Интеллигенция любит свободу. Она либеральна.
Я говорю здесь о той, так называемой, лучшей части интеллигенции, которая гордилась собою до Октябрьской революций, иногда еще и сейчас морально гордится, продолжая считать себя подлинной солью земли. Для этого типа интеллигента в высокой степени характерно крайнее, иногда преувеличенное уважение к своей личности и ее оригинальности и стремление к максимальной самостоятельности.
В былые времена, когда лучшая часть интеллигенции была проникнута народническими докторинами, вопрос о свободе личности не так волновал этот интеллигентский авангард, вырисовывались лозунги более нужные, более мужественные, более крепкие, чем свобода индивидуума. Но после поражения народничества вокруг тех групп интеллигенции, которые были вовлечены в орбиту великого рабочего движения, создалась весьма толстая прослойка интеллигентных индивидуалистов.
Забота о своей свободе стала принимать иногда характер самоцели, порою забывали даже те соображения, которые заставили одного из величайших защитников индивидуализма — Фридриха Ницше воскликнуть: «Ты все повторяешь мне — «я свободен, я свободен», но скажи мне для чего ты свободен?»
Не говоря уже о старом народничестве, даже и сам либерализм казался подчас таким индивидуалистам подозрительным по части возможности попасть в «цепи» тех или иных лозунгов и принципов.
Очень характерно, что одни из тончайших представителей интеллигентского индивидуализма эпохи безвременья, А. П. Чехов, долгое, время относился враждебно к либералам, почти презрительно оценивая последних могикан шестидесятников, и вообще был убежден в большой высоте некоторой беспринципности, якобы вполне отвечающей позиции интеллигента, а тем более интеллигента–художника.
Конечно, эта беспринципность отнюдь не была просто каким–то «чего изволите» или капризничаньем. Подобные типы, разумеется, встречались тоже, но отнести их к лучшей части интеллигенции, хотя бы даже и беря слово «лучший» в кавычках, никто не согласится.
Нет, чеховский тип — хорошие передовые интеллигенты — были, конечно, людьми гуманными, друзьями прогресса, но им хотелось быть за много верст от всякой партии, даже от всякой программы, им не хотелось себя ничем связывать, им очень хотелось, чтобы всяк молодец был на свой образец. Очаровательным типом такого интеллигента из числа тех, которых я встречал в своей жизни, был покойный Александр Рафаилович Кугель.
Сам он называл себя анархистом, но, конечно, ничего общего ни с какими анархическими организациями он не имел. Под анархизмом он разумел именно эту полную свободу личности. Ему казалось, что в будущем непременно будет достигнута и будет создана такая атмосфера абсолютной свободы для каждого.
В нынешнее же время «свободная» личность натыкается, конечно, на множество всяких препятствий и материального и духовного характера, и на разные требования и справа и слева, которые стесняют, награждают толчками. Но свободная личность должна как раз упорно сохранять свою независимость и стараться существовать как бы в порах общества, понимаемого как совокупность всякого рода организаций.
В этом смысле беспартийность принималась Кугелем за высоко моральный принцип, за некоторую гордую позицию, за своего рода философский и общественный символ веры.
Беспартийность — значит независимость. Ну, а куда же годится «критически развитая личность», если она не независима? — И вот этой части интеллигенции до чрезвычайности не повезло.
В общем она всегда «сочувствовала» революции, революция рисовалась eй, как освобождение от гнетущих вверху правительственных рогаток и указок.
Крышка будет снята и интеллигенция, это газообразное социальное вещество, наподобие молекул любого газа расширится в беспредельность, при чем каждая единица потечет своим собственным ничем не стесняемым путем.
И вот сейчас, встречая подобных интеллигентов, отмечаешь глубокое уныние на их лицах и слышишь от них такие речи: А, ведь революция–то крышки не сняла, теперь–то, повидимому, и пришла для интеллигенции настоящая крышка!
Прежнее государство, прежняя властная общественность не смогла проявить такой настойчивости в своем желании подчинить себе независимую личность, как нынешняя.
На что прежняя могла сослаться? На волю божию? На глубокую «народность» самодержавие? Ведь все это могло вызвать только улыбку. Ну какой моральный престиж был у царского правительства? Правительство могло только запугивать или закупать, и господствующие классы, поддерживавшие это старое правительство, обладали только таким же оружием.
— А нынешний класс диктаторов, — рассуждают наши индивидуалисты, нынешнее государство, которое считает себя государством «культурным»? Оно имеет и хочет иметь огромный моральный престиж, оно говорит во имя социалистического строительства. Оно присоединяет к весьма энергичным формам насилия — ибо говорил же Ленин, что диктатура есть «слово жестокое» — еще, так сказать, высокое духовное давление и этим самым неслыханно стесняет свободу интеллигентов, в частности, свободу художника, свободу писателя.
Дальше обыкновенно идут ламентации и поучения на тему о тем, что свобода есть необходимая почва для искусства, науки и культуры вообще. Где нет этой почвы — там не может быть и действительного расцвета культуры. Один из вождей мирового либерализма, Бокль, очень остроумно доказывал подобный тезис, но даже с этим тезисом мы позволим себе не согласиться.
Совершенно очевидно, что хваленая свобода — свойство так называемых неорганических эпох — и больше всего как раз высоко буржуазного XIX века.
Художник да и вообще культуроносный интеллигент стал в это время частным производителем культурных ценностей на рынок. Это представлялось ему величайшей свободой!
Он не видел перед собой заказчика, он мог иногда позволить себе самые доподлинные «капризы», ему казалось, что он вольный творец.
На самом деле, конечно, этот вольный творец умирал с голоду, если его продуктам не находилось покупателя. А если такой покупатель находился, то это значило, что, сознавая или не сознавая свою зависимость от него, художник все–таки выражал его вкус и потрафлял ему.
Отсюда происходило следующее явление: в огромной преимущественной мере культуроносный интеллигент служил буржуазии, господствующим богатым классам; порою ради денег и успеха художник, писатель соскальзывал до роли поставщика законченных, приноровленных к этим классовым потребителям товаров.
Но буржуазия сама любила разнообразие, изящные формы, хотела устроиться в жизни покомфортабельнее, провожать свои досуги от грабительских дел возможно изящнее и поэтому представляла довольно широкий и разнородный спрос на художественные произведения. Большая формальная оригинальность даже нравилась буржуазии.
Рядом с такой ее прослойкой, которая консервативно держалась старых образцов, появилась другая прослойка — снобы, легко увлекавшиеся всякой новой штучкой.
Но, разумеется, если бы писатель или художник позволили себе углубить идейное и эмоциональное содержание тех культурных благ, которые они производили, и если бы эти идеи, чувства гладили буржуазию против шерстин, то она немедленно опрокинула бы и затоптала бы такого художника.
Действительно, смелые художники испытывали на себе в высочайшей мере эти незримые цепи, связывающие их с господствующей буржуазией.
Правда, известный выход был. Возможно было найти себе публику среди собственной братии: интеллигентного мещанства. Но прослойка эта была гораздо беднее, и человек, не пользовавшийся поддержкой господствующих классов, не вошедший случайно в моду, не позванный и не принятый верхами, в общем влачил довольно жалкое богемское существование.
Это развивало в таких людях чувство оторванности от общества, разные верования в чистое искусство или даже во всякого рода мистику. И если художник, угождавший господствовавшим классам, выветривался и становился чисто формальным штукарем, то приблизительно то же несколько другими, более болезненными и романтическими путями происходило и с типичными богемцами.
Наконец, третий выход, о котором когда–то писал Меринг по поводу большой трагедии, случившейся в жизни недавно умершего Арло Гольца, был для интеллигента в поисках путей к пролетариату.
Но здесь свободу получал только тот, кто в состоянии был свободно петь пролетарскую песню. Для того же, кто ее «свободно» петь не мог, — пение такой песни являлось только новой формой рабства.
Так вот как обстояло дело с свободой в области культуры и в области художественного творчества.
Мы же вступаем в органическую эпоху, хотя мы ее только строим, но я сама постройка ее требует все более и более крепкой организации всех сил страны. Социальный заказ все больше и больше принимает характер призыва занять свое определенное место на лесах строящегося здания, стать как–то в общий гигантский конвейер, делать подлинное дело, которое входит, как частность, в общий задуманный план.
Действительно, необычайно тяжкое положение для интеллигентного культуроносца, считающего беспартийность и независимость основными святынями своей жизни!
Беседуя однажды с таким, интеллигентом, я сказал ему: — Прежде всего вы должны понять, когда жалуетесь на насилие и государства и общественного мнения над свободным художником, что вы не имеете перед собою проявления какого–то произвола.
Наоборот, коммунистическая партия и советское государство искореняют, и, вероятно, совершенно искоренят всякое проявление такого произвола, т.–е. каких–то личных указок и бюрократического командования. Однако, никоим образом нельзя отменять наличия известного насилия и в крепких формах цензуры, и в более тонких формах общественного негодования, какими встречаются некоторые проявления «интеллигентской свободы».
Надо только помнить, что это есть насилие исторически законное, что это есть новое лицо необходимости.
Наше социалистическое строительство вытекает, как нечто абсолютно естественное, из всех нынешних исторических условий. А раз это так, то дано и все остальное, т.–е. все более законченная плановость этого строительства.
— Я понимаю вас, — сказал мой собеседник, не лишенный уменья хорошо формулировать свои мысли, — я понимаю, что из–за плеча нынешнего диктатора смотрит сама судьба. Но нам–то от этого разве легче?
Эти слова моего собеседника привели мне на память любопытный факт.
Не раз и не два слышал я из уст Ленина с большой проникновенностью произносимую им латинскую фразу: «Fata volentera ducunt, nolentem trahunt»… — Судьба согласного сама ведет, а несогласного тащит.
Действительно, эта фраза какого–то старого латинского поэта является по–своему марксистской. Она достойна была бы занять место у Гегеля, хотя я и не знаю, употреблял ли когда–нибудь Гегель эту фразу.
Кто здесь этот «согласный»? Есть ли это послушный слуга «судьбы», есть ли это Молчалин, человек, приноравливающийся к господствующему классу?
Конечно, бывают периоды, когда старое, закостенелое имеет огромную силу, когда даже у самых отважных людей возникает сомнение, — не лучше ли поклониться этому старому и как–нибудь прожить, хотя бы в укромной тиши и в качестве частного человека, не лучше ли даже найти, согласно лозунга «все действительное — разумно», черты, которые оправдывают эту силу господствующих и стать на ее сторону (временное грехопадение Белинского и великое грехопадение и корень мук Достоевского)?
Но в том–то и дело, что даже самое сильное старое подтачивается духом времени.
Тот, кого «fata ducunt», кого ведет судьба, — это представитель новых сил в диалектическом процессе развития общества, и чем больше новое, рожденное в недрах старого, вырастает, чем больше приобретает оно черты победителя, чем больше становится властью, тем в большей мере «свободными» оказываются предшественники победы, первые борцы, исполнители и строители этого нового.
Для них судьба, т.е. исторические законы, становится великим союзником.
Можно объективно выяснить, куда течет река времен, где рост и каковы его тенденции.
Но вы не потому вводите себя именно в это прогрессивное течение, что признали его об’ективность (это бывает, но это второстепенный процесс), а именно потому, что вы (в особенности в данном случае, если вы пролетарий) являетесь как раз органическим выразителем, настоящим воплощением существенной, несущей силой этих прогрессивных исторических тенденций.
Кого же эти судьбы «потащат», повлекут?
Во–первых, все старье, которое упирается, всех тех, чьи принципы и позиции стали окончательно «неразумными» и должны быть поэтому выброшены из «действительности»; во–вторых, всех тех, кто уклоняется от центрального пути, от генеральной линии. Они уходят в стороны и зовут за собою других, они желают свободы, как образно говорил Ленин, в то время как партия (Ленин говорил это именно о партии) представляет собой цепь людей, взявшихся за руки.
Если твоя свобода выражается в том, что ты идешь в болото, брось наши руки, иди и тони! Но если ты хочешь проявить свою свободу в том, чтобы тащить и нас туда, — мы этого не позволим.
Но то, что до очевидности верно по отношению к партии, не менее верно я по отношению к жизни всей нашей страны в той мере, в какой она втягивается в единое планомерное строительство.
И тут также горе тем, кто уходит вправо, влево, вверх, вниз, куда бы то ни было от центрального пути. Путь этот очень широк, он требует работников всевозможных родов, он допускает огромную личную инициативу. Личная инициатива, изобретательность, ударная работа, даже героизм, — все эти необычайные ценности в общем строительстве, взятые с точки зрения социалистического соревнования, эти индивидуально–групповые проявления свободы идут параллельно общему движению, ускоряют его, являются лучшим выражением этого движения.
«Ударник» является в высшей степени свободным и часто становится вождем. Но в том–то и суть его свободы, что его личные тенденции совпадают с общей исторической доминантой, но только по темпу своего движения он оказывается заряженным большей потенцией, чем средние окружающие.
Разумеется, самый образ движения нужно здесь понимать очень сложно. Дело не только в том, что такой ударник хочет скорее работать. Тут возникает огромное количество вопросов, связанных с самой формой работы.
Поэтому высокая потенция представляет собой не чисто количественное понятие, а именно изобретательность, сноровку, умение найти новые пути, входящие, однако, все время в общий план, улучшающее, совершенствующие его. Для нас, находящихся внутри этого движущегося целого, естественно чувствовать себя в высочайшей мере свободными. Все наши силы приводятся в движение, сознание все время освещено энтузиазмом, отдельные объективные или внутренние трудности, как бы они ни были велики, перегорают в этом общем стремлении к цели.
Для нестоящего зрителя, для сомневающегося «попутчика», приостановившегося на своем пути, или идущего по дороге с известным отклонением от центрального пути, которое непременно должно привести когда–то к отрыву, — люда, связанные в единство планового строительства, кажутся, наоборот, порабощенными. Здесь господствует своеобразный закон этической относительности.
Но как раз в нашей стране все эти сомневающиеся, колеблющиеся, или без всякого сомнения отрицающие, оказываются рабами той же самой судьбы, которой сынами являемся мы, ибо «fata voientem trahunt» их потащит эта судьба. Потащит ли она их в том смысле, что заставит их надеть прозрачную маску лже–попутчика, или бездушно продать свои спец–силы чужому делу (как делает это инженер Горский в пьесе «Чудак») и, наоборот, в том смысле, что она просто расшибет их, отбросит от себя, как ветошь, как мусор, сделает из этого сомневающегося и отрицающего попросту жалкого обывателя, коптителя неба, лишнего человека, — это бывает по–разному. Но уж как бы гордыней свое ничтожество такой человек ни прикрывал и каким бы талантом, к искреннему нашему сожалению, случай ни снабдил такого нищего духом, все равно нищета эта будет только с большим блоком показана через его талант, и лучшее, что он может, это — ярко и на страх другим изобразить весь ужас своей обреченности.
Пусть он проклинает великое шествие, гигантский шумный трудовой караван, который идет по главной дороге! Ему, засыпаемому песками пустыни, не удастся это проклятие. Оно прозвучит как благословение для победителей и как урок для тех, кто не выбрал еще своего пути.
Наконец, может быть и так, что этот отрицатель захочет проявить свою активность в том, чтобы реально помешать общему делу, руководимому исторической судьбой.
Пусть не посетует тогда, если то, что Гегель называл «духом времени», а что мы, материалисты, называем действительностью в ее диалектическом развитии, железными ногами раздавит препятствующего его шествию.
Смешны, разумеется, разговоры о том, что следует отбросить слово «попутчик» (слово, по–моему, очень хорошее, пока лучшего не придумали) потому де, что сейчас надо прямо сказать: с нами ты ими против нас, опять «да, да» и «нет, нет», а что прочее, то от лукавого.
Но, кажется, на то мы и диалектики, чтобы не ставить вопросы с такой безнадежной упрощенностью. Ведь мы, действительно, не у камина в собственной квартире и не решаем малюсеньких обывательских вопросов, где это евангельское изречение может быть, по словам Энгельса, принято к руководству.
Мы решаем гигантский исторический вопрос о там, как завоевать нам различные прослойки мелкой буржуазна от огромного массива деревенского середняка до некоторых ценнейших интеллигентов, которые могли бы быть весьма полезны нам, но в которых мелкобуржуазная путаница еще не побеждена.
Нельзя закрывать глаза на то, что происходит сложный и широкий процесс, в котором преобладают явления подхода к нам, притяжения нашим магнетизмом всего лучшего из огромной мелко–буржуазной периферии, окружающей партию и пролетариат, но в которой имеются и элементы отталкивания, отхода, причем отход этот захватывает иногда даже элементы партии. В то время, как известная часть социальных частиц потоками устремляется к партийному магниту, некоторые частицы, как бы принадлежащие к нему, сами отрываются от него и добровольно или вытесняемые процессом самосохранения партия выбрасываются вон.
Этот процесс, также как все остальные социальные процессы, рисуется нам, с одной стороны, исторически необходимым, а с другой стороны — делом наших собственных умов и рук, важнейшей задачей, входящей в общее наше планирование.
Дело идет о привлечении и организации живой силы. В нашей стране немыслимо думать, что один только пролетариат — городской и сельский — создаст из себя все необходимые элементы для строительства. Мы до крайности заинтересованы в создании сотрудничающей периферии из средних классов и групп.
Но в числе методов нашей работы в этом отношении должно было и достаточно жесткое уяснение для всех, кому даны уши, чтобы слышать, истинной ситуации.
Насколько наше время радостно для коренных строителей, настолько же оно сурово по отношению к тем, кто не понимает направления и ритма современной жизни.
В случайном разговоре вспомнилась мне эта, много раз слышанная из уст Ленина, фраза: «Fata volentem ducunt, nolentem trahunt», и я считаю, что она может стать одним из глубоко поучительных лозунгов нашего времени.
Мне хотелось бы, чтобы каждому, кто находится еще в переходном состоянии — устремился ли он, но слишком медленно, к нам, или топчется на месте, или отходит от нас — холодным, но ослепляющим огнем сверкнула в глаза эта железная фраза:
«Судьба согласным руководит, а несогласного ломает!».