Некоторые круги волнует вопрос о постановке «Бориса Годунова» в первоначальной его редакции — то есть «Бориса Годунова», каким он вышел из–под пера Мусоргского, в том виде, в каком он соответствовал первоначальному замыслу Мусоргского.1
Я не знаю, нужно ли настаивать на необходимости этой постановки; мне кажется, это значило бы ломиться в открытую дверь. Может быть, есть еще несколько музыкантов–староверов, которым Мусоргский представляется человеком «в дезабилье» и которых он шокирует, как английского джентльмена шокирует появление человека к столу не во фраке. Но вряд ли эти корректные любители элегантности могут иметь решающее значение.
Первоначального текста «Бориса Годунова» Мусоргского, сцен, выпущенных потом в редакции Римского–Корсакова, я не знаю. Я вполне могу допустить, что в них есть много грубоватого, неотесанного, незаконченного. Конечно, первый «Борис» в гораздо большей мере соответствовал всему душевному строю Мусоргского, чем окончательный «Борис», разодетый в шелка и атлас инструментовки Римского–Корсакова; но все же возможно, что родной отец не был слишком доволен своим порождением. Ведь для того, чтобы полностью выразить свой замысел в такой трудной и сложной форме, как опера, необходимо, конечно, и весьма значительное мастерство. Этого мастерства у Мусоргского не было. Его полудилетантская свежесть местами разрывала традиционные или модные музыкальные формы, странно пугающе торчала из них, хотя вместе с тем была прообразом более вольной, более энергичной и более правдивой музыки.
Мусоргский в некоторых случаях, в некоторых вопросах оказался предшественником последующих достижений. Но, разумеется, рядом с этим зачастую случаются у него и просто ляпсусы, просто известная формальная неумелость, когда клокочущая лава творчества Мусоргского застывала в виде бесформенной глыбы потому, что ее гениальному творцу не хватало оформляющего умения. Я нисколько не сомневаюсь в том, что Мусоргский часто сам сознавал, что лишь приблизительно сумел выразить свой первоначальный замысел и что приблизительность эта вытекала из недостаточности его школы, его опытности. И все–таки, даже подходя с чисто музыкальной точки зрения, можно не только заподозрить, но с уверенностью утверждать, что Римский–Корсаков, придав опере значительную изящность, во многом загубил ее первоначальную мощь.
Допустим, что, с музыкальной точки зрения, новый «Борис» окажется местами слабее, серее, доморощеннее, чем тот, к которому мы привыкли; но, несомненно, рядом с этим появятся такие глубины, такие дерзновения, которые вознаградят нас полностью за эти промахи и, может быть, мгновенные провалы.
Но есть еще и другая сторона во всем этом деле. Мы жадно ищем сейчас революционной оперы. Ее нет. Даже в самые революционные моменты, в момент наивысшего напряжения искусства и тяготения его навстречу народной вольности, даже там опера чрезвычайно редко достигала яркой выразительности, — потому что театр как таковой, с его огромными ресурсами, никогда не находился в распоряжении хотя бы народолюбивой интеллигенции. Ни опера времен Французской революции и отражения ее на других европейских сценах, ни опера вагнеровского периода, ни опера нашего народничества не сумели выразить полным голосом то, что рядом выражали не только публицистика, но и художественная литература, и даже драма.
Между тем «Борис Годунов» Мусоргского есть целиком и полностью отражение скорбного народничества, исходящего жалостью к угнетенным, озлобленного, приветствующего бунт.
Совершенно ясно, что то толкование пушкинского «Бориса», которое хотел дать Мусоргский, сильно пахло Бакуниным.
Мусоргский не был мыслителем вообще, ни политическим мыслителем в частности, но он всеми порами своими впитал в себя атмосферу скорбного возмущения по поводу судеб народа. Даже тот Мусоргский, которого мы знаем, который процежен уже через всякие сита цензуры, робости друзей и, может быть, даже собственной нерешительности, является перед нами едва ли не кульминационным пунктом всей мировой оперы, с точки зрения революционной стихии.
Само собой разумеется, что до всяких этих фильтров и карантинов произведения Мусоргского в гораздо большей степени дышали протестом и мятежом.
В «Бориса» Мусоргский хотел вложить всю свою печальную любовь к замученной родине. Каким бы ни было рябым и неумытым лицо его детища, оно, конечно, сумеет властно схватить вас за сердце. Освобожденные народы СССР имеют право знать, что завещал им Мусоргский в своих рукописях и что в них задушила цензурная стихия, что в них истончила, ослабила, отбросила изящная рука мастера, делавшая со всей любовью неуклюжему, титаническому сыну своего народа прическу и туалет, учившая его манерам, с которыми можно хоть как–нибудь показаться в свет.
Восстановление первоначального замысла Мусоргского есть наш общественный долг, и я совершенно убежден, что за исполнение этого долга гениальнейший из русских композиторов заплатит нам самым волнующим наслаждением.
- Стр. 326 — Статья написана в связи с развернувшейся в печати дискуссией по поводу постановки оперы «Борис Годунов» в авторской редакции. Первая попытка в этом направлении была осуществлена 16 февраля 1928 года на сцене Академического театра оперы и балета в Ленинграде. Эта постановка «Бориса Годунова» представляла собой соединение двух авторских редакций оперы. ↩