Философия, политика, искусство, просвещение

Мое берлинское приключение

От времени до времени я езжу по разным русским колониям за границей с рефератами, которые посвящаю вопросам литературы, искусства, философии — культуре вообще. Темы и трактовка их в этих рефератах те же, что и в моих статьях, публикуемых мною в разных, бог ведает насколько, «свободных» органах другого отечества. Кстати сказать, не было еще случая, чтобы у кого–нибудь из этих органов возникло «недоразумение» из–за моих работ.

Этим, конечно, я не говорю, что рефераты мои не имеют известного демократического значения. Повсюду за границей выделяется часть студенчества, все острее интересующаяся широкими культурными проблемами. Печальное время господства своеобразного академизма с его «дипломным» отношением к жизни и торжеством карт, футболизма и скандальчика — для значительной части молодых невольных изгнанников прошло. Я дорожу поэтому возможностью говорить с русской молодежью, живущей на Западе, о таких поэтах, как Максим Горький, как Верхарн, или давать им общие обзоры течений в современной литературе, философии и т. д. По недвусмысленным симптомам умозаключаю, что студенческие колонии рады моим посещениям. Берлин, однако, всегда был сомнительным городом.

Правда, 8 лет тому назад мне разрешили прочитать 2 реферата (об Ибсене, если не ошибаюсь, и «о том, что живо для нас в философии Гегеля»).

На рефератах сидел с задумчивым видом статный офицер. Один раз он даже оживился. Я сказал, что общественно Гегель кончил провозглашением прусского режима за идеал! Офицер направился к устроителю реферата д–ру З. и спрашивает его: «Что он сказал о Пруссии?» — «Что Гегель находит ее идеальной страной».

«А!» Офицер остался, очевидно, очень доволен.

Года три тому назад я объехал Страсбург, Дармштадт, Карлсруэ, Мюнхен, Гейдельберг и Лейпциг, сунулся было и в столицу Гогенцоллернов. Предложили говорить по–немецки. Конечно, реферат не состоялся.

Но прогресс идет своим путем. Берлин постепенно становится городом европейским.

Так думал я, читая приглашения берлинского общества русских студентов имени Пирогова.

Полиция любезно разрешила два реферата на русском языке о Горьком и Верхарне. Разрешила и публиковать о них и т. д.

И все это за 2 месяца до того времени, когда я мог пойти навстречу любезному приглашению русских студентов в Берлине.

Приехал я 23 февраля. В тот же день в большом зале я читал о Горьком. Публики было много. Сама тема создала настроение приподнятое. Послано было поздравление дорогому всей хорошей молодежи писателю по поводу возвращения его на родину.1

Потом имело место нечто вроде банкета, на котором оставалось человек до ста. Беседа шла оживленная: и о еврейском национализме, и о чистом искусстве, и об узком и широком понимании слова «Akademiker».

Было очень теплое, веселое и бодрое настроение. Все расстались довольные друг другом, надеясь свидеться 25-го на втором реферате.

И действительно, немало слушателей застал я в той же зале и 25-го, но не успела еще публика собраться, как появились и представители полиции: элегантный усатый джентльмен, оказавшийся впоследствии специалистом по «русскому вопросу», и обыкновенный чин в «униформе».

Ну что же. Пусть, думаю, послушают и они о Верхарне.

Но вот у меня спрашивают бумаги. Даю мое свидетельство от сенекой префектуры, мою фотографию члена синдиката; опять–таки с удостоверением префектуры.

Нет. Этого недостаточно. Усатый прозрачно намекает мне, что мое имя не Луначарский.

«Впрочем, — говорит он, — через 5 минут все выяснится».

Но через 5 минут он является, чтобы распустить собрание и просить меня следовать за ним.

Публика взволнована, возмущена. Я ухожу под гром аплодисментов и крики протеста.

В вестибюле типичнейший бригадир в штатском показывает мне конфиденциально какой–то значок и полушепотом объявляет мне, что я арестован.

Тут же вырастают еще два, более элегантных господина, мы садимся в автомобиль и едем.

Все это сделано было быстро и уверенно, словно нашли давно выслеженного человекоубийцу.

— Где вы живете?

— Там–то. — Дают адрес шоферу.

— Вы возьмете ваш багаж и поедем дальше.

Очевидно, соображаю я, меня отвезут на вокзал и направят домой, в Париж:

— Только вот что, — говорю я, — я не сомневаюсь в «проницательности» полиции, однако не знаю, как проникнет она в квартиру моего приятеля без ключа?

Минута смущения. И не напрасная* Мы глупейшим образом остаемся минут 40 в созерцании запертой двери, Герр кримйналькомйссар, герр криминальвахтмейстер, криминальбеамте* и я.

Ждем, пока один не заявляет, что могут запереть входную дверь дома и положение наше еще ухудшится. Смешно. Выходим на улицу… и мерзнем.

Но вот подходят несколько коллег–журналистов, расспрашивают, протестуют, уверяют полицию, что я действительно я. Но вахтмейстер хитро покачивает головой. Он несомненно знает разгадку моей темной личности. Такого старого воробья не проведешь на мякине.

Наконец является владелец ключа и квартиры.

Полиция моя оживает, хватает мой багаж, и мы мчимся в Polizeipraesidium **.

* Названия полицейских должностей (нем.).

** Полицейское управление(нем.).

Дорога из Шарлоттенбурга на Александерплац длинная, и я с любопытством рассматриваю новые для меня типы.

Рядом со мной в котелке и белом шарфе еще молодой, белобрысый человек с выражением государственного юноши на безусом лице. В его губах, походке, редкой улыбке — много женственного. Сейчас он держит хорошую сигару «оперчаточной» рукой. Но после я увидел, что и рука у него женская, холеная.

Это герр криминалькомиссар…

Отчего это пруссаки имеют либо солдафоно–спартанскую наружность или сладковато–полудамскую? Впрочем, это пытались объяснить.

А вот вахтмейстер — отличный человек. Толстоватый, исполнительный, считающий себя хитрым и ужасно любящий dunkles Bier*.

«Чин» же — парень рыжий и абсолютно без задних мыслей. А может быть, даже и без передних. Едем.

Наконец, вот президиум. Люди в касках отворяют ворота тюремного типа.

Ба! Да не в тюрьму ли они меня привезли? Это уже напрасно!

Нет, идем по каким–то высокоофициальным коридорам. Двери, правда, перенумерованы, но на них написали: регирунгсрат** фон Вальтер, регирунгсрат д–р Аббен. Не может быть, чтобы то были узники!

Суммарный допрос. Затем у меня отбирают письма и прочее. Ведут. В какой–то новой канцелярии отбирают часы и деньги. Это начинает напоминать мне миф о богине Истар,2 которую так же постепенно обирали и раздевали при сошествии ее в ад.

Спускаемся еще ниже. Вот ворота, на которых написано… не lasciate ogni speranza***, положим, но «konigliches Polizeige-faingniss»****. «Увы, сомненья нет».

Ведет меня тот же чин без мнений.

«Я протестую против заключения меня в тюрьму и буду протестовать официально», — заявляю я.

«Завтра утром», — равнодушно ответствует исполнительная сила.

Вступаем в узилище. Оно трехэтажное, сквозное. Где–то высоко и далеко щелкают по стеклянному полу одинокие шаги. Светит пара лампочек. Шаги спускаются, и из тени выступает солдат печального образа, с лицом, подобающим жителю места сего.

* Темное пиво(нем.).

** Правительственный советник(нем.).

*** «Оставьте всякую надежду…»(итал.)— начало надписи на вратах ада в «Божественной комедии» Данте.

**** Королевская полицейская тюрьма(нем.).

Не теряя времени по–пустому, он командует: «Все вещи в шляпу»! Я не совсем понимаю. Он повелительно повышает голос. Складываю в шляпу пустой кошелек, гребенку, карандаш и оставшиеся в кармане пальто миниатюрные рукавички моего малютки.

«Истар отдает последнее», — думаю про себя.

Вы воображаете? Ничуть. «Раздевайтесь», — командует королевско–прусский Харон.3 По мере того как я снимаю пальто, пиджак и т. д., Харон шарит в карманах. «Сапоги», — неумолимо требует страж тартара.4 Я снимаю сапоги и галстук. Последний возвращается со взглядом полным презрительного сожаления к моему кретинизму. «Разве в галстуке может что–нибудь быть»? — спрашивает иронически королевский инспектор карманов.

Оказывается, я могу вновь одеться. Меня отводят в 21 камеру. В ней темно.

— Здесь темно, — говорю.

— Тем удобнее спать!

Натыкаясь в черной тьме на какие–то углы и препятствия, я, на манер слепорожденного, нащупываю койку, ложусь не раздеваясь и, поиронизировав над собственным положением, засыпаю сном несправедливо гонимой невинности.

Утром я убеждаюсь, что в камере нет ни малейшего приспособления для освещения. И к чему? Разве солнце не светит добрым и злым? Обращаю внимание на эту статью экономии, важную для всякого тюремного государственного бюджета.

Камера выкрашена весело. Поменьше средней русской. Пол деревянный, а не убивающий асфальтовый, как в Таганке, впрочем, параллель с Крестами, Предварилкой, Лукьяновкой, губернскими тюрьмами 5 и т. д. представляет интерес лишь для странно многочисленных, правда, у нас «тюрьмоведов».

Мне нравится литературный дар и этическое мировоззрение берлинского полицай–президента.

Его сочинение начинается так: «Общая часть». От пойманных (Gefangene) требуются лишь качества одинаково полезные как для спокойствия дома (почему не сказано — процветания?), так и для них самих. А именно: повиновения, скромности, чистоты и правдивости.

Может быть, это из Конфуция? Поразил меня такой пункт: «Днем разрешается сидеть у стола и ходить по камере». Какой свободный режим!

Телесных наказаний нет. Духовные. Максимум: «лишение всякой теплой пищи и кровати на три дня, с заключением в особый карцер». Ничего телесного, чисто моральное воздействие: постоишь голодным на ногах 72 часа и станешь правдив и чист сердцем.

Повелительный голос возвращает меня от глубокого размышления, навеянного этикой г. Ягова,6 к моим общественным обязательствам. Голос долго басит: «Вставать, убрать камеру».

Камера чистая, но где же стол. Догадываюсь, что я должен проявить чудесное превращение койки в стол. Но не преуспеваю и махаю рукой.

Открывается дверь: «Кофе». Быстро наливают из чана что–то коричневое и дают хлеб. Хлеб черный, сносный. Коричневое неудобовоспринимаемо внутрь. Я совершаю из него возлияние пенатам «дома» в «парашу».

Тут я обращаю внимание на это главное украшение каждой камеры: не параши, а прямо королевско–профессорская немецкая культура какая–то. Трубы исходящие, трубы входящие… и каждый час вода льется! Сама! Потому что во всем должен быть порядок…

Не успел я налюбоваться этим сооружением, как меня вывели из камеры и поставили в шеренгу с семью свежепойманными берлинскими ворами.

Налево кругом, марш!

Это нас повели брать горячий душ. По особым номерам разводят по трое. Со мною оказались старый да малый воры, которые сейчас же зашептались.

Снаружи они были приличны. Но, mesdames, если бы вы знали, что такое белье берлинского вора.

Я с минуту в обалдении рассматривал «подоплеку» моих товарищей, если и не по духу, то по душу.

Наконец меня вызывают на допрос. До него я пробыл в тюрьме 14 часов все–таки.

Вахтмейстер полон плохо сдерживаемой радости.

— Ну, скажите же мне ваше настоящее имя.

— Анатолий Луначарский.

— Нет.

Я смеюсь.

— Были 8 лет тому назад в Берлине? Читали лекции?

— Да.

— Ну–с, так вот, устроитель ваших лекций д–р З. заявил тогда полиции, что Луначарский это только псевдоним.

— Я не знаю, что сказал д–р З., но я вовсе не псевдоним.

Даю ему сведения о моей семье. Чин действительного статского советника моего покойного отца производит впечатление. Ссылаюсь на письма, которые он же вытащил из моих карманов. Указываю на то, что после объявления амнистии прокурор санкт–петербургской судебной палаты опубликовал о прекращении моего дела и что об этом, быть может, можно справиться в консульстве.

Вахтмейстер зовет «специалиста» по русскому вопросу.

Увы. По тысяче признаков мне кажется, что это своего рода Пранайтис.7 По крайней мере, поведение этого эксперта перед русскими письмами было тождественно с таковым же знаменитого «отца» перед загадочными иероглифами Талмуда. Во всяком случае, даже паровой печке стало ясно, что я самый подлинный Луначарский.

Я вижу, что это крайне досадно господину криминальвахтмейстеру. Но чем могу я его утешить?

Тут является мой таинственный комиссар. Теперь на мягких губах его играет очаровательная полуулыбка.

Он уверен, что я хочу есть и что обед в ресторане понравится мне более тюремного стола.

В сопровождении все того же чина, который меня арестовал и, очевидно, назначен мне в ангелы–хранители; иду в ресторан, досадуя, что не откушаю за официальным столом. В ресторане меня окружают друзья и журналисты. Беседуем.

Ангел–хранитель отводит меня затем к демону–искусителю, роль которого отныне играет сам душистый герр комиссар.

Дело выясняется. С одной стороны, нелепая запись о моем «псевдониме», которую господа полицейские не пожелали даже сколько–нибудь проверить, с другой стороны, вульгарнейший шпиковский донос.

Когда комиссар стал читать мне донос, я понял, что «истинно русская душа» водила пером доносчика.

Впрочем, категорически заявляю, что русское посольство абсолютно ни при чем в моем аресте. Оно само отклонило от себя всякую ответственность через посредство «Berliner Tageblatt'a»*.

Нет, не без добрых душ на свете. Бывают добровольцы. Какую вульгарную чепуху рокамбольно–ррреволюционного 8 пошиба сочинил ad usum** полицейского «дельфина»9 мой внимательный слушатель?

* «Берлинская ежедневная газета»(нем.).

** К употреблению(лат.).

По его словам оказывается, что и председательствующий студент, скромнейший юноша, приветствовал меня чуть не как бомбометателя.

Ага! — подумала берлинская полицейская мудрость: псевдоним и этот его приветствует. Схватить. Авось «кто–нибудь». И вдруг оказался не «кто–нибудь», а просто журналист–литератор.

On est revenu bredouille!* Досадно.

* Вернулись ни с чем(франц.).

Но уж теперь надо хоть выслать.

Выслан я в срок 12-ти часов, без права проживания в Пруссии в течение 49 лет!

Прощай, прекрасный Берлин, лишь 87-летним стариком увидишь ты меня!

А буде я окажусь в Пруссии, то поступлено со мной будет по всей строгости законов. Затем я свободен.

Не совсем, однако. До отхода поезда, т. е. часов 7, эскортируют меня 2 злополучных парня, которые стоят со мной на трамах и в автомобилях.

Один «все тот же». Я так к нему привык. Выходя откуда–нибудь, я ищу глазами моего озябшего ангела. Он улыбается смущенной, приветливой улыбкой и приближается. Наконец–то сопровождавший меня друг догадался предложить им пойти пообедать, гарантировав, что мы пробудем не меньше часа в данном доме. Как обрадовались бедняки.

Я узнаю, какое милое, горячее участие в моей судьбе приняли и друзья, и знакомые, и даже почти незнакомые.

Я еще раз выражаю здесь всем им мою глубокую благодарность. Окружившая меня после тюрьмы атмосфера симпатии превратила мое приключение в одно из лучших воспоминаний.

Я бы должен был благодарить г–на полицейпрезидента фон Ягова, а я неблагодарный! Вчиняю ему процесс.

Адвокат д–р Эйкель был так любезен, что взял на себя ведение моего дела.

Либеральная пресса, особенно «Berliner Tageblatt», резко заняла позицию против нелепого и азиатского поведения берлинской полиции, так странно подменившей данное 2 месяца назад разрешение грубым арестом и высылкой.

С удовольствием узнаю, что как только мой адвокат вынудит г–на прусского министра внутренних дел покрыть своего подчиненного министерским авторитетом, в ландтаге будет сделана интерпелляция*.

* В парламентах письменный запрос правительству от имени и скольких депутатов.

Предупрежденный комиссаром, что у него нет уверенности в разрешении саксонской полицией моего реферата в Лейпциге, я уехал из Германии.

Пишу из Льежа, где сегодня буду все–таки читать страшный реферат о «кризисе современного театра»!

О! В Берлине бы не разрешили!

<1914>


  1. Горький вернулся в Россию из–за границы в самом конце 1913 года (в январе 1914 г. по нов. ст.).
  2. Истар (Иштар) — в религии древних вавилонян и ассирийцев богиня плодородия, материнства и любви.
  3. Харон — в древнегреческой мифологии имя перевозчика, который на своем челне переправляет через реку в подземном мире души умерших в царство мертвых.
  4. Тартар — в древнегреческой мифологии ад, преисподняя.
  5. Луначарский называет тюрьмы, в которых ему приходилось находиться в заключении.
  6. Фон–Ягов — берлинский полицейпрезидент.
  7. Иустин Пранайтис — католический священник, выступивший в качестве лжеэксперта по вопросу о «ритуальных убийствах» в судебном процессе, известном под названием «дело Бейлиса» (1913), и обнаруживший свою некомпетентность в области еврейской религиозной литературы.
  8. Рокамболь — герой авантюрного романа французского писателя Понсон дю Террайля «Похождения Рокамболя», неуловимый и ловкий преступник. Луначарский образует от этого имени прилагательное для обозначения дешевой авантюрщины.
  9. Латинская формула «ad usum delphini» (к употреблению дофина — наследника французского престола) применяется теперь для иронической характеристики нарочитого приспособления или искажения текста или фактов с какой–нибудь неблаговидной целью.
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:



Источник:
  • День, 1914, № 49, 20 февраля.

Запись в библиографии № 635:

Мое берлинское приключение. — «День», 1914, 20 февр., с. 3.

  • Об аресте А. В. Луначарского в Берлине.
  • То же. — В кн.: Луначарский А. В. Воспоминания и впечатления. М., 1968, с. 125–133.

Поделиться статьёй с друзьями: