарский союз, деятельная поддержка германцев дали возможность Австрии фактически почти уничтожить Сербию, а затем уже самостоятельно завоевать Черногорию и устремить свои полки в Албанию. Оставаясь отнюдь не побежденной по австро–итальянской границе, Австрия, таким образом, является прямой победительницей на других фронтах.

Совершенно естественно, что эти обстоятельства колют глаза союзникам и заставляют их спрашивать, действительно ли Италия делает все, что должна делать, как лояльная союзница в этой войне?

Ответственные государственные люди Италии и ее наиболее влиятельная пресса стояли в начале почти без исключения и принципиально на позиции, которая характеризовалась словами: «Guerra nostra» *! Мы ведем нашу собственную войну, войну с нашим наследственным врагом, тем самым мы помогаем, конечно, нашим союзникам, но разбрасывать наши не так уже великие силы на чуждые нам цели мы не хотим.

* «Guerra nostra» (итал) — «наша война». — Прим ред.

Лишь перед самым созывом последней парламентской сессии в декабре 1915 года и притом не спросясь парламента, ставя его опять перед сюрпризом, подписало правительство знаменитое лондонское обязательство об отказе от права заключения сепаратного мира. Война Германии тем не менее не была объявлена. Равным образом до самого последнего дня, за вычетом некоторых ничтожных морских операций Италия не принимала участия ни в каких военных действиях союзников против союзников Австрии.

Разгром Сербии, взятие Ловчена, замирение Черногории, грозная опасность, нависшая над Албанией и над Валоной, занятой итальянским гарнизоном, вызвали бурю сомнений и толков в итальянской прессе.

Стал заметен сдвиг от идеи «нашей войны». Даже один из министров, правда, специально прикомандированный к министерству в качестве министра красноречия, или итальянского Вандервельде, республиканец Барзилаи произнес речь, заметно отступавшую от этой линии. Ожидаемый сейчас приезд министров Бриана и Буржуа ставится с этим в ближайшую связь.

Но не только в правительстве, в самой прессе ярко воинственного типа все еще наблюдаются колебания. Правительство решило, по–видимому, защищать Албанию, хотя решение это держится в полусекрете. Но центральный орган радикалов «Secolo», приобретший за время войны колоссальное влияние, прямо советует отозвать войска из Валлоны, пока не поздно. Его не менее влиятельный миланский собрат «Corriere della Sera» еще в конце января заявил, что при поддержании тяжкого восьмисотверстного фронта Италия не располагает силами для новых предприятий. На это журнал патриотических социалистов «Popolo d'Italia» отвечает чуть не прямым обвинением в измене и прозрачными угрозами не только против Джиолитти и своих собственных собратий — социалистов–антимилитаристов, но и против самого правительства за его слабость внутри страны и двусмысленное поведение по отношению к войне в целом.

Печать союзников давно уже подымает от времени до времени голос осуждения по адресу нерешительного итальянского правительства. Некоторые русские газеты— как, например, «Биржевые ведомости» и «Русское слово», заговорили прямо об итальянском «блефе». Нет недостатка в недовольных голосах в Англии и Франции, откуда особенно болезненны уколы великого зоила * — Клемансо.

* Зоил (греч.) — несправедливый, придирчивый критик — Прим. ред.

Но во Франции нашлись также и защитники Италии. Первым из них оказался не кто иной, как подвижный Эрве. В своей газете, можно сказать, лишь накануне перекрещенной из «Гражданской войны» в «Победу», Эрве дает такую защиту итальянскому правительству, которая компрометирует его не менее иного обвинения и которая ставит пресловутую «нерешительность» в довольно правильную перспективу. Почему Италия не объявила Германии войну?, — Да ведь это так легко понять! Министерство Саландры — Соннино при поддержке короля, но при сильной оппозиции в стране объявило войну Австрии. Оппозицию составляли клерикалы, обожающие Германию, значительная часть итальянских социалистов, часть купечества, а равно крестьяне и люди без политических интересов. Все они собрались вокруг Джиолитти. Если все же оказалось мыслимым объявить войну Австрии, то это потому, что в глубине итальянской души всегда дремлет ненависть к австрийцам. Но это был максимум того, на что мыслимо было решиться. Объявление войны Германии дало бы оппозиции сильное оружие в руки. Бросить полки на Балканы значит лить воду на мельницу Джиолитти.

Не лишено возможности, что при таких условиях Джиолитти внезапно вновь оказался бы у власти.

Сопоставим эту статью, написанную 26–го января, со статьей газеты «Journal de Debats», столь же стойкой и солидной, сколько вертляв и поверхностен недавний орган непримиримого антипатриотизма.

В передовице журнала крупной буржуазии от того же дня мы читаем: «В Италии «Guerra nostra» стала постепенно единственной войной. Лишь в последнее время наблюдается благодетельный поворот. Считалось, что войска Виктора Эммануила имеют исключительной миссией неискупленные провинции, а об остальном им нечего думать. К тому же чудовищно разросшиеся идеи империализма внушали крайнее недоверие по отношению к славянам за Адриатикой. Итальянские империалисты заявили, что не хотят своими руками таскать из огня каштаны для славян. Напротив, они надеялись воспрепятствовать славянам и грекам в использовании результатов их побед. Трудно сказать, насколько повлияли на ход военных событий эти идеи, но влияния этого нельзя отрицать. Если признаки поворота не обманывают нас, — мы от души приветствуем его».

В момент, когда я пишу эти строки, признаки поворота еще не являются существенными. Правда, министры говорят без умолку и очень красноречиво, но в волнах их красноречия не очень–то легко выудить что–нибудь положительное.

Естественно, что подобное положение вещей наводит скептиков и проницательных волонтеров дипломатии на разные сомнения. Ферреро по поводу триполитанской войны пустил в ход выражение «платоническая война». Я уже говорил, что выражение слишком хлестко. Быть может, лучше заменить его выражением — война с опаской. Не ведет ли и сейчас Италия такую войну, спрашивают себя вышеупомянутые скептики. В римских кафе представители крайних вояк, не понижая голоса, рассказывают, например, такие вещи: между Соннино и Бюловым состоялось тайное соглашение, сводящееся к взаимной перестраховке. В случае победы центральных держав Германия дала обещание щадить Италию и оставить во всяком случае неприкосновенными ее нынешние границы. Италия же со своей стороны не только обещала всеми силами бороться против чрезмерного ослабления Германии, что, как мы видели из брошюры Сальвемини, по мнению умнейших итальянских публицистов, соответствует интересам самой Италии, но, что гораздо важнее, обещала также ограничиться исключительно войной с Австрией.

Более чем вероятно, что это только пустые разговоры, но на них основываются те угрозы, которые бросают Саландре националисты и социал–патриоты.

Прочно ли положение правительства? — Кто знает. Италия и в менее нервические времена поражала иногда внезапностью министерских кризисов.

Заседания в парламенте и сенате показали, конечно, существование повсюду столь сильного патриотического единения. Но в обеих палатах раздавались речи крайне оппозиционного характера и исходили они от людей с большим нюхом, вроде, например, знаменитого социал–карьериста Ферри. Это зерно оппозиции джиолиттинского или вообще антивоенного характера. Что будет, если подымется также буря на противоположном полюсе? Быть может, две эти противоположные бури приведут правительственное здание к устойчивости. Быть может, правительство Саландры — Соннино, старых вождей и старых партий, рухнет, как карточный домик, и уступит место кому–то другому. Новым людям, быть может, пользующимся мощной поддержкой Франции и Англии извне, националистов — изнутри? Или тому же Пфификусу Джиолитти?

Предсказывать не наше дело. В этой главе мы старались только выяснить, каковы были побуждения итальянского правительства в его нынешнем составе и каковы весьма вероятные границы его воинственности.

Капиталисты

Прежде чем приступить к характеристике отношения итальянских капиталистических кругов к войне и к объяснению причин этого отношения, нам кажется уместным дать здесь краткий очерк экономического состояния страны сравнительно с ее прошлым.

Цифры и большинство фактов, которыми мы будем пользоваться при этом, заимствованы из книги Эрнеста Лемонона L'ltalie economique et Sociale», изданной в конце 1913 года, написанной с величайшей симпатией к Италии, но в то же время серьезно объективной.

Если рассматривать экономический прогресс с точки зрения развития промышленности, как таковой, с точки зрения роста пресловутого «национального богатства», то Италию надо признать одной из стран, наиболее быстро прогрессирующих.

Доходы государства в 1862 году достигали всего 460 миллионов лир. Между тем как в 1912 году они исчислялись в 2244 миллиона. Приблизительно таким остался доход государства до самого начала войны.

Часто жалуются на неподвижность итальянской агрикультуры. Приходится констатировать, однако, что, несмотря на превращение этой чисто аграрной страны в полупромышленную, доходность земледелия поднялась за ту же половину века весьма значительно. Так, общий доход от земледелия в 1860 году не достигал даже трех миллиардов, теперь доход с земель превышает семь миллиардов.

Перейдем к добывающей промышленности. Стоимость минералов, извлеченных из недр земли в 1860 году, равнялась 28 миллионам лир, в 1912 — 78 миллионам.

Некоторые индустрии плачутся на свой относительный регресс. Так, Италия, занимавшая прежде едва ли не первое место в Европе по экспорту шелка–сырца 1, сейчас отошла на задний план, несмотря на всякие покровительственные меры. Но регресс этот лишь относительный, абсолютно же стоимость вывезенного шелка 50 лет тому назад равнялась 200 миллионам, а теперь — 600.

Целый ряд новых индустрии развился мало–помалу. Прежде всего разные отрасли металлургии. Страшным препятствием к промышленному развитию Италии было отсутствие угля. В течение долгого времени это обстоятельство заставляло итальянских экономистов с горечью смотреть на будущее своей страны. Но постепенный переход от паровых двигателей к электрическим открыл перед Италией блистательные промышленные перспективы. Ни одна страна Европы не обладает таким большим количеством бурно текущих вод. Но ниспадающая вода недаром именуется современными инженерами белым углем. Ее энергия превращается в электрическую и служит дешевым источником силы для промышленности.

Еще в 1895 году Италия располагала сравнительно ничтожным количеством паровых лошадиных сил, а именно 300 000. В настоящее время цифра эта удвоилась. Итальянцы развили технику передачи электрической энергии на расстояние более чем кто бы то ни был.

Опираясь на это, Италия сильно подняла свой экспорт. В 1862 году она ввозила на 830 миллионов лир, а вывозила на 577. В 1910 году импорт равнялся трем миллиардам 200 тысячам, а экспорт — двум миллиардам 50 миллионам. Торговый оборот за 50 лет, как видите, учетверился.

Многие итальянские экономисты утверждают, что все это развитие, особенно рост агрикультуры, вызвано прежде всего таможенным протекционизмом. Но в последнее время в самой Италии сильно развивается партия сторонников свободной торговли, которая не только отрицает необходимость протекционизма впредь, но и его заслуги в прошлом. Лемонон придерживается того же мнения: «Конечно, — говорит он, — протекционизм дал государству серьезные доходы, но он вызвал к жизни в Италии некоторые чисто искусственные отрасли промышленности, в то же время весьма мало способствуя развитию отраслей, естественных для Италии. С другой стороны, он дорого обошелся потребителям».

Лемонон склоняется к мысли, что просто самые условия страны, естественно, вели ее по пути прогресса.

Если мы возьмем, например, одну из важнейших отраслей промышленности — хлопчатобумажную, мы найдем, что она развивалась довольно равномерно. Правда, в последнее время она несколько стеснена недостатком рынков, но ведь она и существует благодаря соответственным покровительственным мерам, как бы единственно для вывоза, в самой же стране промышленники предпочитают высокие цены широкому сбыту. Вычисляют, что итальянский народ переплачивает своим хлопчатобумажным промышленникам 90 лишних миллионов в год. Но в таком же положении находятся и некоторые другие промышленники: итальянец платит дороже, чем немец или француз за шерсть, за бумагу, за сахар и т. п. Шерстепромышленники получают с народа подарок 35 миллионов, сахарозаводчики — 30 миллионов, бумажные фабриканты — 15 миллионов.

Но предмет гордости протекционистов — развитие агрикультуры. Вышеприведенные цифры показывают, что действительно прогресс этот достоин удивления. Но любимая медаль защитников легких и крупных барышей для капиталистов имеет и оборотную сторону. Существуют чрезвычайно высокие ставки на пшеницу. В 1880 году эта ставка равнялась одной лире 42 чентезимо за квинтал. В 1898 году ставка достигает 7 с половиной лир. Негодование низов заставляет правительство в 1902 году начать, скорее, впрочем, обещать, уменьшение этой пошлины. Между тем для огромного большинства крестьянства пошлина не приносила никакой пользы. В Италии обрабатывается 15 с половиной миллионов гектаров, из них только 4 с половиной занято культурой пшеницы. Таким образом, можно сказать с уверенностью, что за счет дорогого хлеба, этого бедствия для питания и здоровья народа, богатеет только кучка пшеничных баронов. Лемонон утверждает, что этим господам народ переплачивает при каждом куске съедаемого хлеба насущного в общем 400 миллионов лир! Беднейшая часть совсем не в состоянии есть хлеба из пшеничной муки, она пускает в ход муку маисовую, которая поражает население одной из страшнейших болезней — пеллагрой*.

* Пеллагра — хроническая болезнь, вызываемая недостатком в организме витамина В2. — Прим. ред.

«Хлеб и соль, — говорит Лемонон, — для многих семейств в Италии являются роскошью».

О, конечно, это ведь не имеет никакого отношения к национальному богатству!

Большой надежды на изменение этого блестящего положения вещей до войны ни у кого не было. Подумайте, может ли быть такая надежда после войны, когда потребности государства вырастут в беспощадной прогрессии.

Но к итальянской промышленности стоит присмотреться еще с другой стороны. Что доходы капиталистов стремительно выросли, что железные дороги шагнули с 2–х с половиной тысяч километров 50 лет назад до 13 тысяч километров, что медленно, но основательно растет металлургия, в особенности некоторые отрасли, как, например, автомобильная, — все это бесспорно.

Но как отражается этот прекрасный рост производства и барыша на судьбе рабочего класса? В этом отношении итальянские капиталисты, если отличаются чем–нибудь от неитальянских, то разве еще меньшей уступчивостью. Приведем пару цифр. В 1860 году взрослый мужчина ткач не получал более полутора лир, это и вообще была наивысшая плата в фабричном производстве, женщина никогда не получала даже одного франка в день. В настоящее время итальянец может гордиться тем, что заработная плата его выросла на 100%. Сто процентов это много. Это означает, однако, что фабричный рабочий получает сейчас три лиры в день, а работница две, причем продукты потребления стали настолько дороже, что, по мнению серьезных исследователей, итальянский фабричный рабочий получает теперь скорее меньшую реальную плату, чем большую. Естественно, что более квалифицированные рабочие заводской промышленности получают несколько большую плату. В среднем, однако, при почти одинаковых тратах на питание, итальянец в металлургической промышленности получает на 35% меньше, чем француз.

Относительно крестьян можно сообщить, что ни в одной западноевропейской великой державе не существует подобной возмутительной системы эксплуатации земледельческого труда. Соответственно с этим прогресс культуры народных масс в Италии ничтожен. 50 лет тому назад из ста итальянцев 72 не умело читать, сейчас на всякую сотню приходится 50 таких же безграмотных. Притом это общая цифра, на юге же процент безграмотных и до сих пор доходит почти до 90.

Все эти цифры, как нельзя лучше, показывают, что если Италия постепенно начала играть роль чего–то вроде великой державы в отношении не только политическом, а и экономическом, то окупается это ценой прежде всего обирания и эксплуатации итальянского народа.

Этот многострадальный народ обвиняют иногда в лени. Нельзя представить себе более легкомысленного суждения. На самом деле трудолюбие итальянца изумительное. Даже из глубины своей нищеты он сумел сделать источник дохода, не только для себя, но и для государства. Мы говорим об эмиграции.

Гонимое жадностью аграриев, крестьянство, обездоленный сельский и плохо питаемый городской пролетариат эмигрируют в массах. В общем количество эмигрантов, уезжающих из Италии, почти уравновешивает ежегодный прирост итальянского населения. Правительство принимало даже в свое время меры к ограничению эмиграции. Между тем выносливость, прилежание, сноровка итальянских простолюдинов, покидающих родину в поисках лучшей почвы для применения своих сил, оказались источником великих благ для Италии. Кто завоевал для Италии южноамериканский рынок? — Все сведующие лица дают на этот счет один и тот же ответ — те три миллиона итальянцев, которые переселились туда. Аргентина экономически буквально завоевана итальянцами. Между тем, отправляясь туда, эти люди не имели за душой ничего. Италия не только заняла в Аргентине второе место по ввозу непосредственно после Англии, но южноамериканские поселенцы не забывают своих родных и посылают постоянно деньги на родину. Еще важнее тот прилив золота, который образуется благодаря поддержке своих семейств эмигрантами, уезжающими на временные заработки в Соединенные Штаты.

Итальянский капитал в большей мере, чем английский или германский, является, таким образом, цветком на перенапряжении рабочей силы населения при недостаточном его питании. Этого, однако, мало. Главнейшим образом итальянская индустрия, за вычетом некоторых крупных промышленных островов, вкрапленных по западному побережью и вокруг Неаполя, концентрируется в северном треугольнике, вершинами которого являются Милан, Турин и Генуя. Это в полной мере промышленная страна. Въезжая в нее из довольно–таки захолустных провинций юго–востока Франции, вы чувствуете присутствие всего размаха крупнокапиталистической жизни. Если вы едете ночью, то повсюду видите яркие электрические фонари или зарево вокруг больших сталелитейных заводов и т. п. Трубы теснятся со всех сторон. Ненаселенных пространств почти нет. Оно и понятно. Вы проезжаете второй по густоте населения кусок Европы.

Север Италии производит на вывоз. Сидерургия* всех видов и текстильная промышленность остро нуждаются в вывозе и в то же время Ломбардия, как Англия, не может жить без обильного подвоза хлеба и сырья. В новейшее время каждой промышленно переразвитой стране такого типа должны соответствовать более или менее обширные провинции типа экономически отсталого, аграрного, которые впитывали бы промышленное перепроизводство индустриальных центров, снабжая их взамен всякого рода сырьем.

* Сидерургия — черная металлургия. — Прим. ред.

Италия, еще недавно аграрная страна, казалось бы не должна была представлять собой страну с перезрелой промышленностью, превышающей емкость внутреннего рынка. Однако на деле это именно так.

Если средняя Италия занимает промежуточное положение, то благословенный природой юг и особенно Сицилия, некогда житница Римской империи, являются в нынешнюю эпоху почти полным контрастом вышеописанному северному треугольнику. Неужели юг и Сицилия не могут служить для верхней Италии тем аграрным «хинтерландом», как принято называть подобный деревенский фон для городской промышленности в немецкой империалистической литературе?

Увы, несмотря на раздающиеся постоянно даже среди усердных защитников капиталистических интересов голоса, утверждающие, что надо бы подкормить южную курицу, чтобы она продолжала нести свои золотые яйца, итальянский капитал, итальянские правящие классы предпочитают непосредственно эксплуатировать крестьянство юга страшной дороговизной продуктов, тяжелыми налогами и ростовщичеством, таким образом почти перепилив уже этот сук, на котором могла бы сидеть припеваючи золотая птица северной промышленности.

Вот как изображает юг Лемонон, человек, повторяем, расположенный видеть в Италии светлые стороны несравненно более яркими, чем ее язвы: «Обитатели юга почти совершенно чужды промышленному труду. Единственным ресурсом их является земледелие. Жизнь дается им с величайшим трудом. Кампания, Апулия, Базиликат, Калабрия, Сицилия — совершенно заброшены правительством ради коммерческого развития севера. Законы совершенно не считаются с самыми насущнейшими нуждами этого края. Лишь с 1900 года начинаются кое–какие меры в пользу юга, вызванные тем, что нищета сделалась здесь положительно вопиющей и грозной. Но ничтожные меры центрального правительства парализуются окончательно ленью местных правительственных органов».

Разорив, таким образом, аграрную Италию, чужеядный северный капитал оглядывается на новые рынки и видит их прежде всего на востоке. Итальянская торговля на Балканском полуострове и в Малой Азии достигла заметных результатов, несмотря на враждебные отношения к ней Австрии, Турции, отчасти даже Сербии. Но итальянский капитал мечтает о совсем другом размахе для своей коммерции на Балканском полуострове.

Овладев Триестом и распахнув перед собой ворота на Балканы, Италия сможет сделаться настоящей экономической метрополией по крайней мере всей западной части полуострова.

Вот как излагает «позитивные результаты» успехов на Балканах уже несколько раз цитированный нами Марио Альберти, авторитетный представитель крупнокапиталистических чаяний ломбардо–триестинского капиталистического блока.

«…Простой переход провинций, завоеванием которых мы ищем увеличить национальное богатство Италии на несколько миллиардов. Один Триест дает 100 миллионов крон чистой ренты в год, общая стоимость Триеста достигает 4 миллиардов лир. В Восточном Фриуле процветает агрикультура так же точно, как в Истрии. Около Фиуме имеются каменоломни и рудоносные жилы. Вместе с Фиуме Италия приобретает не менее одного с половиной миллиарда капитала. Далмация — это настоящая страна будущего, стоит только обратить внимание на ее богатство текучими водами. Трентин когда–то считался европейской Калифорнией. Около Трента находится гора Арджентарио, стоимость которой не ниже 3 миллиардов крон. И это еще далеко не все.

Но еще важнее, быть может, для итальянской экономики приобретение в Юлианской Венеции (так называется совокупность бывших венецианских колоний на Балканском полуострове) рынков чрезвычайной емкости. До сих пор все эти провинции снабжаются австрийскими продуктами, — после войны они все станут закупать в Италии. Выгоды, какие может получить при этом Италия, заключаются прежде всего в следующем: во–первых, она сможет вывозить все большее количество своих продуктов по весьма выгодным ценам; во–вторых, она разовьет свое экономическое проникновение на Балканы и на Левант, отстранив раз навсегда Австрию как конкурента в Малой Азии…

В мирном трактате надо принудить габсбургские монархии к определенной индустриальной политике и дать возможность итальянским товарам, например, винам, проникать в самую Австрию. Подумайте, как страдает постоянно от кризисов наша сахарная промышленность? С новыми рынками ей нечего больше бояться. То же относится к металлургии. Запретительные пошлины отдавали до сих пор побережье Балкан в исключительное владение австро–германской металлургии. А каким великолепным рукавом будет Триест для отвода на восток Продуктов нашей текстильной промышленности! Итальянские хлопчатобумажные материи завоюют все Балканы, исключая Турцию. Словом, я думаю, что новый сбыт через Триест будет по меньшей мере равняться нынешнему вывозу через Милан».

У почтенного публициста рот на чужой каравай раскрывается, однако, еще шире: 

«Италия уже владеет Генуей и Венецией. Овладев также Триестом и Фиуме, она сделается госпожей ввоза и вывоза Швейцарии, юго–западной Германии и Венгрии. Простой угрозой заткнуть выход через наши порты для государств этого типа заставит их принять какой угодно торговый договор с нашей стороны!» 

Как, вероятно, приятно читать подобные строки «дружественным» швейцарцам?

Кроме того, еще одно важнейшее средство для развития вывоза своих продуктов и ввоза чужого сырья упадет, как зрелый плод, на лоно североитальянского капитала. Итальянский флот, насчитывающий сейчас 591 пароход с 1 300 000 тонн, подымется до 1 100 пароходов с 2 300 000 тонн водоизмещения, ибо захватит великолепный торговый флот триестского Ллойда и роскошные пароходы австро–американской линии.

У какого капиталиста не побегут слюнки, когда Альберта торжественно кончает: 

«С таким торговым флотом мы будем первой торговой державой Средиземного моря, конкуренция Франции и Англии не будет нам страшна».

Нужда в судах сейчас в Италии огромна. В записке, поданной туринскими и генуэзскими капиталистами министру Саландре во время его пребывания в северной Италии в начале февраля 1916 года, подписавшиеся почти исключительно крупные экспортеры и транспортеры просят Саландру объявить войну Германии, для того чтобы… конфисковать все германские пароходы, застрявшие сейчас в итальянских портах!

Программа Альберти есть программа североитальянского капитала. Она только рикошетом ударяет по Германии, главным образом только как по союзнице ненавистного конкурента — Австрии.

Италия перед войной стала едва–едва оправляться от тяжкого кризиса, вызванного не только чрезмерными расходами триполитанской авантюры, но и предшествующим десятилетием ажиотажа. «Нам нужны рынки! Нам нужен торговый флот, иначе северная Италия задохнется от собственного полнокровия. Или Австрия будет разбита, и путь на Балканы проложен, или нам предстоит неисцелимая экономическая чахотка!» Вот что говорил оратор с золотой цепочкой на круглом животе на ступенях миланской биржи. Это был, так сказать, манифест миланского капитала той мутной и буйной толпе, которая уже начинала «делать итальянскую политику». Эту речь я слышал собственными ушами в марте 1915 года.

Орган миланского капитала «Corriere della Serra», как и крупнейшие капиталистические газеты Турина и Генуи стали на эту же точку зрения. Но чем объясняется, что они заходили гораздо дальше? Чем объясняется, что они составляли полную коллекцию документов за расширение войны, за возможно более веский удар экономическому благосостоянию Германии, чем объясняется в то же время, что некоторые другие газеты, как «Stampa», влиятельный туринский орган, или римская «Tribuna», известная своей близостью к Джиолитти, в свою очередь до крайности близкому к капиталистическому миру Пьемонта и особенно к банкам северной Италии, что целый ряд сенаторов, как раз представлявших крупнейшие интересы сидерургии, кораблестроения и навигации, наоборот, навлекли на себя обвинение в германофильстве?

Откуда, например, такой курьезнейший факт. В августе 1915 года начали ходить упорные слухи, что не лишенная влиятельности полурадикальная римская газета «Messaggero», сильно ратовавшая за войну, куплена будто бы сидерургическим трестом для поддержки политики Джиолитти. И, в то время как «Secolo» и другие кричали об этом в каждом номере и тем, несомненно, воспрепятствовали состояться этой сделке, «Avanti» разоблачила, не боясь опровержений, что не только сонниновский «Giornale d'Italia», но и сам центральный орган националистов «Idea Nazionale» содержится за счет опять–таки сидерургов же!

Как, представители одной и той же промышленности друг против друга? Брат восстал на брата?

— Совершенно верно. И таинственность этого факта объясняется тем, что металлургические братья, находившиеся в полном порабощении у могучего финансового капитала Германии, боролись в бешеной схватке с теми металлургическими братьями, которые барахтались и старались спастись из тенет немецкого паука.

Факты огромного интереса разоблачены в книгах депутата Чезаро и особенно миланского публициста и знатока финансовых вопросов Прециози. Эти две книги произвели огромное впечатление не только в Италии. Я познакомлю с ними читателей, ибо, не зная их, невозможно разобраться в итальянской капиталистической политике, принимающей как раз теперь, в феврале 1916 года, столь интересные контуры.

Чезаро в предисловии к своей книге «Cermania Imperiale е il suo programma in Italia» значительно менее фактически обоснованной, впрочем, чем книга Прециози, берет такой финальный аккорд: «Из этого этюда Германия выходит с ореолом нового величия, возбуждающего изумление. Но именно потому, что страна эта велика и изумительна, мы должны бороться с ней не на жизнь, а на смерть, ибо величие есть угроза самому нашему существованию».

Мне кажется, что в этих словах капиталистического депутата точно высказано то психическое настроение, которое диктуется для значительной части североитальянской буржуазии ее огромной зависимостью от Германии и ее поползновениями стать независимой.

Тот же Чезаро дал предисловие и к книге Прециози. Там он говорит, между прочим: 

«Экономическая и политическая экспансия нации интимнейшим образом связана с ее кредитными органами. Невозможно изучать интернациональную и колониальную политику правительств, не изучая одновременно деятельность банков. В настоящее время они создают тот капиталистический скелет, вокруг которого производство, эмиграция, труд, кооперативы образуют организм, делаясь фактором серьезных политических движений. Банки необходимы для правильной экспансивной политики, хотя бы она была вдохновляема наиболее демократическими принципами. Но надо строго следить, чтобы деятельность банков не вырождалась, чтобы соблазн легких доходов не превращал их из здоровых экономических органов в предприятия капиталистической эксплуатации: в этом случае из двигателей национальной экономики банки превращаются в спрутов, заглушающих всякую свободную инициативу и осмеливающихся посягать на руководство самим государством».

За этим противопоставлением буржуазного политика мы очень ясно видим истину. Где же те капиталисты, которые могут устоять перед соблазном легких доходов? Где тот сколько–нибудь значительный банк, который не является предприятием для капиталистической эксплуатации? Где те наивные люди, которые не знают, в какой огромной мере современные государства испытывают на себе властные влияния финансовых олигархий?

Чезаро оплакивает, что после окончания завоевания Ливии, которое, как он сам признает, шло в значительной степени под знаком «Banca Romana», для заключения мира был назначен типичнейший банковый воротила командор Вольпе, один из влиятельнейших агентов другого банка — «Banca Commerciale Italiana».

Крики, которые испускают политики типа Чезаро, объясняются, конечно, не стремлением их ввести банки в какие–то фантастические границы здравой экономики, лишенной характера эксплуатации и барышничества, а страхом перед особенным характером этого второго банка. «Banca Commerciale Italiana» есть не только едва ли не самый мощный банк в Италии, но еще и банк в сущности своей немецкий.

Имевшая столь выдающийся успех в Италии и за ее границами книга Прециози «La Germania alia conquista dell'Italia» является чрезвычайно богатой фактами и цифрами, по–своему блестящей истории этого любопытнейшего финансового чудовища.

Во время описанного нами охлаждения франко–итальянских отношений парижская биржа ударила по Италии, подорвав ее консолидированную ренту. Франческо Криспи, шедший в то время уже твердой стопой по пути итало–немецкого сближения, просил Бисмарка сделать что–нибудь для оказания чисто экономической помощи Италии, надорванной беспощадной биржевой войной с Францией. По взаимному соглашению в Италии был основан банк под названием «Итальянский коммерческий банк». Начал он жить весьма скромно, ибо в приданое ему германские капиталисты отпустили совсем бедную сумму в 5 миллионов франков. Но во главе этих 5 миллионов поставлен был командор Федерико Вейль, чистокровнейший немец, который со дня основания банка в 1894 году по сю пору остается его талантливым руководителем.

И знаете ли, насколько за 20 лет вырос фактически принадлежащий банку капитал? Он достигает теперь 150 миллионов франков! К 5 немецким миллионам пристало 145 итальянских. Но эти 145 миллионов странным образом не обитальянили то зерно, вокруг которого сгруппировались, а сами германизировались.

В настоящее время, говорит Прециози, общий оборот банка достигает положительно колоссальной для Италии суммы — в 800 миллионов франков. Во главе его стоят три немца: Вейль, Иоель и Теплиц. Правда, в дирекции фигурируют итальянцы, но это то, что в Италии называется соломенные люди, деревянные головы — vomini di paglia, teste di legno.

Прециози приводит подробный список итальянцев и иностранцев, участвующих в дирекции. И действительно, список курьезен. Среди итальянцев — ни одного специалиста–финансиста, среди иностранцев — все.

Автор цитирует статью «Idea Nazionale», в которой говорится, между прочим: «Познакомившись с составом дирекции банка, мы приходим к такому заключению: почетные должности предоставлены итальянцам, а действительные — немцам и австрийцам. Мы думаем, что во всей истории финансового дела не было случая, когда национальный банк, располагающий исключительно национальными же капиталами, был бы отдан в самой безусловной мере руководству иностранцев».

Прециози признает, что старик Вейль равно как Иоель и Теплиц представляют из себя, несомненно, необыкновенно выдающихся финансовых дельцов. Не смогли ли они с ничтожным капиталом в конце концов наложить руку не только на экономическую, но отчасти даже и политическую жизнь Италии?

Как же случилось это?

«Это талантливое немецкое дело базируется, — рассказывает нам Прециози, — главным образом на неограниченном господстве в финансовой Италии так называемых анонимных обществ».

Общий капитал этих обществ в Италии достигает по их биржевой ценности 800 миллионов лир. Конечно, это еще немного по сравнению с фантастическими цифрами Америки, но по итальянскому масштабу это колоссально. Но то, что достойно внимания в анонимных обществах, это возможность доминировать всю эту массу капитала центральным капиталом, сравнительно ничтожным, но хорошо организованным. Владея некоторой, сравнительно скромной, частью акций можно сфабриковать фиктивное большинство вокруг дирекции любого предприятий.

Акционеры обыкновенно не являются на собрания, мало того, держа свои акции на хранении у того или иного банка, передают ему и свои голоса. «Коммерческий банк» с большой ловкостью использовал эту возможность. Пользуясь инертностью акционеров как своих, так и других различных предприятий, он сумел заполучить голоса своих вкладчиков в свое бесконтрольное распоряжение. И вот как он их использовал:

«Свою огромную власть немецкий банк нашей страны использовал для того, чтобы оказывать всяческое покровительство сбыту немецких товаров на наших рынках. В случае закупок у немецких фирм банк предоставляет всевозможные облегчения, а иногда даже ставит условием кредита заказ у таких фирм… Если какая–нибудь фирма, общество или итальянское предприятие нуждалось в какой–нибудь машине, в доставке сырья и объявляло конкурс, чтобы приобрести их по самой дешевой цене, — немедленно банк рекомендовал им какого–нибудь германского поставщика. Но эта рекомендация имела в сущности характер ультиматума: «Дайте ваш заказ рекомендуемому, а если нет, то касса банка захлопнет перед вами свои двери». Если Германия с 1907 по 1911 год, как вычисляет Боргатта, ежегодно ввозила в Италию на 525 миллионов франков, обогнав, таким образом, несколько даже Англию и превзойдя почти вдвое ввоз Франции, то в этом немалую заслугу перед Германией имеет «Banca Commerciale».

Достаточно сказать, что Всеобщее электрическое общество и Сименс благодаря поддержке банка ввозили в общем в Италию электрических аппаратов и т. п. на огромную сумму — 200 миллионов франков.

Банк вел особые афиши, в которых отмечалось с немецкой точки зрения хорошее или дурное поведение промышленных и торговых фирм. Попасть у банка на черную доску значило быть осужденным на экономическую гибель, ибо влияние его на второстепенные банки стало безграничным. Почти вся сидерургическая, механическая и кораблестроительная индустрия Италии находится фактически в руках «Banca Commerciale».

Я не привожу здесь доказательств этому, которые приводятся Прециози в огромном изобилии. Достаточно сказать, что «Banca Commerciale» является фактической владелицей Генерального общества Итальянской навигации. Это общество заложило в банке на 8 миллионов 45 тысяч своих акций и попало в кабалу к нему. В настоящее время оно держит в виде депозита 40 миллионов лир в этом банке. И при помощи этого самого депозита банк скупил достаточное количество акций «La Veloce» и «L'Italia». Равным образом в вассальном отношении к банку находится и итальянский Ллойд. Но вот где обвинения Прециози становятся интересными и особо важными: «Banca Commerciale» заставляет эти общества вести вялую жизнь, в то время как они могли бы быть богатыми и цветущими. Конечно, не нарушая своих выгод, банк позволяет нашим мореходным обществам сносно существовать. Но не более того. Боже сохрани допустить итальянскую навигацию до уровня серьезного конкурента германскому торговому флоту. Много жалоб раздается относительно дороговизны итальянского транспорта, его технической отсталости, но все эти черты продиктованы банком, который энергично сопротивляется всяким серьезным нововведениям».

Сидерургический мир находится также во власти банков. Доменные печи и сталелитейные заводы Терни, изготовляющие также броню для судов и снаряды, фактически принадлежат банку. Хотя пушечная фабрика в Специи, поставляющая пушки итальянскому флоту, носит английское имя Виккерса, но на самом деле опять–таки принадлежит банку, как и длинный ряд предприятий, фактически являющихся филиальными отделениями этих двух. Банк является посредником между итальянским и немецким металлургическими трестами. Когда немецкий металлургический трест стал душить итальянскую металлургию при помощи демпинга, т. е. выбрасывания на итальянский рынок товаров по цене ниже производственной — варварская мера разорения слабейшего конкурента сильнейшим, — то банк принял на себя обязанность вести переговоры с немцами; в результате переговоров итальянский трест обеспечил за немецким ввоз сорока тысяч тонн железа ежегодно, после чего немцы немедленно подняли цену на 33%.

Милан постепенно оказался завоеван немцами при постепенном и упорном содействии банка. Прециози решается сказать, что в более или менее образованных кругах Милана треть населения предпочитает говорить по–немецки, сюда относятся немецкие иммигранты и германизированные итальянцы. Таково самое общее резюме замечательных данных Прециози.

Результаты кампании, поднявшейся вокруг этой книги, или, вернее, нашедшей в этой книге свое знамя и оружие, выразились прежде всего зарождением итало–франко–английского консорциума*, решившего выкупить акции банка, принадлежащие немцам, и свергнуть нынешнюю дирекцию.

В дни, когда пишется настоящая брошюра, результаты этого крестового похода против центра немецкой пенетрации** в Италию не ясны. Но зато наметились факты, бросающие свет на положение вещей с иной стороны. Прежде всего, может ли Италия своими силами продолжать ту линию экономического развития, которую мы обрисовали в начале настоящей главы?

* Консорциум (лат.) — соглашение нескольких банков или отдельных финансистов для совместного осуществления Определенной финансовой операции. — Прим. ред.

** Пенетрация (лат.) — проникновение. — Прим. ред.

Почти единогласным ответом является отрицание такой возможности. Картина, нарисованная Прециози, нуждается в дополнении. Очевидно, дело обстоит не так просто: 5 миллионов немецких денег, 145 налипших на них итальянских и 800 миллионов оборотов. На деле посредничество этого банка и других немецких кредитных обществ предоставляло итальянской индустрии серьезнейший кредит прежде всего в виде продолжительных, иногда многолетних рассрочек платежей по поставкам из Германии вспомогательных материалов. Да, Германия ввозила на 520 миллионов лир в Италию. Англия — на 500, Франция — на 300. Но одна только Германия оказывала при этом широчайший кредит. Не получая в кредит доброй трети своего обычного ввоза, Италия пришла в тяжелое состояние. Итальянские капиталисты надеялись, однако, что Англия и Франция, как союзницы, откроют им нужные кредиты как непосредственно деньгами, так и долгими рассрочками платежей.

Но этого не последовало. И вот центральный орган североитальянского капитала «Corriere» теперь, в начале февраля 1916 года, в передовице, перепечатанной всей нейтральной печатью, бросает такую фразу: 

«Английский публицист Ричард Рагот заявляет, что Англия сделалась страшно непопулярной в Италии: он говорит чистейшую правду. Италия хочет быть полезной своим союзницам, но не позволит им эксплуатировать себя».

Вот до чего дошло! И именно в центры северного капитала в Турин и Геную поехал министр Саландра, чтобы в нашумевших речах от 3 и 4 февраля заявить на всю Европу, что если бы Италия не находилась в такой зависимости от иностранного ввоза, она могла бы быть не только более сильной перед врагами, но и более независимой по отношению к союзникам!»

В то же время юркая, задорная и демагогическая газетка социалистического ренегата Муссолини опубликовывает факты ввоза крупными количествами, целыми вагонами германских товаров через Швейцарию в Италию. На это швейцарский орган крупной буржуазии «N. Zuricher Zeitung» отвечает: 

«В этих фактах, повторяющихся регулярно, не надо видеть чего–то особенного: во–первых, Италия горько нуждается в некоторых германских продуктах, которых она сама вовсе не производит и высокая цена на которые является одновременно бедствием для населения и приманкой для торговцев, а во–вторых… во–вторых, Италия не находится в войне с Германией!»

Если в северной Италии разгорается, таким образом, постепенно чрезвычайное недовольство союзниками, то именно благодаря их нежеланию заменить своим кредитом ту подпорку, которую создала Германия для итальянской индустрии своим дешевым кредитом. Невозможно сомневаться, что Германия через агентов, подобных Вейлю, блюла затем, чтобы итальянская индустрия не выходила из зависимости и не вырастала в конкурента. Но сам Прециози не отрицает, что «скромное существование» вести было можно: скромным существованием называется здесь то самое, что до войны Лемонон называл «экономическим расцветом почти несравненной силы». В настоящее время это скромное существование стало невозможным. Англия и Франция сами слишком стеснены, чтобы тащить за собой на буксире Италию. Но при этом замечаются и явления, особенно раздражающие итальянцев. Это непомерные фрахты, которые запрашивают англичане за свой морской транспорт.

Один крупный английский транспортер, интервьюированный на этот счет, ответил резонно: 

«Прежде я доставлял уголь в Италию, и те же пароходы везли оттуда фрукты, вино и т. д. В настоящее время Италия воспретила вывоз сельскохозяйственных продуктов: пароходы возвращаются пустыми. Очевидно, что провоз угля Должен оплатить мне оба рейса».

Затяжной характер военных действий, отсутствие кредита и ввоза, хотя и скрадываемые пока еще усиленной деятельностью заводов, заваленных заказами армии, уже порождает в североитальянских капиталистах глубочайшие сомнения в правильности пути, на который они сами в лице важнейших своих органов толкали правительство.

Несмотря на это, попытки германофильской печати поднять голову пока еще робки. Отказаться от огромных надежд, какие рисовались прежде, теперь, после тяжелых, жертв кровью и деньгами, слишком страшно.

Потрясающее впечатление произвело недвусмысленное заявление Саландры в Генуе и Турине, что он устал и что либеральные монархисты, партия, состоящая из аграриев и крупных капиталистов, должны наготовить новый контингент людей на смену нынешнему правительству. Какова будет политика этого нового контингента крупных буржуа?

Не будем забывать, что военную политику определила не столько эта, раздвоенная в себе, полузавоеванная немцами капиталистическая буржуазия, сколько буржуазная демократия, руководимая более или менее радикальной интеллигенцией.

В ответ на слова Саландры, что именно либеральные монархисты создали Италию и им же должно принадлежать руководство в разрешении нынешнего тяжелого кризиса, «Secolo», центральный орган этой воинствующей демократии, ответил в номере от 4 февраля негодующей передовицей, в которой заявляет, что «умеренные, в крови которых лежит неблагодарность, доказанная ими по отношению к Гарибальди и Мадзини, вновь хотят проявить ее и с фразами о беспартийности на устах объявляют диктатуру своей партии».

За раздорами двух главных опор воинственной политики правительства кроется, по–видимому, серьезное расхождение. Наполовину зависимый от Германии крупный капитал начинает проявлять колебания. Менее рискующая интеллигенция, которой военные мотивы мы сейчас изложим, склонна, наоборот, пока по крайней мере идти на vas banque.

Вот почему «Popolo d'Italia» во всеуслышание грозит правительству Саландры за его нерешительность и яростно требует превращения малой войны в великую.

«Пусть будет, что судьба предуготовила!» — кончил свою речь министр Саландра, готовясь «шмыгнуть с того министерского кресла, за которое он еще так недавно столь крепко держался.

Прежде чем перейти к анализу настроений интеллигенции, сыгравшей столь исключительную и для ее экономической силы непомерную роль в объявлении войны, мы считаем полезным дать очень краткий очерк состояния итальянской печати, ибо как капитал, так и интеллигенция в ней нашли главнейшее свое оружие.

Пресса

В тех же книгах Прециози и Чезаро мы находим довольно пикантные сведения об итальянской прессе.

Так, первый из этих авторов говорит: 

«К сожалению, итальянская печать в значительной своей части порабощена все тем же «Коммерческим банком». Часто, конечно, эту зависимость можно установить только через посредство какого–нибудь другого вассального кредитного учреждения. Надо ли доказывать это? Кто не знает этого в Италии? Кто не знает, например, тот орган, всегда верный всем правительствам всех окрасок, который имеет во главе адвоката — князя, зарабатывающего по миллиону в год на капиталах, вложенных в «Коммерческий банк», Общество навигации и сталелитейный трест в Терни?»

Здесь Прециози, можно сказать, прямо называет газету «Tribima».

«Это только пример, — продолжает он. — По распоряжению Вейля каждое зависимое от банка общество должно закупить крупную долю акций той или другой газеты и связать таким образом ей руки. Объявления и другие доходы также являются средством для приручения газет. Впрочем, некоторые индустрии имеют прямо собственные журналы. Если печать есть великая держава, то в Италии она почти не пользуется никакой самостоятельностью».

Прециози заявляет, что, например, ввиду воспрещения магнатами банка писать о его книге, о ней первоначально упомянули только «Resto del Corlino», «Ророlо d'Italia», «Giornale d'Italia».

Но при этом надо помнить, что «Resto del Corlino», являющийся органом реакционных аграриев средней Италии, журнал ярко франкофильский, издатель которого, хотя и очень богатый человек, одно время назывался антивоенной печатью как настоящий финансово–политический агент Франции. «Popolo d'Italia», издаваемый социалистическим отщепенцем Муссолини, был прямо обвинен в иностранном происхождении своих фондов. Обвинение это, правда, пало, но выяснилось, что деньги на издание дал Муссолини тот же издатель только что упоминавшейся газеты «Reslo del Corlino». Наконец, о «Giornale d'Italia» мы узнаем из параллельной и дружеской книги Чезаро, что он, Чезаро, обрадовался заявлению Соннино, являющегося, как известно, политическим руководителем этой газеты, что он отвечает лишь за подписанные им и его сторонниками статьи. «Это очень осторожно, — говорит нам Прециози, — ибо газета, издающаяся на деньги нескольких металлургических предприятий, одно время занимала колеблющееся положение».

Это не удивит нас, когда мы припомним, что в груди итальянских сидерургов живут две души, одна онемеченная и другая антинемецкая.

Вообще Чезаро еще более беспощаден в своей характеристике печати. Он говорит нам, что на немецкие деньги в Италии в 1914 году возник целый ряд новых газет, другие из мелких превратились в крупные. Довольно распространенная римская газета «Zavita» внезапно сделалась германофильской. Оказалось, что ее купил дом Круппа. Газеты «Messaggero», «Secolo» получили предложение продаться, но устояли. Такому же обвинению подвергает он не только ряд мелких газет, но и известный неаполитанский журнал «Meuttino». Газета «Nazione», крупнейшая во Флоренции и принадлежащая одной княжеской семье, оказалась германофильской с обыкновенной внезапностью, причем в превращении принял благосклонное участие германский консул во Флоренции.

Очень характерно то, что говорит Чезаро о журнале Матильды Серао, очень известной итальянской романистки и блестящей политической авантюристки, «Giorno». Она не только расхваливает Австрию и Германию, но называет продавшимися тех, кто защищает интересы Италии на Адриатике. Примеров можно было бы привести сколько угодно. Как видите, итальянские патриоты довольно беспощадны к своей печати.

В заключение нам кажется справедливым привести одну, не лишенную остроумия, цитату из «Avanti»: «Итак, вы утверждаете, господа, что весьма значительная часть итальянской печати продажна и что немецкая дипломатия не преминула этим воспользоваться. Мы этому вполне верим. Но когда вы хотите убедить своих читателей, что англо–французская дипломатия совершенно проморгала подобную же возможность, то мы спрашиваем себя, кого, собственно, представляете вы себе наивными дурачками: англо–французских агентов или ваших читателей».

Французский публицист Рене Мулэн, очень осведомленный насчет итальянской печати, разделяет ее таким образом.

Органы противовоенные — «Tribuna», «Stampa», «Osservatore Romano» — католический орган; против войны были все католические органы и «Popol Romano».

Органы чисто немецкие: «Vita», «Perseveranza», «Vittoria». (Все незначительные.)

Органы интервенционистские, т. е. высказывавшиеся за войну: «Secolo» — орган радикалов, так сказать, центральный орган итальянской интеллигенции. «Messaggero», его римский союзник «Corriere della Sera», «Giornale d'Italia», «Popolo d'Italia», «Idea Nazionale».

Аргументы франкофильской и вообще воинственной печати нами уже много раз приводились. Мы можем сказать с уверенностью, что лучше Сальвемини, Альберти и других авторитетных публицистов, на которых мы ссылались, ежедневная печать деловой аргументации не нашла.

Но как аргументировали противники войны? Опустим совершенно всю ту более или менее оплаченную окрошку, которую преподносили обычно германофильские или пацифистские газеты, опустим также кампанию социалистов против войны, ибо о ней мы будем еще говорить. Но мы не можем не остановиться на высокозамечательной статье, которая чрезвычайно ценна сама по себе, ибо бросает много света на положение Италии перед войной и военные перспективы, к тому же она и напечатана в таком органе, который, насколько мне известно, никем не был оспариваем, как серьезный и заслуживающий всяческого уважения, именно, так сказать, итальянское «Revue de deux mondes» — «Nuova Antologia».

Вот что писал накануне объявления войны в своем мартовском номере за подписью «Victor» за ответственностью всей высокоинтеллигентной редакции, которую еще недавно называли итальянской академией, журнал «Nuova Antologia»

«Страна благоразумна. В настоящий момент большинство итальянцев — противники войны… Города, население больших индустриальных центров одобряет линию, которую ведет официальная социалистическая партия. Прав синьор Джиолитти, когда в своем письме к депутату Неано выразился: «Да, если бы правительство и хотело воевать, кто бы пошел за ним?» Припомним также, что большинство нынешних воинствующих в начале войны требовало принять в ней участие рядом с Германией и Австрией. Припомним, какие препятствия для этого находила в то время наша руководящая печать? Плохое состояние альпийских крепостей, снег в горах и несколько неудовлетворительное состояние нашей армии после триполитанской войны. Говорилось также, что английский флот захватит все итальянские суда и приостановит пропуск через Гибралтар угля, хлопка и металлов, предназначаемых для Италии. Наконец, ссылались на затруднительное экономическое положение страны. Все это было верно. Но спросим себя, каков был бы результат участия нашего в войне наряду с Францией?

Правда, снабжение Италии всем необходимым не встретило бы в этом случае особых трудностей*. Но мы должны были бы затратить не менее миллиарда на предварительные издержки, а затем ежемесячно от 400 до 600 миллионов лир. Кроме того, убыль людьми достигла бы, несомненно, 60 тысяч в месяц. Таким образом, первые восемь месяцев войны обошлись бы нам в три миллиарда франков и в полмиллиона людей, не говоря о безработице, ухудшении кредита и промышленно–торговом застое.

* Как выяснилось, «Victor» в этом пункте был слишком оптимистом — Прим. авт.

Перейдем к будущему. Война, на наш взгляд, не может кончиться скоро. К концу 1915 года мы накопили бы 4–миллиардный долг в нашем бюджете. Займы внутренние были бы крайне затруднены. Положение Италии стало бы до крайности запутанным. Счастливая война даже в случае успеха создала бы не менее 350 миллионов дефицита на каждый последующий год. Покрывать такой дефицит — задача для Италии совершенно невыносимая… А как тяжело легло бы на население, и без того избыточное, сокращение производства во многих областях. Пусть наше отечество отдаст себе ясный отчет в своих настоящих силах. Среди великих держав эта страна самая маленькая, самая бедная и самая невежественная.

Истинный долг Италии, не заботясь ни о Дарданеллах, ни о Малой Азии, ибо вся торговля с Турцией едва достигает 44 миллионов в год, сосредоточить свое внимание на истинных своих интересах: Трент, Триест, Истрия и Далмация. Допустим, что Италия ради защиты здесь своих интересов должна взяться за оружие. При этом она прежде всего должна помнить: 1) необходимость войти в войну лишь к концу ее, лишь при полной гарантированности ее удачи, лишь при полной уверенности, что компенсации серьезно превзойдут жертвы. 2) Тот факт, что каждый лишний день нашего нейтралитета равен выигранной битве. К тому же, как не важны наши интересы в Тренте и по ту сторону Адриатики, в них нет ничего спешного.

Что будут делать наши враги в случае войны? У них есть выбор. Пользуясь великолепной стратегической границей, Австрия может затянуть на долгий срок весьма выгодную оборону. Но она может также совместно с Германией поставить заслоны против России и Франции и обрушиться на нас.

Даже для такой мощной страны, как Германия, война оказалась страшно тяжелой. Печальной является участь Турции, вовлеченной ею в распрю. Но Италия не Турция, — пусть это помнят за границей да кое–кто и внутри страны!»

Так писал «Victor». Это были неприятные речи, но теперь вы встретите немало итальянцев, которые тогда думали совсем иначе, а сейчас думают почти совершенно так.

Влияние воинственной прессы оказалось гораздо более значительным, чем прессы противоположной. Многие причины этого мы уже выяснили в предыдущих главах. Но далеко не последней оказалась тут соответственная психологическая подготовленность интеллигенции.

Интеллигенция

Вы помните, как определяет Ферреро, в полном согласии с большинством исследователей майских дней в Италии, ту публику, которая «победила» Джиолитти?

«Война Италии против Австрии, — говорит он еще более выразительно, — была делом «писак» (penkaioli), как называл один из бурбонов то, что нынче называется интеллигенцией». Это были представители образованных классов — журналисты, литераторы, артисты, адвокаты, учителя и студенты.

Политически интеллигенция не имела раньше в новой Италии большого значения, но социально она всегда была в ней чрезвычайно заметным элементом. Италия поистине есть страна интеллигенции. О, мы этим не хотим сказать, что она является Эльдорадо * интеллигенции! — совершенно наоборот: это страна нищей интеллигенции.

* Эльдорадо (исп.) — страна сказочных чудес и богатств. — Прим. ред.

В другом месте мы привели уже унизительные цифры безграмотности Италии. Но зато высшее образование развито в ней по крайней мере в количественном отношении, как редко где. Италия имеет 21 университет, ровно столько, сколько Германия. Франция — всего 15. Более или менее точная цифра для 1908 года устанавливает для Германии количество студентов, собственно университетских, в 46 тысяч, для Франции это число достигает 35 тысяч и столько же имела Италия. Но рост количества студентов в Италии был несравненно сильнее, чем во Франции. С 1882 по 1904 год количество студентов возросло с 13 до 35 тысяч, т. е. почти по тысяче человек в год, в то время как рост количества студентов во Франции ничтожен. Отнюдь не будет преувеличением принять для 1915 года число университетских студентов в Италии в 40 тысяч. Но Италия обладает кроме того еще 22 высшими школами разного типа, менее, впрочем, посещаемыми, чем университеты. Мы можем, не боясь преувеличения, принять минимум в 20 тысяч для этих учебных заведений. В средних школах число учащихся, считая только высшие классы гимназий, лицеев, технических и коммерческих средних заведений, для 1905 года принималось приблизительно в 40 тысяч. Словом, Италия располагает не менее, чем сотней тысяч учащейся молодежи в возрасте от 17 до 24 лет — элемент, как показали недавние демонстрации даже в таком богоспасаемом городе, как Лозанна, чрезвычайно склонной к поверхностной и буйной политической активности.

Но не только учащаяся молодежь по сравнению с общей численностью населения страны количественно играет в Италии относительно значительно большую роль, чем в Англии, Франции и даже в Германии, но еще и по составу своему это молодежь совсем другого типа.

Как часто приходится слышать сравнения между студенчеством итальянским и русским! В сравнениях этих есть одна неоспоримая истина: огромное большинство студентов в Италии, как и в России, — народ недостаточный.

Тип полуголодного бедняка, кое–как пробавляющегося урочишками, доминирует в Италии и не имеет ничего общего с богатым noceurom'(ом)* Франции, буршем** Германии и тем более с аристократическим студентом Англии.

Куда же в конце концов уходит все это огромное количество студентов? Абсорбирует*** ли страна те 10 тысяч молодых людей, претендующих на интеллектуальный труд, которых ежегодно бросают демократические университеты на рынок? Рядом, заметьте, с 5—6 тысячами разных других молодых аспирантов–специалистов, вышедших из прочих высших школ?

* Noceur (фр.) — кутила — Прим. ред.

** Бурш (нем) — прозвище студента в Германии. — Прим. ред.

*** Абсорбировать (лаг.) — поглощать — Прим. ред.

Нет, страна не абсорбирует их. Одна из самых страшных, самых зияющих сторон итальянской бедности есть нищенство ее интеллигенции. В каждом городе имеются буквально тучи безработных дипломированных лиц. Для них установились даже особые названия, например, «Disperati» — «отчаянные». Действительно, более чем часто встречаете вы бледное недоедающее существо, махающее рукой на свое будущее, медленно угасающее на каких–нибудь задворках. Часто даже ненависть к отвергающему его обществу является уже угасшей. Одно полное отчаяние.

Но есть и другой тип — лихорадочно возбужденный, вечно нюхающий воздух, вечно ищущий скважины, в которую можно было бы пролезть. Толпа этих «avocatucсi» — адвокатишек, как их называет пролетариат и крестьянство, играет всеми цветами радуги от анархизма до полной беспринципности, очень склонной прикрываться великим именем Макиавелли.

Эта толпа обученных безработных сыграла большую роль в истории итальянского социализма. Она переполняла кадры итальянской партии, даже численно, а уже тем более по влиянию, уравновешивая порой ее пролетарские элементы.

«Я еще не решил, — говорил мне один близко знакомый молодой неаполитанец, — заняться ли мне адвокатурой, или социализмом?» Конечно, среди «занимающихся социализмом» наблюдается большое разнообразие типов. Но если мы отведем небольшое количество «белых воронов», по терминологии Бебеля, то остальные распадутся на три главных типа: проходящие, социал–авантюристы и социал–реформисты.

Первые — это те совершенно неискренние господчики, — которые пользуются социализмом как ступенькой. В одной комедии Бенелли такой парень говорит о социализме еще более верно, чем о журналистике, знаменитое изречение: «он ведет всюду, надо только вовремя покинуть его».

Но другие остаются в его кадрах. Среди них прежде всего демагоги. Это горланы, опьяняющиеся звуками собственного голоса и звонкими фразами своих статей. Обиженные обществом, неудовлетворенные, но полные темперамента, они вечно бегут впереди пролетариата, как бойкая собака впереди охотника, и все для них недостаточно революционно. Революционность их, впрочем, в большинстве случаев ограничивается романтической, анархистообразной фразой. Они легко подымаются в гору при известном таланте, пользуясь недовольством масс против вождей оппортунистического типа. Но они до крайности неуравновешены и с легкостью канатного плясуна могут перепорхнуть с одной позиции на противоположную. Необыкновенно ярким классическим типом в этом отношении является бывший директор «Avanti», а ныне «Popolo d'Italia» — Бенито Муссолини.

Наконец, третий тип — это более сдержанные, более упорные в труде, более веские фигуры, которые отнюдь не изменят пролетариату, но, будучи костью от кости буржуазии, стараются перекинуть мост между нею и рабочим классом. Это они навязывают пролетарскому социализму так называемый деловой, на самом деле крохоборческий характер. Это они в Италии, часто в разгар самой острой борьбы труда и капитала, неожиданно, якобы во имя борьбы с буйной романтикой анархосиндикалистов и т. п. элементов, в буквальном смысле слова протягивали руку усмиряющему правительству.

Во время успехов социализма густая примесь в партии этого рода интеллигентов была для нее настоящим бедствием. Это бедствие и сейчас не прекратилось. Но другой центр оттянул сейчас худшие элементы. Этим центром явился тот официальный национализм, с краткой историей которого мы уже познакомили читателя.

Национализм заигрывал с перспективой войны, отчаянной попытки для «пролетарской нации», т. е. Италии, выхватить для себя какой–нибудь жирный кусок. Расцвет Италии! Но разве прежде всего это не означает улучшения участи безработной интеллигенции? Правда, на этом страна может сломить себе шею, но для «disperato» хуже не будет! У итальянцев этого типа вы постоянно услышите поговорку «Meglio peggio chi cosi!» — точный перевод с украинского: «Хоть чирни та инши». Пародируя слова Маркса о пролетариате, можно сказать, что нищая интеллигенция Италии в войне видит все–таки какой–то шанс, какую–то надежду и никакого риска, ибо прав был; «Avanti», когда писал, что многим беднейшим элементам Италии надо проповедовать не героизм смерти, а героизм жизни, так как здесь немало встречается элементов, для которых война превращается в авантюру, в лучшем случае ведущую к чему–то новому и более сносному, а в худшем — к красиво замаскированному самоубийству.

Разумеется, рядом с этим национализм возбуждает также национальную гордость, империалистическую самооценку. Если, с одной стороны, отчаянная интеллигенция как нельзя более способна на уныние и на тот кладбищенский декаданс, который завывал в европейской литературе конца XIX века, то, с другой стороны, она способна и на историческую мегаломанию *, чтобы потопить в горделивых вызовах и подогретой интенсивности жизни скудость своего существования. В параллель столь привлекательному для многих людей этого типа революционному экстазу крайних партий с его самопожертвованием во имя идеи, романтическими перспективами уличного боя, победы справедливости и т. п. национализм преподносил перспективы самопожертвования во имя родины, романтику сражений и участие в триумфе дорогой Италии **.

* Мегаломания — мания величия. — Прим. ред.

** Ярким выразителем всех этих чувств и идей явился Г. Д. Аннунцио. — Прим. авт.

Но кроме чисто психологических приманок и карьеристских надежд в будущем национализм, как в свое время социализм, давал местечко и заработок тотчас же. И, несомненно, в большей мере, чем социализм. Социалистическая пресса в виду бедности своей аудитории никогда не была в Италии способна даже просто прокормить своих редакторов. Пролетариат мог оплачивать лишь ничтожное количество должностей при тяжелой, кропотливой работе и в самом скромном размере. Не то национализм! Вначале, когда он любил еще принимать бунтарскую позу и грозил смести с лица земли старые партии за их малодушие, крупная буржуазия относилась к нему с опаской. Но, по мере того как он превратился в полную энтузиазма опору сильной власти, в друга католиков и шумного, демагогического, небрезгающего ни площадью, ни даже дракой противника левой демократии, он снискал себе величайшее сочувствие и жирные подачки со стороны господствующих.

Молодежь и вообще интеллигенция, группирующаяся вокруг радикально–республиканской партии, по типу своему, конечно, выше, чем националисты. В особенности среди республиканской партии можно встретить много искренних и горячих мадзинианцев. Но программа партии, затертой между социализмом, который кажется ей слишком радикальным, и радикализмом, принявшим монархию, программа, неопределенная и упершаяся лишь в платоническое требование учреждения республики, не собирает сейчас вокруг себя сколько–нибудь заметных масс. Больше, чем энтузиастов, найдете вы в ней усталых людей, талантливых, с прошлым, но которым надоело сидеть над своим маленьким прудом, в котором никак не выловишь никакой рыбы. Все чаще стали они закидывать удочки в либерально–монархический пруд. Оппортунизм совершенно съел верхи республиканской партии к тому времени, как рыцарь фразы Барзилаи был приглашен в министерство Саландры и сделался его коммивояжером по красноречию.

Война, как во многих других случаях, дала этой партии «отщепенцев», тень возможности вести положительную работу да еще с дозволения начальства, как будто в то же время не отступая от своих принципов. К тому же ирредентизм всегда играл в программе партии исключительную роль.

Вокруг радикальной парши за вычетом ничтожного меньшинства идейно половинчатых, но искренних демократов группируется главным образом масса молодых карьеристов, верящих в то, что Италии предстоит демократическое развитие и что, держась за хвостик демократии и попав вовремя в штаб вновь подымающейся партии, можно легче устроиться в жизни, чем на низших должностях уже готовых и солидных партий.

В разное время разные министры — Цанарделли, Соннино, особенно Джиолитти — любили украшать свой кабинет радикалами, чтобы показать шаг налево, в то же время не компрометируя себя, ибо нельзя представить себе более угодливого оппортунизма, чем тот, который демонстрировали в этих случаях радикальные министры.

Республиканцы и радикалы — партии без армий, но с очень многочисленным интеллигентским штабом. Вместе с уклонившимися в социализм патриотами–социалистами, вместе с националистами они шумели в прессе и особенно на улицах.

Руководящими органами итальянской интеллигенции явились во время войны националистическая «Idea Nazionale», о которой мы больше распространяться не будем, орган бывшего директора «Avanti» Муссолини, «Popolo d'Italia» и большая миланская газета «Secolo», в которой подобрались наиболее блестящие и зрелые представители чисто интеллигентского журнализма. Эту газету надо рассматривать вместе с правительственным «Giornale d'ltalia» и капиталистическим «Corriere della Sera» как третье лицо воинственного блока Италии.

История самой красноречивой, горячей и демагогической газеты военной партии «Popolo d'Italia» довольно интересна.

Когда социалистическая партия определила свое отрицдательное отношение к войне, никто не выступал более определенно, чем директор «Avanti», профессор Бенито Муссолини. Как мы увидим из краткого очерка истории итальянского социализма в следующей главе, Муссолини, род итальянского Эрве, был вынесен на первые места в партии волной бурного протеста пролетариата против оппортунистической тактики. Между тем в партии произошел уже известный отбор интеллигенции. Наиболее талантливые публицисты и ораторы принадлежали к типу эволюционистов, стояли во главе оппортунизма и представляли собой группу самых образованных и опытных политиков партии, ибо являлись истинным выражением доминирующей, полубуржуазной тенденции социалистической интеллигенции. С другой стороны, революционные по своему темпераменту интеллигенты отошли к противоположному полюсу и перешагнули порог партии, уйдя в анархо–синдикализм.

Турати, Тревес, Сальвемини и многие другие, не говоря уже о Биссолати и его давно лишь по имени социалистической группе, стояли, с одной стороны, Лабриола, Леоне — с другой. Блестящий, но поверхностный и беспринципный Ферри сделал себя невозможным в партии. Серьезная и последовательная группа марксистов дала партии после победы революционеров ее секретаря Ладзари, но была малочисленна и хороших журналистов в своей среде не имела. Бенито Муссолини, человек крайних позиций, то, что у нас на деревенских сходках называют горлан, одаренный вместе с тем, как и Эрве, даром ясного, красочного и горячего стиля, несмотря на всю свою крайнюю левизну, никогда не внушал большого доверия серьезным левым элементам партии. Тем не менее они не препятствовали его быстрой и блестящей карьере в качестве едкого и сверкающего публициста беспощадно радикального направления.

Итак, Муссолини самым недвусмысленным образом поддерживал в «Avanti» то, что называется сейчас «социалистическим интернационализмом».

Но вдруг один из его друзей опубликовал его частные Письма, в которых Муссолини высказывал величайшие сомнения в правильности этой позиции. Сперва Муссолини дал сбивчивые, уклончивые ответы, а потом внезапно оседлал такой парадокс: «Борьба против войны, — заявил он, — для меня как революционера должна означать готовность пойти на прямое восстание в случае принятия правительством военной программы. Так как социалистическая партия, как я в этом убедился, не может и не хочет взять на себя такой ответственности, то антимилитаризм ее я считаю пустым и отрекаюсь от него».

И после этого Муссолини внезапно оказался сторонником войны, столь страстным, что перещеголял самих националистов! Конечно, искать тут последовательности логической невозможно, но, очевидно, последовательность психологическая есть. Стоит только взглянуть на прототип Муссолини — на редактора бывшей «Гражданской войны», а нынешней «Победы» — Густава Эрве. Ведь Эрве тоже требовал когда–то абсолютной непримиримости по отношению к республике буржуазии. Затем вдруг он превратился в самого завзятого блокара*, сторонника союза с либералами и даже участия в либеральных министерствах.

* Блокар — сторонник блоков, союзов. — Прим. ред.

«Я, — пояснял он, — исправил несколько мой пристрел. Я искренне стоял за социальную революцию, но, когда увидел, что она все не приходит, разочаровался и присоединился к реформистам».

В свое время Эрве требовал бросить национальный флаг в помойную яму. Теперь он настроен так патриотично, что побил все рекорды. И опять то же объяснение: «Я стоял за необходимость ответить на войну правительств социальной революцией народов. Но так как это не наладилось, я присоединился к защитникам отечества».

От чрезмерной революционности люди иногда делают такое сальто–мортале. Причиной тут является полный перевес темперамента над разумом и знаниями.

Муссолини, конечно, прогнали с директорского места, а миланские пролетарии исключили его из своей организации. Тогда он переполнился тем большим остервенением. Вчерашние товарищи теперь сделались для него злейшими врагами. Совершенно параллельно поведению подобного же типа политиков в других странах он занялся сыском и клеветой, стараясь очернить центральный орган партии, которым незадолго руководил. Клевета не удалась. Ему был поставлен обратный вопрос: на какие деньги удалось ему в три дня — тяп да ляп — организовать ежедневную газету? Муссолини отказался отвечать. Худшие подозрения возникли во многих головах.

Я не знаю, впрочем, на много ли лучше этих подозрений оказалась правда. Богатый аграрий, издатель ультраконсервативной газеты «Resto del Corlino» в Болонье, одного из боевых органов против плодотворного и резко выраженного пролетарского и крестьянского социалистического движения в Романии, признался, что это он дал средства Муссолини на издание его газеты. Почему? С делающим ему честь спокойным цинизмом он заявил: «Потому что я ясно видел, что помогаю таким образом междоусобной войне между социалистами, которая не может не привести к ослаблению этого вредного течения».

Но наибольшее значение среди органов воинственной интеллигенции имел и имеет, конечно, «Secolo». Здесь в более удачной форме, чем в других распространенных органах, сделана была попытка создать более широкую идеологию войны, привлечь идеальными мотивами на свою сторону лучшую, наиболее альтруистически чувствующую часть интеллигенции или по крайней мере теми же доводами успокоить совсем идеалистов, по разным побуждениям примкнувших к шовинистическому циклону.

Все итальянские журналы этого типа печатали, конечно, статьи, представлявшие вариации на обычную и во французской прессе тему о демократической, гуманитарной и глубокой цивилизации одной стороны и чисто внешней, чисто технической культуре другой стороны. Смешнее всего тут было то, что разные немецкие Лампрехты, Ноэли и т. п. в свою очередь божились, что «цивилизация», которую они охотно признавали за своими противниками, есть понятие внешнее, поверхностно политическое, почти светское, тогда как «культура» обозначает собою благородную оформленность бездонных глубин индивидуального и коллективного духа.

Вполне оригинального в смысле идеализации войны Италия ничего не дала. Но, однако, во время знаменитого праздника в Сорбонне в честь «Латинства» безусловно надо всеми другими речами поднялась виртуозная речь в своем месте часто цитировавшегося нами историка Гульельмо Ферреро.

Не касаясь здесь заслуг Ферреро как историка и публициста, мы не можем, однако, не выдвинуть двух фактов из его прошлого. Гульельмо Ферреро является автором книги «Молодая Европа», которую в свое время сильно упрекали в германофильстве. Не смущаясь этими упреками, историк выпустил книжку «Militarizmo», где старался доказать, что германский гений является подлинным охранителем мира, в то время как Франция и теперь остается задорной представительницей завоевательного духа!

Но с самого начала нынешней войны Ферреро стал на интервенционистскую точку зрения. В одной из статей в «Secolo» он прямо говорит, что его весьма не удовлетворяет формула Саландры, будто Италия будет действовать, исходя исключительно из своего «священного эгоизма». Ферреро громко заявляет, что для правильного ведения войны необходимо ее идеальное освещение, без которого ни у солдат, ни у населения не может появиться достаточно энтузиазма. И Ферреро в поте лица поработал над таким освещением.

Мы не можем здесь входить в подробности его теории. Наметим ее только в самых общих чертах. Пройти мимо нее невозможно, потому что она стала символом веры довольно значительной части интеллигентных сторонников войны.

Ферреро кажется, что имеются два идеала, в разное время преследовавшиеся целыми культурами: классический идеал величия и романтический идеал колоссальности. Величие предполагает благородство и законченность формы, стало быть глубокое сознание предела. Колоссальность есть устремление в беспредельное и ведет поэтому к бесформенности и к страшному крушению толкающей здесь людей гордыни. Стремление к величию, форме, красоте, покою, законченности присуще, по Ферреро, латинскому духу. Высшим представителем духа колоссального, некогда животворившего чудовищные царства востока, для нашего времени является Германия.

Мы воздерживаемся от собственной критики этого построения. Мы считаем важным отметить, что не вся интеллигенция шла за этим и подобным объяснениями смысла кровавых событий.

Морелло–Растиньяк, вероятно, наиболее блестящий публицист Италии, вольный фельетонист газеты «Tribuna», редакция которой представляет ему абсолютную независимость, ответил интересной статьей на праздник латинской культуры в Сорбонне и выступление там Ферреро, немедленно опубликованное и в «Secolo».

«Общие места, вульгарность, избитые клише, фигурировавшие в Сорбонне, могли бы, казалось, дискредитировать любой «Народный дом», а тем более этот центр культуры. Господа, надо помнить, что недостаточно утверждать, необходимо еще и доказать: мы живем не в те времена, когда можно ограничиваться разными расплывчатыми обобщениями.

Нет, не существует никакой латинской культуры, которой обладает тот или иной народ, не существует никакого германского варварства, царящего в таких–то и таких–то странах: на деле имеется одна европейская цивилизация, несмотря на различие правительств, обычаев и т. д.

Нет латинского индивидуализма, нет германской государственности, нет славянского самодержавия, и нигде, ни у тевтонов, ни у латинян, ни у славян, нет никакой философии силы. Все они одинаковы тиранизировали народы, покоренные ими, когда находили в этом выгоду. Индивидуализм англичан вошел в пословицу, но их язык, история, физический тип говорят нам ясно, что они подлинные германцы. Нет государства более централизованного, нет народа в этом смысле более абсолютистского, чем Франция. У французов есть много причин гордиться, но признать их свободными ни в каком случае нельзя.

Германское государство — империя, это правда, но империя федеральная, которая содержит в себе целых три республики. Как могли бы понять подобное государство французы, задушившие в собственной стране всю автономию личную, коллективную или провинциальную?

Европейская цивилизация создалась из ряда взносов, сделанных множеством наций и рас, среди которых эти ужасные тевтоны занимают весьма видное место. Если вы выбросите все, что сделали для Европы немцы, фламандцы, скандинавы, наконец англичане, — много ли останется?»

Если Растиньяк является только типичным журналистом, правда, журналистом высокой культуры и большого таланта, то Бенедетто Кроче еще недавно был крупнейшим из вождей той части интеллигенции, которую итальянцы называют «Studiosi», — людей подлинного интеллектуального труда. Еще до объявления Италией войны Кроче пытался издать особый журнал, вокруг которого думал собрать крупные интеллектуальные силы, способные противиться тому, что ему казалось легкомысленным задором. Этот журнал назывался «Italia nostra».

После первых же номеров на Кроче посыпались негодующие письма. На одно из них, написанное близким другом, знаменитый философ и критик, почетный сенатор отвечал следующее: «Ты попал бы в цель, если бы сказал просто о моем почтении перед политической и этической культурой Германии. Но это почтение разделяют все. Даже те, кто ее ненавидит. Даже сквозь ненависть сквозит оно. У многих интеллигентов отрицание Германии вызвано борьбой внутри себя против невольной симпатии к Германии, которая, будучи признанной, звучала бы слишком большим упреком нам. Одно время я целиком отдался политическому социализму Маркса, потом синдикальному социализму Сореля. От того и другого я ждал возрождения нынешней социальной жизни. Мои надежды не сбылись. И теперь эта надежда возрождается при виде рабочего движения, покоящегося на исторической традиции, движения, становящегося государственным и национальным. Демагоги Франции, Англии, Италии не способны создать такое движение, но, быть может, Германия создаст образец его. Вот почему я совсем иначе сужу о поведении германских социалистов, чем их итальянские коллеги. Германские социалисты почувствовали себя едиными с германским государством, с его железной дисциплиной, и этим они являются пионерами будущего для своего класса».

Каким неумеренным восторгом перед национальной железной дисциплиной веет от этих строк. Но если их освободить от их в своем роде небезынтересного социалистического душка, то они как нельзя лучше выразят весьма разносторонне и широко распространенное среди культурных людей Италии преклонение перед Германией. Припомним, что даже специалисты, выдвинутые антигерманским капиталом для борьбы с немцами, вроде Чезаро, начинают эту борьбу, лишь отвесив Германии поясной поклон.

Ничего общего с этим германофильством не имеет только последовательный антимилитаризм итальянских социалистов и в этом отношении характерно, что противник войны, Кроче, еще и сейчас в декабрьском номере своего журнала «Critica», выступающий в защиту Германии, отграничивается от итальянских социалистов, тоже противников войны.

Но нам надо обратиться еще к одной группе интеллигенции. Лет 10 тому назад во Флоренции подняли знамя бунта против риторической лжи, академизма, сонной реакции во всех областях несколько молодых людей, давших позднее целую фалангу весьма разнообразных, частью далеко ушедших от первоначального корня, но сильных талантов.

Вождь и организатор этой группы, основавший журнал «Voce», Джузеппе Преццолини, справедливо заслуживший от своих товарищей прозвище «праведника» и «апостола» и в свое время произведший, несмотря на свою молодость, глубокое впечатление на Ромэна Роллана, остался и сейчас верен своей первоначальной программе.

В итальянской интеллигенции, не менее чем в русской, есть некоторая часть той соли земли, которую понимают обыкновенно под именем интеллигенции такие апологеты ее, как наши социологи–субъективисты и их эпигоны, вроде Иванова–Разумника.

Заслуги Преццолини и его кружка в прогрессе самосознания лучшей части итальянской молодежи весьма велики. Одним из славных эпизодов их борьбы за правду для народа явился их энергичный протест против триполитанской авантюры.

Было поэтому очень интересно узнать, какую позицию займет по отношению к интервенционизму группа флорентийских передовых публицистов. Но на этот раз она не оказалась на прежней позиции. Продолжая высмеивать шумиху националистов, она устами Преццолини с самой крайней энергией высказалась за войну. Преццолини думал при этом, что мотивы его совсем иные, чем у других.

«Я не ирредентист» — назвал он одну из своих блестящих статей. Воевать из–за того, что реалистам казалось наиболее важным, из–за разных кусочков земли вне Италии казалось ему преступным.

«Нет, не за итальянцев вне королевства будем мы сражаться, а за итальянцев внутри его, за нас самих, ибо пребывать в состоянии охраняющих свою шкуру и достояние миролюбивых обывателей во время кризиса, где в крови, огне и страданиях создается новая Европа, значит потерять одно самое ценное свое национальное — свое человеческое достоинство!»

Для Преццолини война является конфликтом новой и старой Европы. Франкофил и англофил в нем всегда были остро живы. Дальнейшее существование Италии под покровительствующим крылом Германии и в качестве союзницы–служанки Австрии отнюдь не казалось ему материально столь невыгодным, как представляли националисты; не трогали его также слова о национальной гордости, понимаемой империалистически. Наоборот, он боялся в этом случае постепенного роста жирной зажиточности и рождения всякой сильной страсти, всякого трагического чувства жизни в мирном «жили–были». Преццолини провозглашал всегда великое, растящее душу значение страданий, испытаний, жертв. Не столько слава и победа, менее всего возможные материальные результаты интересовали его, но физическое и моральное потрясение, которое должно было встряхнуть, по его мнению, сонную и провинциально–затхлую Италию.

«Нам необходимо немножко героизма, а если придется проявить его много — тем лучше! Сама Италия, в сущности говоря, не существует. Она вся — irredenta, не искуплена. Единую Италию мы получили из рук нескольких сотен героев, покровительствуемых благоприятным стечением обстоятельств в Европе. Наш народ не делал Италии, поэтому он не чувствует ее…

У нас не может быть великих мыслей, великого искусства, стойкой морали, не может быть упругой, драматической, истинно–человечной жизни, пока нет базиса для подобной культуры — истинно единой, истинно проснувшейся нации. К этому представляется необыкновенный случай. В ужасном конфликте борется демократия Западной Европы против безликой дисциплины автократических центральных держав. Франция и Англия взывают даже к варварским, полуазиатским, чисто азиатским и африканским силам, чувствуя всю грозную мощь исполинского врага. А мы, мы — латиняне, мы — демократы, мы — европейцы, мы будем в это время заниматься торговлей с обоими лагерями и с хитрым добродушием янки молиться богу и считать барыши? Если бы это было так, раз навсегда с краской стыда на лбу я сказал бы: быть итальянцем — позор!»

Как видите, вряд ли кто–нибудь из интервенционистов–реалистов нашел столь пламенные аргументы, как идеалист Преццолини. Не место здесь оспаривать стойкость этих аргументов. Присмотримся лучше к тому, как сложилась в дальнейшем публицистическая деятельность Преццолини и для этого остановимся на самом выдающемся ее проявлении за время войны — на издании высокозначительной книги «Далмация».

Уже непосредственно после объявления войны Преццолини не мот не заметить того процесса шаблонизирования мыслей и роста слепых страстей в ущерб интеллекту, который всюду сопровождает собой войну.

«Ради бога, — писал он, — оставим вкус, критический смысл, ясность мыслей в их правах! Разве патриотизм предполагает непременно безвкусицу, глупость и слепоту?»

Страстно веря в глубоко благородный характер новой войны, Преццолини не мог не столкнуться с фактами, показывающими ее истинную сущность. Самым разительным из них, самым элементарным проявлением империалистической хищности явились притязания итальянцев на славянский берег Адриатики.

Под веянием старых венецианских знамен и с грохотом барабанов выступило общество «Pro Dalmazia». На его–то пропаганду и ответил в своей вышеупомянутой книге Джузеппе Преццолини.

В ответ на утверждение, что именно Венеция дала жизнь Далмации и разбудила в ней культуру, Преццолини беспощадно разоблачает стремление нового хищничества оправдать себя, опираясь на старое. Вооруженный множеством источников, он приводит читателя к такому выводу:

«Венеция никогда не заботилась об итальянизировании Далмации. Недостаточно оказать этого. Она глушила там всякое проявление итальянской культуры. В Далмации развилось бы больше итальянского духа, если бы не владычество Венеции. Радиация этой культуры по адриатическому морю и на Леванте была заслугой великой цивилизации, созданной свободными коммунами Италии Возрождения, а не политики венецианцев. Спалато, Зара, даже, с другой стороны, самый Триест беспощадно подавлялись венецианцами, опасавшимися увидеть в них когда–нибудь конкурентов: Венеция искала тут только сырья, прежде всего леса, да людей для своих войн с Турцией.

Наоборот, маленькая Рагуза, оставшаяся независимой от Венеции, тянувшая больше к султану, чем к дожу, в то же время явилась настоящим центром итальянской культуры в Далмации. Венеция воспрещала далматам заводить типографии, за все время своего многовекового владычества она не открыла там ни одной публичной школы. Благосостояние Венеции в значительной мере покоилось на разорении Далмации. Только ужас перед турецкими нашествиями заставлял далматов терпеливо сносить иго Венеции.

В 1797 году, как только на минуту исчезла вооруженная сила Венеции, началась Жакерия*. Далматские крестьяне бросились на города с их итальянским населением, и первое, что они делали при этом, — это уничтожение разных кабальных документов. И не кто иной, как итальянская городская буржуазия призвала на помощь Австрию, которая прислала кроатского генерала Рукавину для водворения порядка».

Но и сейчас итальянские горожане пользуются не меньшей ненавистью эксплуатируемого Славянского крестьянства. Преццолини цитирует замечательное свидетельство Фортиса: «Итальянцы, ведущие торговлю в Далмации, и итальянские жители побережья часто крайне злоупотребляют в своей коммерции своим превосходством. Благодаря этому доверие к ним морлаков** стоит на очень низкой ступени. Итальянское лукавство вошло среди них в пословицу. Высшим ругательством среди них одинаково являются выражения: «пассия Вира» и «лацманцка Вира», т. е. собачья правдивость и итальянская правдивость».

* Жакерия — крестьянские восстания во Франции в период Столетней войны 1337—1453 гг. Самое крупное восстание (1358 г.), вызванное усилившимся феодальным гнетом, экономической разрухой, грабежами наемных банд, было жестоко подавлено французскими феодалами. Здесь — стихийное крестьянское восстание. — Прим. ред.

** Морлаки — этнографическая, немногочисленная группа сербского народа, живущего в Далмации (Югославия). — Прим. ред.

Преццолини наотрез отрицает возможность итальянизировать в дальнейшем Далмацию.

«Достаточно ввести всеобщее избирательное право, чтобы итальянцы были изгнаны не только из представительства деревенских коммун, но даже из городских муниципалитетов. Только благодаря антидемократическому избирательному цензу итальянцы еще держатся. Только там, где богатый числится, как сто, а бедный, как единица, итальянцы могут сохранить своих представителей».

И Преццолини на первой же странице своей книги большими буквами печатает мнение о Далмации великанов истинного национализма: 

«Никогда Далмация не будет хвостом Италии. Судьбы будущего хотят ее подругой, но не подданной Италии. Николо Томмазео. 1861 г.»

«По этнографическим, политическим и коммерческим соображениям Истрия должна быть нашей. Она столь же необходима Италии, сколько южным славянам необходима Далмация. Джузеппе Мадзини. 1866».

Свою книгу Преццолини заканчивает такими великолепными строками: «Занятие Далмации есть акт империализма. Это не может входить в планы истинно национальной войны. Говорите откровенно! Если вы хотите повлечь Италию по пути империализма, мы возмутимся против этого открыто и, если завтра вы приступите к политическому угнетению славян в Далмации или в иной местности, мы, итальянцы, именно как таковые, бросимся на помощь этим славянам, а за нами вся демократия, еще неотравленная империализмом».

Бедный, честный Преццолини! Конечно, не погибла еще та интеллигенция, которая может выдвигать людей, способных говорить таким языком в такое время. Но разве империалисты не говорят уже достаточно откровенно? Бедные «праведники» и «апостолы» интеллигенции, те, что ринулись в битву из–за высоких идеалов и сделались, таким образом, оружием в руках посмеивающихся «реалистов»!

Но если последние заявления Преццолини показывают, что по самому корпусу воинственной интеллигенции прошла сейчас трещина, то другие симптомы показывают, что вообще начинает разваливаться весь триединый блок за войну — правительство, капитал и интеллигенция.

Лучшим показателем этого служит яростная фронда* главных органов интеллигенции против Саландры. Просмотрим ее кратко.

* Фронда (фр.) — социально–политическое движение во Франции в середине XVII в., направленное против абсолютизма. Здесь — оппозиция. — Прим. ред.

«Popolo d'Italia» громит правительство. Газета требует объявления войны Германии, ее героического расширения и войны с внутренним врагом. Под каковым разумеется не только и не столько та часть буржуазии, которая преступным и полупреступным образом наживается на национальном бедствии, сколько официальные социалисты и другие противники войны. Здесь сказывается не только естественная ненависть ренегата, но и ужас перед блоком утомленного войной капитала, все более любезно посматривающего на Джиолитти, с еще более утомленными ею народными массами.

Один из ближайших соратников этого журнала, независимый журналист Реймондо, выступил с планом созыва съезда левых сторонников войны для демонстрации против правительства. Радикальный «Messaggero» поддержал это предложение.

«Idea Nazionale» черпала свою силу в значительной мере в поддержке правительства. Она боится рвать с ним. Националисты никогда не принадлежали к левым интервенционистам. Но вдруг ненавистник демократии туринский демагог Бевионе предложил в этой газете немедленное принятие в кабинет самого крупного государственного человека воинственной интеллигенции, гораздо более серьезного, чем болтун Барзилаи, — Леонида Биссолати.

Даже «Secolo» не мог удержаться от смеха при таком зрелище. «Нельзя вчера быть реакционером, а сегодня перемигиваться с социалистами!», — поучает он националистического собрата. Почему нельзя, когда те и другие принадлежат к одному блоку? Разве мы, русские, не видели, как Пуришкевич подмигивал Плеханову.

Сам «Secolo» ведет против Саландры усиленную кампанию. Он решил прекратить ее временно только ввиду приезда Бриана, накануне которого пишутся эти строки.

В блоке не ладно.

Рабочие массы и их партия

Мы уже говорили, да это и общеизвестно, что положение рабочего класса в Италии очень худо. Правительство, правда, начиная с конца 80–х годов приняло ряд мер к защите женского и детского труда, к борьбе против малярии и пеллагры, в 1898 году ввело страхование от несчастных случаев за счет хозяев, а несколько позднее особые сберегательные кассы на старость.

Все эти меры, весьма недостаточные сами по себе, были попытками правительства и господствующих классов умерить острое социальное движение.

Но ни эти меры государства, ни сильно развившийся с тех пор кооперативизм, ни довольно сильные сидикаты не смогли парализовать два важнейших бича итальянского рабочего класса — низкую заработную плату и дороговизну жизни. В другом месте мы уже говорили об этом.

Друзья Италии и итальянские социальные реформаторы особенно гордятся развитием кооперативов в Италии. В кооперативах государственные люди мягкого и примирительного характера, умные консерваторы вроде отца этого движения — Луццатти, и наиболее активные элементы буржуазии и духовенства по справедливости увидели рессору, способную смягчить классовые противоречия.

Пара цифр обрисует нам значение этого движения. В Италии в 1910 году было 1764 потребительных кооператива, число их членов равнялось тремстам сорока семи тысячам, а капитал превосходил 17 миллионов лир. Производительных кооперативов было 1678, из них 926 аграрных. Общий капитал этих кооперативов превзошел 38 миллионов лир. К этому нужно прибавить разные кредитные кооперативы, крестьянские общества для совместной аренды земель и т. д. Движение действительно крупное, имевшее своим последствием известное улучшение быта и в то же время создание особой рабочей и крестьянской аристократии, несколько напоминающей аристократию старых тред–юнионов в Англии. Мы увидим далее, что наличность этой аристократии с сетью узких интересов, заслоняющих от ее глаз общеклассовые цели, дала в Италии большую силу тем интеллигентам социал–реформаторского типа, которых мы старались охарактеризовать в предыдущей главе.

Опуская ранние годы развития социализма в Италии, начнем краткий эскиз его истории, без которого нам непонятна будет его нынешняя роль, с 1891 года.

В этом году на конгрессе в Милане 150 рабочих ассоциаций соединились в официальную итальянскую партию, и адвокат Филиппо Турати, в то время убежденнейший марксист, основал научный орган партии «Critica sociale».

На первых порах партия была весьма единодушна и весьма революционно настроена. До 1895 года всякий конгресс подтверждал полную чистоту ее классовой позиции и отрицал какие бы то ни было блоки с буржуазной левой. С этого года начинается зарождение в партии сильной тенденции в сторону «реальных приобретений» и для этого сближения с прогрессивными буржуазными партиями, словом, то, что ныне носит имя реформизма. Процесс привел к первому кризису в 1902 году, когда на конгрессе в Имоле против тогда революционного Ферри 456 голосами против 279 принята была реформистская формула Бономи. Сближение с буржуазными партиями с тех пор стало налаживаться, но в то же время чрезвычайно выросло недовольство как в части пролетариата, так в особенности среди романтически настроенной части интеллигенции.

В 1904 году на конгрессе в Болонье произошел раскол. Руководимые молодым профессором Артуро Лабриоло крайние левые вышли из партии и организовали анархо–синдикалистекое течение. Течение это, породив сначала не лишенную блеска литературу и сыгравшее немалую роль в нескольких крупных стачках, о которых мы будем еще говорить, в настоящее время сошло почти на нет.

Посмотрим, что в это время делалось в стране.

Первой катастрофой после оформления партии было столкновение революционно настроенных масс и войск в Кальтаватуро в 1893 году *.

* Имеются в виду демонстрации трудящихся в 1893 г., вызванные повышением цен на муку. Наиболее сильные волнения были в Сицилии и Апулии, где наблюдались столкновения с войсками. Одно из таких столкновений имело место в 1893 г. в Кальтаватуро, небольшом городке южной Италии. — Прим. ред.

Джиолитти в то время совсем не был похож на нынешнего. Он захотел показать сильную руку. Столкновения продолжались почти целый год, и во время одного из них насчитали до 200 убитых среди рабочих. Такую же политику продолжал Криспи. Аресты сыпались на голову социалистов. К 1894 году уже 1800 лиц находились в тяжкой ссылке. Как говорят английские историки новейшей Италии Кинг и Окей: «Италия никогда не переживала подобной тирании, если даже принять во внимание времена до ее единства».

Отнюдь не зараженная в то время поссибилизмом, социалистическая партия гордо и умело вела защиту прав населения. Правительство легче справлялось с югом, но вот главным образом под влиянием пропаганды социалистов восстания и стачки охватили и север. Болонья, Равенна, Парма зашумели, и, наконец, в мае 1894 года грянула революция в Милане.

В течение нескольких дней рабочие были господами огромного города. Наконец, правительство провозгласило военное положение, распространив его также на Флоренцию и Неаполь. Все железнодорожники были милитаризованы. Кассы конфисковывались, социалисты и республиканцы арестовывались в массах. В ссылку отправился и Турати рядом с целой группой видных деятелей социализма.

Специально назначенный для усмирения генерал Пеллу встретил, однако, неожиданно сопротивление всего общества. Массовые петиции требовали амнистии. Кассационный суд восстал против правительства и оправдал обвиняемых. Негодование в массах достигло высшего предела. Однако король Гумберт надеялся сломить страну новыми жестокостями. Выстрел Бреши* прервал нить его жизни, а вместе с тем реакцию. Кроме короля и кучки генералов всем была ясна необходимость идти на уступки. Виктор Эммануил призвал левого либерала Цанарделли, а в качестве министра внутренних дел того же Джиолитти, из–за которого в сущности заварилась вся каша. Но чуткий Джиолитти давно понял настроение страны и проповедовал совсем новую политику. В первой же своей речи он сказал такие знаменательные слова: «Правительство не становится на сторону какого бы то ни было класса, оно покажет стране, что широкий прогресс и свобода вполне совместимы с монархическим образом правления».

* Речь идет об анархисте Бреши, который 29 июня 1900 г. в г. Монце убил короля Италии Гумберта I. — Прим. ред.

Начался период приручения социалистов, особенно в лице рабочей и крестьянской аристократии, в кооперативах и реформистски настроенной социалистической интеллигенции. Результаты сказались на уже упомянутом нами конгрессе в 1902 году и расколе 1904 года.

Новая роль социалистов с достаточной силой выяснилась уже во время большой стачки железнодорожников в 1905 году. В первый раз официальный социализм оказался в отношениях, почти враждебных стачечникам. Между тем это не помешало реформистам, отчасти в силу неудачи упомянутой стачки, оказаться в 1906 году также господами Конфедерации Труда (объединенных рабочих профсоюзов).

Попытка Ферри, быстро правевшего, примирить партию и создать синтетическое течение интегралистов* не привела к успеху. Пропасть между революционными элементами социализма и реформистскими становилась все шире. Кооперативам, заигрывание с правительством Джиолитти, борьба за мелкие реформы, все собой заслонившая, отрицательное отношение к стачкам заставили революционных социалистов, не только синдикалистов, но также марксистов, относиться со все более ожесточенной враждой к социал–реформистской политике.

* Течение внутри социалистической партии Италии, возникшее на конгрессе в Реджа–Эмилии в 1893 г. «Интегральные» социалисты во главе с Энрико Ферри занимали центристские позиции. — Прим. ред.

Во время новой большой стачки железнодорожников в 1907 году и особенно острой, принявшей чисто революционный характер, так называемой пармской, на большую половину аграрной стачки 1908 года пропасть разверзлась, как зияющая бездна. Реформисты и почти все депутаты парламента резко порицали эти стачки. Энрико Ферри, недавний интегралист, заявил в одной из своих речей, что государство «не могло покончить самоубийством», оправдывая, таким образом, меры правительства против железнодорожников. Такие случаи в 1907 году, как арест 500 железнодорожников через два часа после того, как Конфедерация Труда отказалась поддерживать их стачку, вызывали взрывы негодования.

Во время пармской стачки представители Конфедерации и партии несколько раз штрейкбрехерски объявляли ее закончившейся и к концу принимали самое деятельное участие в ее подавлении рука об руку с агентами правительства.

Такая неслыханная перемена позиции социалистов объяснялась глубоким недоверием рабочей аристократии и социалистической интеллигенции трезвенного типа к революционным методам борьбы. Как влиятелен в движениибыл последний элемент, видно из того, что из 32 депутатов лишь 2 в то время были рабочими.

Вскоре после описанных событий радикальный журнал «Secolo» заявил открыто, что не видит серьезной разницы между своей программой и программой оппортунистического социализма.

Рост империализма привел к обновлению социалистической партии в Италии. Во время своего последнего министерства Джиолитти, как мы уже писали, наметил пути к сближению с социалистами. Самым главным шагом в этом отношении было всеобщее избирательное право. Все социалисты были единогласны в том, что должно поддержать новый избирательный закон всеми мерами. Но дальше линии поведения явным образом расходились. В то время как революционеры считали всеобщее избирательное право за новое оружие, овладев которым надо было энергичнейшим образом атаковать лукавую и половинчатую политику Джиолитти, реформисты думали, что Италия окончательно вступает под звездой Джиолитти на путь плодотворных компромиссов.

Но вскоре Джиолитти убедился, что, мало ослабляя угрожающие слева опасности, он в то же время раздражил до самой последней крайности консерваторов и заставил поколебаться даже многих своих сторонников. Рядом с другими причинами это заставило его склониться к военной политике, причем, однако, экспедицию в Триполи он отнюдь не представлял себе серьезной войной с Турцией, каковой он и избег, не представлял ее себе также столь трудной, длинной и дорогой.

В шуме националистической кампании за войну приняли участие и некоторые социалисты. Здесь пути расходились с совершенной резкостью. Нечего и говорить, что революционеры видели в этой авантюре исключительное проявление всегда энергичнейшим образом осуждавшегося всеми социалистами империализма и вреднейшую диверсию Джиолитти в целях отвлечь внимание народа от назревшего внутри кризиса.

Но и реформисты не могли проглотить этой слишком большой пилюли новомодного джиолиттианского радикализма. И такие люди, как Тревес, тогдашний редактор «Svonli», как Турати, как Сальвемини и многие другие, были слишком образованны, слишком трезвы, чтобы не видеть всей лжи той легкомысленной рекламы колониальной политики, какой предавались националисты и другие подголоски правительства. Переменить чуть не в 24 часа старый испытанный антиимпериалистический курс, на это вышеупомянутые вожди и весьма значительная часть их последователей ни в каком случае не могла решиться.

Главной силой политики мирного проникновения в пролетариат, которую ловко вел Джиолитти, были разные концессии* рабочим кооперативам. Рабочие кооперативы, объединявшие до 400 тысяч человек, были крайне заинтересованы в дружбе с правительством, но также в мирной, ровной, прочно обогащавшей их политике. В этой среде идея войны вызывала неменьшее отвращение, чем в среде той части пролетариата, которая была пропитана непримиримой враждой к буржуазии и ее правительству.

* Концессия (лат.) — уступка. В данном случае имеются в виду, по–видимому, различного рода подачки итальянским рабочим со стороны правительства. — Прим. ред.

Все это заставило часть реформистов задуматься, должны ли они идти вслед за Джиолитти и дальше или лучше сохранить верность своим коренным принципам, остаться защитниками интересов даже наиболее им близкой кооперативной аристократии рабочего класса и в таком случае порвать с Джиолитти.

Расхождение между без лести преданными социалистическими джиолиттианцами типа Биссолати и Бономи и выдержанными социалистами–реформистами типа Турати — Тревес становилось все более заметным. Когда же вопреки постановлениям партии группа депутатов биссолитианцев решилась вотировать военные кредиты, раскол сделался неизбежным.

Затянувшаяся разорительная война, приостановившая нормальный рост итальянского капитала, создавшая кризис, безработицу, увеличение налогов, больно ударившая по их кооперативам, наконец ничего не давшая народу взамен, кончилась.

Когда выяснились эти результаты, начался рост того движения негодования масс, который закончился революционным кризисом, особенно острым в Романии, о котором мы говорили уже в этой брошюре (1914 г.).

Эта поднимающаяся волна недовольства заставила ретироваться Джиолитти и привела на конгрессе в Реджио Эмилио уже в 1912 году социалистическую партию к: решительному перевороту. На этом конгрессе Турати, Тревес, Кампаноцци и др. выступили против Биссолати, Бономи и их товарищей с критикой столь же резкой, как я революционеры. Заявление Биссолати, что он ставит общенациональные интересы выше классовых, окончательно характеризовало его как националиста.

Кто бушевал больше всех против этого национализма? Кто произносил пламенные речи, совершенно заслонив Турати, речи, имевшие что называется сумасшедший успех? Кто оказался вождем выросшей левой в борьбе против националистической и военной заразы? — Бенито Муссолини! В то время восходила звезда этого человека, с пеной у рта требующего теперь от правительства крутой расправы с интернационалистами! Человека, который сейчас всеми мерами поддерживает кандидатуру тогдашнего «изменника» Биссолати в министерство!

Муссолини предложил конгрессу исключение всех голосовавших за кредиты. За исключение в общем голосовало 16 тысяч представленных членов партии. Около 6 тысяч голосовало за простое порицание и 2 тысячи воздержалось.

Это был разгром! Партия Биссолати влачит с тех пор жалкое существование. По существу это группа лишенных армии прогрессивных националистов, которые, вероятно, соскользнут по фатальной наклонной плоскости вслед за Коррадини и другими некогда ведь тоже идеалистически настроенными националистами чистой воды.

Но новая, очищенная от правых элементов партия отнюдь не оказалась руководимой революционерами. Хотя в «Avanti» сверкал теперь своими ракетами Муссолини, хотя секретарем партии стал выдержанный марксист Ладзари, но огромный вес Турати и Тревеса не уменьшился.

Мы видели уже, какие перемены в позициях руководителей партии произошли при великой пробе на новой войне. Муссолини отпал и тем самым руководство партией фактически перешло в руки талантливого, образованного, но издавна оппортунистически настроенного штаба левых реформистов с Турати и Тревесом во главе.

В самом начале войны, когда Зюдекум явился в качестве посла не то от немецкой социал–демократии, не то от немецкого правительства, партия с красивым негодованием осудила политику большинства немецких социал–демократов. Но она не склонилась и в другую сторону. Она решилась защищать нейтралитет для Италии и широкую политику мира в рабочем интернационале. Как известно, конференция в Циммервальде*, на которой впервые разговаривали друг с другом представители крайних социалистических групп воюющих стран, была организована по инициативе итальянской партии. Речь Турати 15 мая 1915 года по отзыву, например, сенатора Барзини, умеренного либерала, в его речи в заседании сената была образцовой и представляла собой перл серьезной аргументтации. Но вне стен палаты она не прозвучала ни для кого.

* Международная социалистическая конференция интернационалистов состоялась 5—8 сентября 1915 г. в Циммервальде (Швейцария). — Прим. ред.

«Мне странно, — говорил Барзини, — это полное запрещение речи Турати! Или ее аргументы пусты, и тогда их", нечего бояться, или они глубоко значительны, и кто же смеет тогда скрывать их от обсуждающего свою судьбу демократического народа?»

Эта линия ведется официальными социалистами до сих пор. Речь Тревеса в последнюю декабрьскую сессию палаты показалась многим умеренной, но выяснилось, что и она сильно скомкана цензурой.

Почему же тем не менее в решительнейший момент, в майские дни, социалисты приумолкли и не сделали попытки противопоставить тем, кого сам Ферреро называет «кучкой людей, хотя и подымавших дьявольский шум», серьезную силу пролетариата.

Это в значительной степени объясняется всеми навыками реформистов. В центральном комитете партии в группе ее депутатов шли тревожные разногласия. Что делать, если правительство склонится к войне?

«Красная неделя» показала известные революционные возможности, но она показала также значительное отсутствие организации. Между тем и на этот раз прямые и мощные контрдемонстрации против воинственного блока не могли не привести к настоящей гражданской войне.

Она шла бы в атмосфере громкого крика о немецком подкупе, об измене отечеству, о гибнущей Италии. И, конечно, эти крики многих заставили бы смутиться. И без того слабая организация могла бы быть путем массовых арестов совершенно разрушена. Народ, брошенный социадиетическими руководителями на площади, оказался бы, быть может, кровавой жертвой, в то время как сами вожди отделались бы превентивным тюремным заключением.

Не говоря о полицейских силах и о карабинерах, всегда столь беспощадных к массам, которые, конечно, были бы мобилизованы в защиту буржуазной интеллигенции против пролетариата, войны против мира, — отнюдь нельзя было поручиться, что и армия не сможет быть пущена в ход против рабочих. Обыкновенно этого избегают. Но кто же знает, как пассивен солдат? Офицерство же было вполне предано идее войны как в качестве агентов правительства, так и в качестве плохо оплачиваемых интеллигентов, типичнейших вздыхателей и мечтателей о лучшем будущем какой бы то ни было ценой.

Все это тяжко падало на весы. Турати стоял за широчайшие митинги, хотя бы вопреки воле правительства, но он самым решительным образом высказался против попыток борьбы всеобщей стачкой или вооруженными демонстрациями. Все его благоразумие возмущалось перед картиной такого рокового риска!

Решение зависело больше всего от Конфедерации Труда. Но во главе Конфедерации давно уже стоит реформист Ригола, бывший рабочий, физически слепой человек, обладающий одной большой политической зоркостью и успевший стать настоящим диктатором Конфедерации.

Comments