II. Выбор пути
Перипетии поступления в Академию: протекция Луначарского.
Весной 1921 года я закончил среднюю школу. Было мне в то время пятнадцать с половиной лет. По существовавшим тогда правилам я мог поступить в высшее учебное заведение не раньше восемнадцати лет. Но это было еще не главным препятствием к поступлению. Главное было то, что я не только не был из рабочей или крестьянской семьи, а был сыном священника, лишенного всех прав, т. е. так называемого «лишенца».
Организатором ходатайства Академии о моем приеме был проф. С. А. Зернов, человек, которому я бесконечно благодарен за его помощь и участие. С. А. был тогда, пожалуй, единственным профессором Академии — членом партии и пользовался громадным влиянием в Главпрофобре министерства просвещения. Он сам написал ходатайство на имя наркома просвещения Анатолия Васильевича Луначарского и обошел многих профессоров Академии для получения подписи. Как потом он мне рассказывал, когда я встречался с ним уже в Академии наук, где он был академиком, а я членом–корреспондентом, все профессора, к которым он обратился за подписью ходатайства, очень охотно это сделали, за исключением В. Р. Вильямса, который отказался его подписать, считая, что мое происхождение не дает мне права учиться наряду с детьми рабочих и крестьян. Бумагу с подписями С. А. Зернов сам отвез наркому А. В. Луначарскому и как он потом мне рассказывал об этом, Анатолий Васильевич не только наложил резолюцию о приеме меня в Академию, но подробно расспрашивал обо мне, о моем отце, фамилию которого он знал, как получилось, что я в таком раннем возрасте окончил школу и почему крупнейшие профессора Академии так настойчиво хлопочут о моем приеме.
Бумагу с резолюцией А. В. передал секретарше и сказал Сергею Александровичу, чтобы он прислал за ней меня самого. За бумагой я поехал в указанное мне секретарем А. В. Луначарского время. Я постарался как можно было лучше выглядеть. Поэтому надел свою лучшую голубую русскую рубашку, которую надевал только на танцы. Обут я был в весьма ветхие сапоги. Заканчивалось мое выходное обмундирование старыми галифе, студенческой курткой и фуражкой, которые я уже где–то по дешевке приобрел. Как я уже писал выше, был я роста тогда маленького, и все это сидело на мне, как на огородном чучеле. Меня, неожиданно, принял сам нарком. Гораздо позже, когда я стал бывать в семье Луначарских, Анатолий Васильевич любил рассказывать о своем первом впечатлении обо мне. Он говорил, что когда он меня увидел, ему стало так смешно, что он с трудом удержался от того, чтобы не расхохотаться. Я был очень испуган, многого из того, что говорил А. В., теперь не помню. Помню только, что он очень подробно расспрашивал меня, как я умудрился так рано закончить среднюю школу. Интересовался моей работой в библиотеке С. А. Зернова. Спрашивал меня, слушаются ли меня мои ученики, с которыми я занимаюсь репетиторством. Постепенно испуг сменился у меня доверием к этому обаятельному человеку, и на все вопросы о том, как я учусь, что читаю, что больше всего люблю из русских классиков, я рассказал ему о моих интересах, трудностях, связанных с происхождением, с устройством на работу и т. д. Когда я сказал ему, что французских авторов читаю в подлинниках, он очень оживился и стал меня спрашивать, читал ли я в подлиннике А. Франса. Когда выяснилось, что я даже фамилии этого писателя не знаю, А. В. засмеялся и сказал, что если я не читал Франса, то я полный профан во французской литературе. Много позже, в 30–х годах, когда я часто встречался с Анатолием Васильевичем, то он вспомнил этот разговор об А. Франсе. Достал с полки в своем кабинете в Денежном переулке томик Франса и, не раскрывая его, прочел мне по памяти по–французски целый отрывок из «Восстания ангелов». Потом отдал мне этот томик, чтобы я прочитал его и через две, три недели подробно расспрашивал меня о моих впечатлениях об этом романе. В конце беседы А. В. передал мне бумагу с резолюцией о зачислении в число студентов Академии и сказал, что если у меня когда–либо будут трудности, обращаться непосредственно к нему. Я не знал тогда, что мне придется к нему опять обратиться в 1924 году, когда меня исключили из Академии. Много позже А. В. рассказывал мне, что к нему обращался с просьбой обо мне также видный деятель большевистской партии С. И. Мицкевич, с которым меня познакомил профессор Славянов. С С. И. я потом встречался у Луначарского.
III. Годы учебы
Вторая встреча с Луначарским.
В 1924 году произошло тяжелое событие в моей жизни. Правительством было принято решение о «чистке» рядов студентов от непролетарских элементов. Были созданы соответствующие комиссии при высших учебных заведениях, Наркомате просвещения и Главпрофобре. Чистка была очень жестокой и жесткой. Сотни выходцев из непролетарских кругов были уволены из институтов и университетов. Одним из первых был уволен я, хотя по успеваемости я тогда был далеко впереди своих однокурсников. Мною были уже сданы все теоретические предметы, кроме двух–трех малозначительных, вроде техники безопасности и т. п. и я уже приступил к курсовому проектированию. На этот раз ходатайство профессоров в Академии не помогло. Ректор Академии Н. И. Муралов стоял на позициях беспощадного исключения всех нежелательных элементов. В тяжелое положение я невольно поставил и своих товарищей по Академии. Ряд членов партии, в том числе и ныне здравствующий профессор Челябинского политехнического института М. Л. Сергеев, подписали ходатайство о моем восстановлении, за что и были обвинены в непонимании линии и установок партии. Студенческий профком вынес решение, подтверждающее правильность моего исключения, то же сделала и комиссия при Академии. Профессор ТСХА Славянов, который принимал деятельное участие в хлопотах по моему восстановлению как председатель секции научных работников ТСХА, добился моего приема председателем Центральной Комиссии по чистке проф. М. И. Покровским. М. И. Покровский был тогда председателем Главпрофобра и заместителем наркома просвещения А. В. Луначарского. М. И. пригласил меня, молча выслушал, прочитал письмо проф. Славянова, в котором он давал мою характеристику как студента, и потом в течение получаса разъяснял мне, что такое классовая борьба, почему революция должна бороться с классовыми врагами, что я принадлежу к чуждой пролетариату среде и многое другое, после чего сказал мне, что решение о моем исключении правильно и оно поддерживается Центральной Комиссией по чистке. После беседы я сам почувствовал, что меня рассматривают как, по крайней мере, потенциального врага советской власти и что у меня нет уже никаких шансов на продолжение высшего образования. Хотя я и не числился студентом, я продолжал слушать лекции В. П. и выполнять курсовые проекты. Профессора и преподаватели не только не возражали, но всячески поощряли меня продолжать, хотя бы нелегально, образование. Время проходило, но все попытки профессоров Академии убедить ректора Н. И. Муралова и председателя Центральной комиссии М. И. Покровского отменить мне исключение были тщетными. У меня оставалась еще одна последняя возможность: попасть на прием к наркому просвещения А. В. Луначарскому и просить его восстановить меня студентом Академии. Этот план был одобрен проф. Славяновым, добрейшим человеком, принимавшем большое участие в моей судьбе. Он по линии секции научных работников Академии связался с Центральным комитетом профсоюза научных работников, старым деятелем большевистской партии (фамилии его я не помню) и тот позвонил А. В. Луначарскому. А. В. не знал, что я уже был у М. И. Покровского, отослал меня опять к нему, сказав, что М. И. разберется в моем деле. Я вновь подал просьбу на имя М. И. Покровского, но на сей раз он меня не принял, а через секретаря сообщил, что Центральная комиссия считает мое исключение правильным и менять своего решения не будет. Тогда я решил «прорваться» к самому А. В. Луначарскому. Это оказалось невозможным. На двери его висел плакат, что по вопросам исключения из ВУЗов нарком не принимает и надо обращаться в Центральную комиссию, т.е. все к тому же М. И. Покровскому. Круг замкнулся. Я пробовал объяснить секретарю, что по моему делу звонили Анатолию Васильевичу, что он обещал помочь и т.д., но все было тщетно. Секретарь отказалась даже передать ему мое письмо. Нарком был один, а нас, исключенных, были сотни, а может быть и больше. Тогда я решился на следующее. Я написал письмо на имя Анатолия Васильевича, в котором изложил положение дела, написал о причинах моего исключения, о состоянии моих учебных дел и в конце написал ему, что он в 1921 году, когда я поступал в Академию, дал личное указание о приеме меня в Академию. К этому письму я приложил ходатайство секции научных работников академии, подписанное проф. Славяновым и поддержанное председателем ЦК профсоюза. Я побоялся приложить к письму просьбу ряда ведущих профессоров Академии о восстановлении меня в правах студента, т. к., когда я был у М. И. Покровского на приеме и передал эту просьбу, то он обвинил меня в том, что будто бы подписи профессоров я собирал сам, что, конечно, было неверно. Что собирание подписей он рассматривает как агитацию против решений партии и правительства и т. д. и т. п. В общем из простого просителя, исключенного студента, он сделал крупного врага против советской власти. Письмо к Анатолию Васильевичу я запечатал в конверт и стал дежурить у подъезда наркома, дожидаясь выхода Анатолия Васильевича. В тот момент, когда А. В. вышел и пошел к своей машине, я передал ему конверт. Он вначале не хотел его брать, сказав, чтобы я передал его в секретариат, но я сказал, что я уже давно пытаюсь это сделать, но у меня письма не принимают и что я очень его прошу самого прочитать вложенное в конверт письмо. Анатолий Васильевич посмотрел на меня, и, видимо, мой жалкий вид, худоба после болезни и отчаяние в глазах вызвали сочувствие, а может быть, жалость ко мне, но он твердо сказал мне: «Я прочитаю Ваше письмо» и положил его к себе в карман. Прошла неделя или полторы, я продолжал работать над проектом, занимался со студентами на машинно–испытательной станции, помогал Василию Прохоровичу в проведении испытаний, вел работы по исследованию подъемных механизмов плугов и т.д. На МИС я проводил время иногда до глубокой ночи. Никто не рисковал меня прогнать со станции как исключенного студента, т. к. я находился под опекой самого Василия Прохоровича, с которым администрация и ректорат очень считались. Нервы у меня были напряжены до предела, а ответа от А. В. Луначарского я не получал. И вдруг однажды позвонили на Станцию из ректората и велели мне срочно туда явиться, я думал, что мое дело уже решено, но оказалось, что был звонок секретаря Анатолия Васильевича о том, чтобы я срочно позвонил его секретарю. Я немедленно это сделал, и мне она назначила день и час, когда я должен буду прийти на прием к Анатолию Васильевичу, который хотел лично со мной беседовать. Мне до сих пор приятно вспомнить, как радовались работники ректората, факультета и другие служащие Академии этому событию. Все они очень хорошо относились ко мне и искренне переживали мои невзгоды. Гораздо ранее назначенного мне часа я пришел в приемную Анатолия Васильевича. Я, конечно, очень волновался. Зная, что такие приемы кратковременны, я подробно продумал то, что я скажу А. В., чтобы убедить его в несправедливости, проявленной ко мне. Но беседа сразу приняла неожиданное для меня направление. А. В. меньше всего интересовался моей успеваемостью, выполнением минимума и другими учебными вопросами. Очевидно он внимательно прочитал мое заявление, которое я ему передал у входа в наркомат. Он стал меня распрашивать о моей семье. Очень интересовался судьбой папы. Сказал, что видел его на заседаниях Религиозно–философского Общества. А. В. знал об отказе отца добровольно эмигрировать. Потом А. В. стал распрашивать меня о моих будущих планах после окончании Академии, о работе для заработка. Интересовался А. В. и моими взглядами на происходящие события. В отличие от М. И. Покровского он сказал мне, что советская власть с большим уважением относится ко всему, что накопило человечество в области науки и искусства, что она борется только с теми, кто своими действиями вредит делу пролетарской революции. А. В. сказал, что из непролетарской среды вышли многие выдающиеся мыслители, ученые, писатели и прогрессивные политические деятели. Что если меня исключили за непролетарское происхождение, то это сделали люди, плохо понимающие основы и принципы, на которые опирается советская власть в своей идеологической и практической деятельности. Когда я рассказывал А. В., как со мной беседовал М. И. Покровский, А. В. улыбнулся, глаза его блестели из–за очков, но он ничего не сказал. В конце беседы, которая продолжалась не менее часа, А. В. сказал мне, что он даст указание Центральной Комиссии по чистке пересмотреть мое дело. Когда я, перепугавшись, что мое дело опять попадет к Покровскому, сказал об этом А. В., он громко рассмеялся и сказал: «Может быть, М. И. учтет мнение наркома». Этого разговора я никогда не забуду. До сих пор в моей памяти, как живой, образ А. В., его глаза, улыбка и чудесная речь интеллигента. Я не могу этого забыть и потому, что без его помощи я не смог бы не только окончить Академию, но и поступить в нее. Прощаясь со мной, А. В. сказал мне, что если у меня опять возникнут трудности с учебой в Академии, то я могу всегда лично обратиться к нему за помощью. Я думал, что это моя последняя встреча, но прошел только год и я снова принужден был обратиться к А. В. Но об этом несколько позже.
<…>
Вернулся я домой окрыленный, но мне пришлось ждать почти месяц решения о моем восстановлении. Как мне рассказывал позже проф. Славянов, ректор Академии Н. И. Муралов и М. И. Покровский всячески препятствовали выполнению указаний Анатолия Васильевича. Наконец, меня вызвали в канцелярию Академии, возвратили мне зачетную книжку и разрешили посещение всех лекций и практических занятий. Одновременно с этим мне установили какой–то фантастический минимум очков. Но это меня не испугало, т.к. за время исключения я очень много работал, выполнял курсовые проекты и подготовил к сдаче все теоретические курсы.
Очередное отчисление и помощь Луначарского.
По возвращении в Москву я продолжал отрабатывать мой рабочий стаж и оформлять дипломную работу, которая у меня фактически уже была сделана.
<…>
За три дня до защиты меня вызвали в ректорат и сообщили, что ректор Н. И. Муралов отменил мою защиту. Я стал выяснять причины отмены защиты. Муралов меня не принял, а его помощники сообщили мне, что ректорат считает меня антипролетарским элементом, сыном служителя культа — лишенца, т. е. сыном человека, не имеющего права голоса на выборах. У меня как будто что–то оборвалось внутри. Почти пять лет я с громадным напряжением всех моих физических сил учился, работал, сделал, по тому времени, очень серьезную дипломную работу и в последний момент меня лишают права получить диплом советского инженера. Я не выдержал и две или три недели пролежал с какими–то болями в сердце. Василий Прохорович, Николай Иванович и др. профессора и преподаватели были возмущены действиями Муралова и направили на его имя коллективное заявление. Такой же протест направили и мои товарищи–сокурсники. Моих сокурсников вызвали к Муралову и пригрозили исключить из партии за отсутствие революционной бдительности в отношении непролетарских элементов. Профессорам также отказали, даже не вызвав их. Муралов к этому времени проявил себя в Академии как отъявленный солдафон, не признававший никаких традиций Академии, не уважающий ее профессоров и единолично правивший всей Академией, хотя и не отличался культурой и образованием. Вот в этот момент я и вспомнил обещание А. В. Луначарского помочь мне, если я окажусь опять в трудном положении. А. В. принял меня немедленно, как–то по–дружески «пожурил» меня за то, что я не информировал его о моих академических делах; когда я ему все подробно рассказал, он от возмущения даже покраснел и здесь же, в моем присутствии позвонил своему заместителю, кажется, это был акад. О. Ю. Шмидт. А. В. в очень резких формулировках говорил о Муралове, назвав его «неграмотным солдафоном», и дал указание немедленно восстановить меня как студента ТСХА и дать мне право на защиту проекта. Я стал горячо благодарить А. В., он улыбнулся и сказал мне, чтобы я позвонил ему вечером или в воскресенье и сообщил ему о результатах моей защиты. Телефон он дал мне не служебный, а домашний, в Денежном переулке.
В гостях у Луначарского. Творческая молодежь.
Как я обещал Анатолию Васильевичу Луначарскому, я позвонил ему на дом, чтобы сообщить о том, что благополучно защитил дипломный проект, и в ближайшее время мне дадут официальное удостоверение об окончании. Кстати говоря, я его очень долго не мог получить и фактически почти год добивался его получения. Анатолий Васильевич сказал, что он хотел бы услышать от меня более подробный рассказ о защите и пригласил меня приехать к нему на квартиру, в Денежный переулок, в ближайшую субботу. Я был крайне смущен и даже испуган этим приглашением. Мне казалось, что я буду себя чувствовать очень связанным, неуверенным и далеким от тех друзей, которые окружали Анатолия Васильевича. В действительности все было иным. Меня встретила Наталья Александровна — жена Анатолия Васильевича. Она была удивительно приветлива, проста и гостеприимна. Она познакомила меня со своей сестрой Таней и ее подружками. Это были, в основном, совсем молодые балерины Большого театра. Из них я помню Г. Ткаченко, Е. Капустину. Кроме того, у Луначарских тогда были в гостях его друг Ф. Махарадзе, выдающийся партийный деятель Грузии, старый член партии. Была и совсем молоденькая дочка Орахелишвили, тоже известного деятеля большевистской партии. Мужская часть молодежи была в основном представлена молодыми писателями, поэтами и артистами. Здесь впервые я увидел И. С. Козловского, писателей и поэтов Ромашева, П. Романова, М. Кольцова, С. Есенина, А. Ахматову, Клюева и других. Я прилично танцевал модные тогда фокстрот, танго и другие танцы и оказался приятным партнером женской части молодежи. Благодаря характеру Анатолия Васильевича и гостеприимству Наталии Александровны, все чувствовали себя очень просто. Кто–то музицировал, кто–то пел, кто–то читал стихи. Анатолий Васильевич любил споры, был блестящим полемистом. Его выступления были полны ораторского блеска, были глубоки по содержанию, поражали эрудицией. Конечно, с молодежью я чувствовал себя проще и увереннее, но меня больше увлекали те разговоры, рассказы, споры и дискуссии, которые вели более взрослые друзья Анатолия Васильевича и Натальи Александровны. Когда я познакомился с семьей Луначарских, я был еще слишком молол и необразован, чтобы принимать участие в этих беседах, но их влияние на меня было громадным. Только там, у А. В., я понял, что такое «интеллигент». Там я понял, что право называться интеллигентом дается не дипломом об окончании ВТУЗ’а, а внутренним содержанием человека, его человечностью, высоким гуманизмом. нравственными качествами, личной честностью и бесконечно накопляемой эрудицией. Я как губка старался впитать в себя все то, что я слышал от А. В., его друзей, соратников по работе в партии. Я постоянно обнаруживал, что являюсь удивительно безграмотным в различных областях литературы. искусства, философии, этики и т.д. Сколько раз, придя от А. В., я хватался за ту или иную книгу, которую я не читал. Получал консультации по философии. этике и другим гуманитарным наукам у папы. К увлечению Достоевским, любовь и понимание которого мне было привито отцом, прекрасно его знавшим, к хорошим моим, в общем, знаниям таких корифеев русской литературы, как Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Чехов, Лесков и многим другим, прибавились представители нового поколения: Блок, Есенин, Хлебников, Ахматова, Гумилев, Клюев, А. Толстой и др. Особенно любил Анатолий Васильевич французских писателей XIX–XX веков: Франса, Бальзака, Стендаля, Мериме и привил эту любовь в какой–то мере и мне. Он как–то спросил меня, читал ли я «Восстание ангелов» Франса, и когда я признался ему, что не читал, то он принес из своей библиотеки томик Франса на французском языке и сказал мне: «Стыдно, И. И., не читать Франса, да еще свободно владея французским языком, как Вы владеете». С тех пор сочинения французских авторов я стремлюсь всегда читать в подлинниках, что дает мне большое удовлетворение. Влиянию А. В. я обязан моим увлечением французскими школами барбизонцев и импрессионистов. Хочется сказать несколько слов о друге и жене А. В., о Наталии Александровне. С первого моего посещения она удивительно тепло и трогательно ко мне относилась, защищая даже иногда от дружеских нападок на меня со стороны А. В., подчас справедливо обвинявшего меня в недостаточной для всесторонне образованного человека знания гуманитарных наук. Н. А. была очень добрым человеком, очень эрудированной во многих областях культуры. Мне кажется, что это был именно тот человек, который нужен в жизни А. В. Всегда спокойная, уравновешенная, терпеливая, она была и другом и соратником А. В. в его политической и общественной жизни. И хотя, конечно, А. В. был тем центром, вокруг которого объединялась в их доме советская интеллигенция, но без Наталии Александровны, мне кажется, не было бы того тепла, которое было присуще семье Луначарских. О Наталье Александровне я слышал разные мнения. Многие критиковали ее как актрису. Другим, по–видимому, не нравилось то внимание, которое ей уделял А. В. Мне кажется, что эти критики были излишне строги к Н. А. и не замечали, может быть, главного — исключительной человечности, большого обаяния и замечательной ее преданности А. В. Я всегда с благодарностью и глубоким уважением относился к ее памяти. Ее сестру Таню и брата Игоря я часто встречал в обществе артистов, писателей, музыкантов и других деятелей культуры. Это была компания очень даровитых и талантливых молодых людей. Если Таня была простой и милой девушкой и не выделялась среди своих подружек — балерин Большого театра, то Игорь был высоко интеллектуальным человеком, талантливым, крупным знатоком музыки, образованнейшим музыковедом и композитором. Я с удовольствием танцевал с подружками Тани, немного флиртовал с ними. Когда стал ассистентом, а потом доцентом, то стал даже приглашать их в театры, рестораны, на танцевальные вечера. Мне нравились некоторые из них, т.к. это были красивые и элегантные девушки, но меня больше влекла к себе интеллектуальность общества, собиравшегося у Луначарских. Я больше тянулся к взрослым и пожилым друзьям А. В., каждый из которых был человеком или с интересной оригинальной судьбой или с какими–то фундаментальными знаниями, или интереснейшим собеседником и рассказчикаом. Как–то незаметно в семье, среди взрослых, появилась Ирочка Луначарская. Она была прелестна, хорошо училась в школе и занималась балетом. Но в ней уже тогда угадывался ум не стандартной девушки из кордебалета. В ее характере и уме было очень много от Наталии Александровны. Анатолий Васильевич не очень одобрял ее карьеру в качестве балерины. Об этом он даже однажды мне сказал. Так и получилось: Ирочка окончила Академию химической защиты, стала инженером–химиком, а потом перешла на работу научного комментатора АПН. И выполняет эту работу блестяще, благодаря природному уму и настоящей корреспондентской «хватке». Я до сих пор бываю расстроган, когда встречаюсь с ней, т. к. она напоминает мне о светлых обликах Анатолия Васильевича и Натальи Александровны, которые навсегда запечатлелись в моем сознании.
IV. Искусство и религия в моей жизни
Первые встречи с людьми, «творящими искусство» на теннисном корте, у Луначарских, у Кулагиных.
Работая в «Мельстрое», я зарабатывал уже как инженер и довольно быстро стал так называемым «старшим конструктором» и стал получать довольно значительное жалование. Это укрепило материальное положение не только мое, но и семьи. Я стал хорошо одеваться, даже перешел тогда, это было уже модно, на крахмальные воротнички. Как–то, придя к Луначарским, «заработал» иронический комплимент Натальи Александровны: «Вы стали, Ваня, выглядеть, как мальчик с обложки английского журнала». Лучшая материальная обеспеченность позволяла мне в каникулярное время выезжать на Кавказ, Крым, ездить пароходом по Волге и т. д. С этого времени я стал собирать книги. Небольшое собирание потом превратилось в большую библиотеку. В основном я собирал книги по математике, механике и физике. Позже я стал собирать книги по литературе и искусству.
<…>
С точки зрения моего музыкального образования я очень много получил от А. В. Луначарского и его семьи. Там постоянно звучала музыка. Чаще всего это были известные музыканты или певцы. Иногда прослушивались замечательные записи на грамофонных пластинках. У А. В. была очень богатая коллекция пластинок. Я помню, например, что знаменитый английский дирижер Каутс подарил А. В. полную коллекцию пластинок со своими выступлениями как в опере, так и с симфоническими оркестрами. У Луначарских я впервые услышал пластинки современных итальянских певцов, зарубежные оперы, концерты и т. д.
<…>
Еще студентом я серьезно занимался историей архитектуры и слушал лекции у профессора П. С. Страхова. К тому периоду я перечитал много книг по истории живописи, искусству фарфора и особенно много читал книг по театральному искусству, которое я всю жизнь так любил и люблю. Своим знакомством с этими областями искусства я был главным образом обязан А. В. Луначарскому, который был выдающимся знатоком всех областей искусства и человеческой культуры. Он незаметно «руководил» мною. Рассказывает, например, что–либо о Ренуаре, он как бы невзначай спрашивал меня: «А что Вы И. И. читали об импрессионистах?» Мне приходилось краснеть и бормотать что–то не очень убедительное, а потом немедленно доставал какую–то литературу (иногда мне ее давал из своей библиотеки А. В.) и старался как можно скорее заполнить эту «лакуну» в моем образовании. В своем театральном образовании я многому был обязан также Н. А. Розенель, И. М. Москвину и встречам у Луначарских с В. Э. Мейерхольдом, С. М. Эйзенштейном, С. Кузнецовым, Орленевым, Пашенной и др. деятелями театра и кино. Поэтому, когда я бывал в компании музыкантов, я мог не только слушать их дискуссии о музыке, но в их среде считался знатоком живописи, архитектуры, искусства фарфора и т.д., хотя сейчас мне совершенно ясно, что я тогда не далеко ушел от определения «профана» во всех этих вопросах.
<…>
Мое понимание религии. Философия и марксизм.
Но с годами, когда я стал более критически относиться ко всему, что меня окружало, я стал все больше отходить от того примитивного понимания «Бога», которым обладали так называемые «религиозные» люди. Я понял, что по существу я любил в религии не столько какого–то вездесущего «Бога», а красоту богослужений, эмоциональность песнопений, истовость искренно верящих людей. В православии и его обрядах я видел дорогую мне Русь с ее березками, закатами и восходами солнца, заречными лугами и ржаными нивами. Мне, интеллигенту и ученому, все догматическое чуждо. Мне чужда непогрешимость «Бога», но мне также чужды непогрешимость Маркса или Ленина. Я высоко ценю их вклад в сокровищницу человеческой мысли, но никак не могу согласиться с постоянной незыблемостью их учений. И хотя современные философы и твердят о творческом подходе к их учениям, я не вижу, чтобы они отходили или меняли свое чисто догматическое отношение к наследию основоположников марксизма–ленинизма. Для меня Христос, Маркс, Ленин — это просто великие люди — «человеки», а не обожествленные личности, непогрешимые во всем. Мне иногда кажется, что правоверные марксисты являются людьми более религиозными, чем мы, ученые, специалисты в точных науках, для которых все движется, все изменяется и как бы ни был велик ореол того или иного великого человека, мы его не обожествляем. Мы не можем согласиться с незыблемостью догматов, непоколебимостью философских концепций, всего того, что приводит не к прогрессу, а регрессу науки. Я глубоко уверен в том, что если бы судьба нам сохранила дольше Ленина, то он первый бы выступил против косности и догматизма в философии, и может быть, мы бы не были свидетелями того философского убожества, которое, к сожалению, царит в нашем, по существу передовом обществе. Я не могу простить нашей официальной философской науке, что она обожествляла страшнейшего человека современности — Сталина, почти уничтожившего всю нашу советскую интеллигенцию. Она «разносила» теорию относительности, «боролась» с кибернетикой (последнее я даже почувствовал на своей шкуре однажды), до небес превозносила и подводила «философскую» базу под биологическое мракобесие Лысенко. И вот результат. Прошло более 50 лет со дня Октябрьской революции, и где же хоть один действительно крупный ученый масштаба Маркса–Энгельса или Ленина? Во всех науках мы можем назвать корифеев, выдающихся советских ученых, внесших громадный вклад в советскую и мировую науку. Вспомним С. А. Чаплыгина, В. И. Вернадского, Н. И. Вавилова, А. Н. Крылова, Н. Д. Зелинского и многих, многих других. И только философия не обогатила нашу науку ни одним выдающимся ученым. Не действует ли здесь закон, что догматизм — это бич людей науки, любого проявления человеческого мышления. Пусть тот, кто прочтет эти слова, не примет их как злопыхательство, как попытку дискредитировать советских философов. Нет, и еще раз нет! Это боль души, меня — ученого и гражданина своей Родины, меня интеллигента, воспитанного на славных традициях лучших русских ученых, мыслителей, писателей, художников, музыкантов. Но я отвлекся от главной моей темы, я хотел только показать, что трудно стопроцентным догматикам воевать против догматов религии. Да и надо ли это делать. Поверьте мне, что если у человека есть в душе «Бог», т.е. честность, любовь к людям и родине, гуманизм, желание совершенствовать свое нравственное «я», то это тот человек, который нужен обществу и украшает его. К таким людям, которых я встречал, относились, например, мой отец, профессор П. Флоренский, А. В. Луначарский, А. Барбюс, С. Пауэлл, Г. М. Кржижановский и другие. Одни из них верили в Бога, другие были атеистами, но все они были «человеколюбцами» в самом широком смысле слова, людьми, для которых смысл жизни был в создании высоконравственного общества. Общества, в котором каждый чувствует себя полезным его членом, обязанностью которого является борьба не только за свое счастье и благополучие, но за счастье и мир для всех людей нашей планеты. То, что я пишу, это философски примитивно и очень наивно, но я дал себе обещание писать здесь все, что я думаю, что я передумал и что в действительности ощущаю. Любому из многочисленной плеяды наших современных советских философов не составит труда доказать полную несостоятельность моих мыслей, обвинить меня в каком–либо «идеализме» или просто «измене», но так я чувствую, так я воспринимаю жизнь и, может быть, так я вижу «Бога» в душе настоящего Человека. Я верю в светлое будущее человечества, и это будущее будет построено интеллектом человека, свободного от какой–либо догматической философии.
<…>
Потрясал мировую кинематографию гениальный Эйзенштейн. Я познакомился с ним у Луначарского, а потом еще раз встретился с ним, отдыхая в санатории им. Горького в Кисловодске. Это был простой, радушный человек. Интереснейший собеседник, обладавший каким–то очень мягким юмором.
<…>
Как я уже писал однажды, с Козловским впервые я встретился у Луначарских. Тогда он был скромным и тихим «хохлачком», которого вы могли не заметить, но это только пока он молчал. Тогда он был еще очень стеснителен и больше слушал, чем сам участвовал в разговорах, примерно как и я. Но вот он начинал петь, и все преображалось. Его голос не походил ни на одного из известных тогда мне теноров, а я слышал даже Собинова и Смирнова. Я до сих пор не могу без волнения слушать И. С. Я люблю его голос, его манеру исполнения, я люблю его и как настоящего гуманиста, человека, который никогда не замыкался только на себе.
<…>
В Москве мы встречались обычно на концертах, премьерах, иногда у Луначарских. Мне кажется, что не было ни одного сколь–нибудь крупного музыкального события, спектакля, концерта, конкурса и т. д., где бы я не встретил И. С. Он, как никто другой из оперных артистов, понимает, что самое страшное в судьбе артиста — это замкнуться только на своем творчестве, не оплодотворяясь всем тем, что вы можете получить от других.
Теперь возвращаюсь к прошлому я задаю вопрос, а кто же заложил во мне этот интерес к искусству и людям, творящим его? В первую очередь этим я обязан моему отцу, который привил мне вкус к чтению, ознакомил меня с лучшими произведениями корифеев мировой и русской литературы, развил у меня стремление изучать историю культуры человечества. Громадное влияние оказали на меня А. В. Луначарский и все его окружающие. Его блестящие характеристики деятелей искусства, детальные разборы отдельных художественных произведений, тонкий критический ум, редкое понимание сложных человеческих ситуаций и т. д. имели исключительное воспитательное значение для меня, развили мой художественный вкус, чувство понимания значения искусства в жизни человека и его роли в построении нового общества. Не малым я обязан и моей жене О. Н., которая так много сделала в правильном понимании музыкального искусства и была всегда моим товарищем и помощником в моих бесчисленных встречах с людьми театрального и музыкального искусства.
Из других глав (Ретроспективные размышления о значении А. В. Луначарского)
Один из моих сотоварищей по студенческому пребыванию в ТСХА С. В. Рантсус, которого я знал с детства, так как его отец работал в Академии, повез меня к своим знакомым в село Богородское, тогда это было еще дачное место. Там жили богатые люди. Хозяин был по национальности немец, имел в период нэпа большое предприятие по изготовлению технических смазок. Зарабатывал он громадные деньги. Имел двухэтажную дачу, в которой жил весь год. В доме было всегда масса народа. Устраивались обеды, ужины, иногда играли в карты. Общество было мало интересным. Это были или дельцы, или крупные инженеры, которых интересовали только деньги. Если бы я там не встретил Валечку Кутырину, то я, должно быть, никогда больше туда не поехал бы. Дочка хозяина Катя была неинтересна, скорее даже некрасива, и была безумно влюблена в С. В. Рантсуса. Она собирала молодежь, которая танцевала, пела, но интеллектуально была мало интересна. После того окружения, в котором я вращался у Луначарских, все они казались мне ограниченными. Разговоры велись о расцветках галстуков, качестве ботинок, модных воротничках и т. д. и т. п. Никто из молодых людей и наших дам литературой, искусством, театром не интересовался, но все тонкости фокстрота, танго и др. танцев им были известны. Одевались они очень модно, крикливо. Молодые люди носили костюмы лучших портных, причесывались у наимоднейших парикмахеров, делали маникюр и были очень похожи на петухов.
<…>
На каникулы я уехал в Теберду. Там был Дом отдыха ученых. Там я встретился И. С. Козловским, Н. И. Берсеневым, С. В. Гиацинтовой, Н. И. Бухариным (которого я уже встречал у Луначарских), А. И. Рыковым, который вместе с Бухариным жил на Государственной даче около Теберды. В Теберде тогда отдыхали художники, писатели, музыканты. Устраивались вечера с выступлениями, часто импровизированными, происходили дискуссии, очень свободные, на которых блистали своей эрудицией Н. И. Бухарин, Н. И. Берсенев. Пел нам и мой дорогой друг И. С. Козловский. Днем занимались горным туризмом, верховой ездой, играли в теннис. При моем непосредственном участии был сделан теннисный корт. Вечерами собирались все в большой гостиной, приезжал Н. И. Бухарин, А. И. Рыков и др. крупные деятели партии. Начинались споры, потом, кто–то музицировал, немного танцевали, но больше слушали друг друга, спорили о путях развития науки и искусства. Обсуждались и острые политические вопросы. Чувствовалось, что что–то нависает над нами — тень «культа личности». И это я особенно чувствовал, когда иногда приглашался на государственную дачу. Появились многочисленные «топтуны и стукачи», которых мы никогда не имели при В. И. Ленине. В словах крупных партийных деятелей, которые были непосредственными участниками Октябрьской революции, звучала озабоченность за судьбы страны и партии.
<…>
Работоспособность у меня была громадной, и я легко мог работать, писать или чертить по 14–15 часов в сутки. Я продолжал бывать у Луначарских. Политическая обстановка становилась все более острой. Шли процессы «врагов народа», сталинизм и культ личности прокладывали себе дорогу, усыпали ее страшными деяниями. В этот период у Луначарских я встречался с Углановым, Томским, Шляпниковым и др. Шли жаркие политические споры, литература, театр и искусство отошли на второй план. Все эти люди, воспитанные Лениным, видели, что власть захватывает страшный маньяк, который не замедлит уничтожить всех, кто окажется на его пути. Летом я поехал в Теберду и там встретил знакомую Тани Сац «М. А.». М. А. была женой газетного корреспондента, по профессии была пианисткой, и занималась с певцами как концертмейстер.
<…>
Я перестал встречаться с компанией моих «разумовских» друзей. Перестал бывать и играть в винт у Кулагиных, Худяковых, Криль, бывать и у других моих близких людей. Реже встречался со Ждановыми, Жегаловыми, Колей Беловым. Но домом Луначарских я пожертвовать не мог. Она [М. А.] не была там принята. Наталья Александровна и Александр Васильевич не изменили самого радушного отношения ко мне, хотя я думаю, что через свою молодежь они знали о моей связи. Я продолжал бывать у них до момента отъезда А. В. послом, кажется, в Испанию. В их отсутствии я реже бывал у Луначарских и возобновил мои посещения только когда А. В. вернулся на работу с больным глазом, сильно постаревшим, но сохранившим свой искрящийся ум. В последний раз я встретился с ним в бильярдной Московского дома ученых. Он упрекнул меня за то, что я давно у них не был. Мы сыграли с ним две партии в бильярд. Я, как всегда, проиграл. А. В. жаловался на здоровье, на глаза, но главным, конечно, для него была тревога за будущее нашей страны и народа. Он видел, как попираются те ленинские принципы, которым он отдал всю свою замечательную жизнь. Его большой душе и доброму сердцу были неприемлемы ужасы неправды и жестокости сталинского режима. Я никогда не забуду этого выдающегося, доброго, отзывчивого ко всем людским трудностям человека. Человека большого ума, души и сердца.
Меня всегда интересовал вопрос о том, как старые члены партии, боровшиеся за становление новой власти, верившие в благородное дело создания нового, социалистического общества, могли молчать, соглашаться со всем, что делается, со всеми беззакониями, чинимыми Сталиным и его приспешниками. Ведь когда я встречал в разных местах, у своих друзей, в частности, у А. В. Луначарского, таких людей, как Томский, Шляпников, Бухарин и другие, все они понимали чудовищную роль Сталина в революции, говорили об этом и ничего не делали. Ведь нашлись в партии пути освобождения народа от волюнтаристических и прожектерских действий Хрущева. Почему же тогда молчало политбюро, молчало ЦК партии? По–видимому, причиной этого было создание Сталиным могучего полицейского аппарата государственной безопасности, возглавляющегося его ближайшими ставленниками и соратниками. А раз существовал такой развитый аппарат, управлявшийся одним человеком — Сталиным, то не могло быть никакого разговора о демократии, правах человека, гуманизме и других лучших институтах человеческого общества.
<…>
Со времени моего знакомства с А. В. Луначарским и его друзьями, я всегда ищу той же атмосферы высокого интеллекта, которая царила на вечерах Луначарских.