Философия, политика, искусство, просвещение

Интерес к философии. Les fagots e les fagots. Сердобольная критика и наше «бессердечие»

Со всех сторон констатируют, что наша публика выказывает все больший интерес к философии, к "проклятым вопросам", к "вечным проблемам". Большинство одобряет это явление, как результат роста сознательности. Но есть и люди, покачивающие головами. "Неужели переживаемый нами острый момент допускает разные гиперфизические мудрствования? Неужели на зов жизни, пронзительно кричащей миллионами голосов, мы отвечаем лишь указанием на необходимость обосновать сначала "первые принципы"? Так говорят люди, покачивающие головами. "Мы сидим в яме", — продолжают они, — "в темной яме; и вот брызнул луч света, и сверху к нам упала спасательная веревка. И что же? Ухватились мы за нее? Карабкаемся ли мы всеми силами к солнцу? Ничуть! Веревка, что это такое? Веревка — вервие простое!" и т. д.

И вот мы, принявшие скромное участие в общих дебатах по философским вопросам, навлекаем на себя двоякое обвинение.

Во–первых, пресловутые идеалисты ужасно счастливы, что заставили и нас, выдающих себя за последовательных реалистов и сторонников определенной социологической доктрины, скрытых "материалистов", предаться высокому делу философствования. Вот наконец, и эти грубые умы, и эти неуклюжие полемисты sans foi ni loi, хоть отрицательно, а все же дебатируют о Высшем Существе, цели бытия, долге. Смотрите, какое место занимают у реалистов вопросы самого возвышенного характера! Не идеалисты ли принудили их volens–nolens поставить на очередь такие вопросы и поднять очи и сердца горе?!

С другой стороны, наши друзья начинают порой немножко ворчать. Они склонны полагать, что мы действительно немного через–чур увлеклись изложением своих воззрений по вопросам, важность которых, быть может, и несомненна, но отнюдь не настоятельна.

Прежде всего, я думаю, что не ошибусь, если скажу от лица всей группы "реалистов" то, что я безусловно в праве сказать о себе.

Мы пришли к постановке некоторых вопросов, которые кажутся поверхностному наблюдателю столь близкими с предметом размышлений и разглагольствований идеалистов, совершенно самостоятельно (здесь и далее курсив А. Луначарского. — комм.) Нет никакого сомнения, что мысли, которые кладут в основу своей работы "реалисты", были бы высказаны без появления на свет сверкающих ореолом святости "благочестивых" философов. Появление было для нас сигналом, что "пора!" Пора высказать то, что каждый из нас продумал для себя, наметить ответы на те вопросы, которые со стихийной силой стали перед каждым из нас. Широковещательная реклама идеалистов только побудила нас поторопиться, да еще обусловила полемический характер и некоторых из наших работ. (…)

Социологическая теория, стройно умещаясь в рамках общенаучного миросозерцания, давала нам ключ к пониманию всех общественных явлений. (…) и в то время, как наши социологические размышления невольно обращались к заманчивой задаче — конкретно изобразить то, как именно, какими путями отражается стихийная жизнь общества (…); мы хотели понять, что такое идеал? Идеал, мы видели это, являлся двигателем (…). Но мы знали в то же время, что идеал этот имеет чисто земные корни, мы знали, что чудное и светлое видение, манившее нас вдаль своей божественной улыбкой, было порождено такими же физическими причинами, как те, что порождают голод и жажду. (…) Мы знали хорошо, что между образами далекого будущего и окружавшей нас действительностью не пропасти, что идеалы наши — прямые дети того же настоящего, которое рядом с ними рождало в нас и чувства негодования и презрения.

Приблизительно тот же вопрос и в то же время предстал перед "благочестивыми".

Но "благочестивые", ревизионистски настроенные, давно тяготившиеся многими неприятными для них чертами того направления, по течению которого они было поплыли, конечно, отнюдь не решили его, да и не старались решить, в духе тогдашнего развития основ своего тогдашнего мировоззрения.

Они предпочли разорвать свой мир надвое, противопоставить свой идеал действительности, сделав его детищем другого мира, они предпочли запутаться во все противоречия дуализма, которые они стараются скрыть фалдами старого сюртука Канта или еще более священными одеяниями; они потребовали выспреннейших санкций для своего идеала, они не хотят стоять на ногах, им надо было повиснуть на чем–нибудь над землею, и они стараются теперь вбить крюк в небо. (…)

Сборник "Очерки реалистического мировоззрения" встретил сочувственный прием не только со стороны таких журналов, как "Образование" и "Вестник Европы", но и со стороны самих идеалистов. Не по существу, конечно, о нет! — они похвалили нас за добрые намерения. Это не помешало им поднять по поводу нашей книги целую тучу больших и маленьких недоразумений, но эти недоразумения вряд ли могут поколебать чье–нибудь мнение. Мы можем спокойно рискнуть остаться на своих позициях и игнорировать эти неудачные атаки.

Притом же г. Волжский направил против меня лично специальную атаку в "Образовании", и в том же журнале появился мой краткий ответ.

Однако, я хочу еще раз остановиться на одной черте критики г. Волжского, которую я неоднократно отмечал и которую отмечу, чтобы перейти к некоторым издавна интересующим меня соображениям.

Отличительная черта г. Волжского — это его крайняя жалостливость, необыкновенное его сердоболие*.

* И далее в сноске: «Г. Волжский почему–то сердится на меня за это слово»комм.

Человеческая жизнь, какою мы ее видим, полна нелепостей, скорби, унижения и всяческой скверны. Это наше общее с г. Волжским мнение.

Главнейшую причину такого горестного несовершенства нашей жизни мы видим в недостаточной пока власти человека над стихиями природы и в особенности над стихиями общественными. Как г. Волжскому, так и моим читателям, как я надеюсь, известно, как мы ближе определяем общественную болезнь и какие рекомендуем операции для ее излечения.

Можно открыть плодотворную дискуссию относительно правильности нашего диагноза или того плана лечения, который мы считаем единственно правильным, но не бессмысленно ли отвечать на наши светлые надежды вылечить–таки нашего больного, поднять его с печального одра, уничтожить на его теле нарывы и болячки, осветить помраченную бредом голову, прояснить глаза, отуманенные мукой: отвечать на нашу уверенность, что больной встанет, выпрямится здоровый, сияюще–красивый, весенне–радостный, — обвинениями в том. Что мы недостаточно жалеем его?

Я позволю себе прибегнуть к небольшой полу–беллетристической иллюстрации возникающих при этом диспутов.

Больничная комната. Измученный больной в беспамятстве тихо стонет на своей постели. Врач стерилизует свои инструменты. Сердобольный некто поник у изголовья больного.1

Некто. Доктор, я удивляюсь вашей жестокости; на вашем лице нет ни тени жалости! Вы спокойны, как будто не находитесь перед лицом страдания.

Доктор. Мне надо быть спокойным, чтобы видеть ясно, что нужно сделать.

Н. Постойте, доктор. Прежде всего, отдали ли вы себе отчет в том, что такое страдание? Я хочу сказать, откуда оно в мире? для чего? что это за роковой изъян в природе? чья воля создала мир, полным боли? за что, за что все это?! Эти вопросы гвоздят мой ум, каждый стон этого страдальца кажется мне жалобой, вопрошающей "за что?.." и мне чудится, что, доктор, что именно мой мозг, вот этот бедный мозг (Некто ударяет себя по высокому челу) должен, обязан дать ответ, отчет в этом! Доктор! да остановитесь же, одумайтесь, подымитесь же хоть раз над грубой практикой, над техническим отношением к болезни. Где причина всех страданий?

Д. Организм есть часть природы, далеко не находящаяся в гармонии с остальными частями ее. Страдания не будет только тогда, когда союзу человеческих организмов удастся либо переделать природу согласно своим потребностям, либо суметь к ней совершенно приспособиться. Я думаю, что гармония, вероятно, будет достигнута обоими путями.

Н. Но почему же мир не гармоничен с самого начала? Для чего же нужен этот скорбный пролог? не для очищения ли твари? Доктор, ведь надо же найти, придумать оправдание страданию, нужна же нам теодицея?

Д. Я не хочу. Просто нужно стараться устроиться, и я думаю, что это все–таки возможно.

Н. А пока?

Д. А пока надо устраиваться.

Н. А жертвы этого безвременья? Кто даст отчет в них?

Д. Некому. Скала обрушилась и придавила человека, в легких другого завелись микроорганизмы, подтачивающие его жизнь, — не посадите же вы на скамью подсудимых скалу или бактерию. Но вам надо во что бы то ни стало судить. Вы хотите, чтобы мировая драма имела за кулисами своего режиссера, и вы тащите его к ответу. Но для чего призываете вы его к трибуналу вашей совести, не лишенной хитринки и жаждущей покоя? Чтобы оправдать его при помощи всяких хитросплетений. После этого вам легче живется.

Н. Не решив этих вопросов, нельзя жить.

Д. Я знаю один вопрос: есть ли еще куда идти? Можно ли еще двигаться вперед к гигиеническому идеалу гармонической жизни? Если да, то надо идти.

Н. (хватая его за руки и прерывистым голосом). А если нет?

Д. (пожимая плечами). Пока я вижу путь. (Подходит к больному).

Н. (приходя в неописуемое волнение). Стойте, доктор! Вы хотите резать это живое тело? Лить эту живую кровь? Ужели вам не жалко?

Д. Да ведь иначе же нельзя вылечить больного.

Н. Надо лечить каждую отдельную часть организма, поддерживая в ней жизнь. Лечите мазями, лечите компрессами…

Д. Причины болезни общие, такое лечение не приведет ни к чему. Единственное, что можно сделать — это ампутировать зараженную часть.

Н. О, доктор, плачьте же, плачьте по крайней мере над жизнью тех клеток, которые вы разрушите. Разве вы не собираетесь пустить в ход метод, подобный самой болезни, не собираетесь вы разрушать высоко–развитые маленькие организмы, мускульные, нервные клетки, внося смерть вашим ножом!

Д. Ну, они все равно умерли бы рано или поздно. В этом разлагающемся теле им предстоит гнилое полусуществование. Пусть умрут некоторые из них, но останется жить целое. Ведь, если умрет целое, то уже ничего нельзя будет спасти. Здесь можно будет достигнуть здоровья только путем жертвы. Дело очень просто: у нас нет выбора!

Н. Вы готовы были бы точно так же пожертвовать отдельными людьми ради целого человечества?

Д. Не колеблясь. Я жертвовал бы неудачными индивидами, жизнь которых все равно осуждена быть прозябанием, если не мукою, — возможности роскошного расцвета жизни.

Н. Но личность, личность?! Ведь, она живет только один раз?!

Д. Тем хуже для такой личности. Я, напр., живу не здесь, не в этом теле, которое является лишь несовершенным инструментом моего большого, настоящего Я; мое настоящее Я обнимает собою жизнь всего мира и замирает от могучего стремления к развитию, простирающегося из седой старины к светлому будущему. Вы любите повторять "это все ты же!" Но вы выводите из этого заповедь сострадания к отдельным преходящим телам, а мы заповедь любви ко всему цветущему потоку жизни и к тем дивно прекрасным формам, в которые она отольется когда–то. Мы любим жизнь в ее стремлении и в ее грядущем совершенстве.

Н. Но где гарантии, доктор? где гарантии?

Д. Их нет.

Н. Но как же тогда?..

Д. Надо быть храбрым.

Н. Но, доктор!..

Д. Довольно! Мне надо заняться делом.


  1. А. Луначарский не был изобретателем этого риторического тропа. Д. И. Писарев:

    «Характеристический признак филантропии заключается в том, что, встречаясь с каким–нибудь видом страдания, она старается поскорей укротить боль, вместо того, чтобы действовать против причины болезни. Мать слышит, например, плач своего ребенка, у которого болит живот. — На, батюшка, на, говорит она ему, пососи конфетку. — Приятное ощущение во рту действительно перевешивает на минуту боль в желудке, которая еще не успела развиться до слишком больших размеров. Ребенок затихает, но болезнь, не остановленная вовремя, усиливается, и тогда уже не помогает никакое сосание конфеток. Такая любящая, но недальновидная мать представляет собой чистейший тип искреннего филантропа» («Реалисты»).

от

Автор:



Источник:

Запись в библиографии № 138:

Интерес к философии. Les fagots et les fagots. Сердобольная критика и наше «бессердечие». О богах и титанах. Чернильная каракатица. — «Правда», 1904, № 11, с. 260–270 (паг. 1–я). (Жизнь и лит. 1).

  • Критика идеалистической философии.

Поделиться статьёй с друзьями: