Философия, политика, искусство, просвещение

Вступление

«Вы собираетесь, как я слышал, писать о кадетах?» спросил меня недавно один беспартийный коллега. Я ответил утвердительно. Коллега взглянул на меня довольно сурово: «Ведь ругаться будете? Эх, не время! Правительство их жмет, в подполье гонит, а тут еще слева всё та же издевка, всё тот же свист!»

Но боже мой! неужели так уж и нельзя ничего сказать о кадетах, кроме ругательств? Партия народной свободы не ничтожная и не эфемерная величина, и ни в какой период времени не может бояться критики. Это не то, что партии–однодневки, вроде, например, радикалов или свободомыслящих, которые действительно могли умоляюще поднять глаза на критика и, сложив руки, прошептать:

«Так короток мой век,

Он не долее дня, —

Будь же добр, человек,

И не трогай меня!»

Кадетская партия выживет. Конечно, когда я пишу эти строки, для меня, как и для всей Руси великой, остается вопросом, что сулит нам ближайшее будущее, но наиболее вероятным представляется, что кадеты вернутся в Думу, в меньшем, пожалуй, количестве, но умудренные опытом, еще более змии мудростью, еще более голуби кротостью, и сделают новую попытку столковаться, пойдя на большие уступки.

Оставим на минуту в стороне от учета великую народную волну, которая бурлит теперь глухо в каких–то провалах и глубинах, оставим в стороне эту медленную (ох, тяжела на подъем матушка Русь), но прочную работу самоорганизации, результаты которой, верим, знаем, выступят в один прекрасный день, воистину прекрасный и грозный в величии своем день, чтобы начать с того места, где остановилось истинно революционное творчество, разбившееся о всё еще крепкую, веками организовавшуюся скалу порабощения, не найдя под собой достаточно уже толстых и длинных корней. Оставим в стороне эту работу корней, взглянем на поверхность, на ту довольно скользкую плоскую поверхность, по которой вытанцовывают свои контродансы господа политики, и посмотрим, так ли плохи шансы кадетов, чтобы их жалеть.

«Клемансо переменил круглую шляпу на цилиндр»! летит телеграмма. Головы в цилиндрах склоняются друг к другу и шепчут: «Клемансо снял цилиндр». Г. Извольский долгим и острым взглядом дипломата смотрит на эту фразу: «Кажется, наш»! говорит он себе. И он прав. «Clemenceau est mort, vive Clemanceau!» Мирно спит в гробу журналист Клемансо, и, как ружье с гейневским солдатом, положено с ним его блестящее в яд обмакнутое перо. Но Клемансо в цилиндре, улыбаясь лисьей улыбкой в седину усов, стал профессиональным дипломатом.

О, великий кадет! Ты приводишь в восторг своими маневрами, великий кадет, великий ловец людей перед Господом. — Как к рукам пришлись тебе социалисты–карьеристы (официально: независимые социалисты), сколько елея льют они на раны пролетариата, а палата не жалеет и клея на афиширование блестящих речей твоих подручных. «Внутренний мир»! провозглашаешь ты. Буржуа ежится, ему не по себе. Как бы этот фантазер Клемансо не накуролесил. Но в общем он догадывается, он начинает понимать.

«Внутренний мир! G’est bon!» А бедняга Жорес, бедный «великий трибун» совершенно озадачен словесностью социалистов–карьеристов: «Превосходные слова говорят: клеить, клеить!» Каждый раз заражается он гэдистским электричеством и по совести готов «разоблачать Клемансо», но каждый раз разряжается он, распускается в душистых теплых волнах министерского красноречия, совершенно социалистического, но уверяю вас, совершенно социалистического! Старик Гэд, тот видит ясно, зорко, не проведешь ветерана пролетарского движения: Клемансо морочит рабочих, развращает массы ради внутреннего мира, сглаживает углы, замазывает щели, он уступками и словесностью стремится скрепить готовую рухнуть экс–твердыню, он враг, опасный враг; ни секунды пощады, ни секунды колебания; протянуть ему руку хоть на час, значит выступить куклой в его театре марионеток, где дается дошлая комедия: «Сотрудничество классов, или Великая Франция!»

Почему я говорю о Клемансо? Потому что истинный вождь русских кадетов — Клемансо. Клемансо — последнее усилие буржуазной мысли и воли, последний талант (может быть, гений?) буржуазного класса, приказчик, может быть, даже душеприказчик капитала, и молодые потуги наших цыплят, еще не сладивших со скорлупою яиц, сопровождаются сердечным порывом к старому галльскому петуху.

Клемансо снял цилиндр. Извольский к нему поехал с визитом. Чело публицистов из «Речи» наморщилось. «Кажется, наш!» думает г. Извольский под мягкий стук экспресса. «Кажется, их!» с тревогой думает публицист «Речи», кусая перо.

Да, Клемансо снял круглую шляпу. Но его круглая голова с этими шишками над бровями осталась та же.

Да, он более, чем когда–либо, оппортунист (при всём своем радикализме он всегда им был — припомните Коммуну), более, чем когда–либо, склонен добродушно улыбаться на цитаты из своих статей и речей: «Mais, mon cher, c’est de la littérature, tout ça, voyons!»

Но он — прежний Клемансо по таланту, этого не оценил г. Извольский. Клемансо в цилиндре! Он стал дипломатом! Но, милый г. Извольский, есть фаготы и фаготы! Г. Извольский совсем другой фагот! Разговорившись с Клемансо, он не стал скрывать от коллеги, что финансовые нужды России велики. Но зато всё неприятное уже подходит к концу. Столыпин так искусен! Одних напугал, других купил. Террор симптом разложения революции. Кто же этого не знает? Судороги, агония! Дума! Она будет созвана. Конечно, она, может быть, будет будировать, но если нам дадут немножко денег, она у нас скоро–скоро станет шелковая. Словом, мы в силе, мы на верху горы. Уберите же Бомпара, который не хочет понять этого. Нам нельзя иметь посла буржуа. О, мы уважаем буржуазию и у себя, и за рубежом, но теперь в силе — мы! Нужен посол, который понял бы, что революция в России окончена.

Вежливый отказ и лисья улыбка в седину усов. «Постой же, старый якобинец!» думает г. Извольский, кажется, ты ребячишься — тешишься т. наз. идеалами, но ты не знаешь силы процента! Неужели парижская биржа откажется на выгодных условиях снять с плеч русского мужика последнее рубище? Мы будем апеллировать от тебя, старая газетная крыса, к настоящему повелителю Франции — к бирже». Помните у Мольера сцену, в которой Гарпагон восклицает: «Он берет ее без приданого!» «Без приданого?» — «Да» — «А! ну, тогда я ни слова — это так убедительно!… Правда, ваша дочь может сказать, что брак великое дело, что выйти замуж — значить решить вопрос счастья или несчастья целой жизни»… — «Без приданого!» — «Вы правы, это решает всё. Кто–нибудь, пожалуй, станет говорить, что сердцу девушки нельзя приказывать, что…» — «Без приданого» — «Да, да… конечно… Тут сам чёрт рта не разинет!…» Так же магически действуют слова: большой процент! Тут сам чёрт должен молчать.

Но банкир понимает уже немного своего Клемансо. «Банкиры Франции», говорит Клемансо, «неужели вы полагаете, что я глуп и не понимаю, кто правит во Франции? Да, да, капитал остается некоронованным королем её, да, я такой же вам homme d’affaire, как и все мои предшественники. Только я умнее и решительнее их. Мир внутри и великая Франция! Вы понимаете, каким жирным жарким пахнет в воздухе. Принюхивайтесь, почтенные банкиры! Вам сулят куш: Вы возьмете его, он не убежит от вас. Посмотрите: мы крепче стянем entente cordiale, флирт с Италией идет, как по маслу, а франко–русский союз? Годится ли Россия, как союзница? Вправе ли она рассчитывать теперь на такое место! Она будет нашим вассалом! Но поставив в вассальные отношения её нынешних безответственных правителей — смотрите, чем мы рискуем? Во–первых, ежечасно бойся, что их свергнут, и народная власть посмотрит на нас, союзников двуглавой хищной птицы, как на врагов; я не верю даже в полицейскую сноровку этих отживших диких бюрократов. Во–вторых, они будут красть; сколько бы вы им денег ни давали — всегда у них будет плохой флот, армия, никуда не годная, а мы, давая деньги, хотя бы и под хороший процент, хотим, чтобы они служили нам, превращались бы не в порхающих балерин и громоздкие палаты, а в пушки и броненосцы на страх наследственному врагу; в третьих — они немцы, все эти штатские и военные генералы, они немцы, и из под нашего лакированного башмака будут вожделеть к задранным усам венценосного истерика. А между тем — подумайте, если вместо генералов, сядут эти милые кадеты? Ведь они отличные ребята, в реформах они не пойдут слишком далеко, с престолом поладят великолепно, позволят разжижить себя мирнообновленцами, даже с Витте, пожалуй, сойдутся и будут прочнее, умнее, честнее. На немцев смотреть будут, как на врагов, ибо задранные усы; действительный их враг! И русский народ будет продолжать платить вам богатую дань»!

«Да здравствует же союз народов под руководством кадетов Франции, Англии и России, да здравствует блестящая изолированность пышных усов! Да здравствует обезоружение социалистов реформами и речами социалистов–перебежчиков»!

И банкиры Франции один за другим величаво пронесли перед г. Извольским свои большие животы, приятно позвякивающие золотыми брелоками, и каждый, заложив руки за спину, сказал: «Ни одного су! собирайте думу».

И ощутил г. Милюков легкий зуд в пальцах, сладостное предвкушение долгожданного портфеля. Уже посматривает он на окна шляпных магазинов — думает: «Заменю ли я тогда мою шляпу цилиндром?» О грезы, близящиеся вновь к осуществлению, то светящие, то меркнущие!. «Равнение направо!» командует Милюков, и «Vive Clemenceau»!

Быть может, это ошибка. Быть может, так и не будет. Но, однако же, это очень вероятно.*

* См. постскриптум.

Критика кадетов большая задача. Не только критика российского кадета в его специфических чертах, но в его общих европейских чертах. Грядут великие и малые соглашатели. Данайцы несут свои дары пролетариату. Данайцы несут их и крупной буржуазии, в России и верховной власти. «Овцы будут целы», говорят данайцы. «Волки будут сыты», говорят данайцы. Политика пролетариата — недоверие.

И в том лагере, там, за раззолоченными кулисами, повторяют, озираясь вышедшими из орбит глазами: «Не доверяйте, не доверяйте, никому не доверяйте». «Никто нам не верит», говорят кадеты. «Но они так ненавидят друг друга! Правительство так глупо, революция так еще слаба, что мы утвердимся. Лавируйте, лавируйте, вылавируете!»

Но я–то, собственно, даже не критикой программы хочу заняться. Социалдемократы много раз и очень удачно отмечали и собственнические интересы под великодушием кадетских князей и бояр, и две души, трепещущие в груди партии: как бы угодить и Богу, и мамоне, не показаться слишком страшными верхам, ни слишком дряблыми низам, и бесплодный морализм, и дешевую хитрость, присущую маклеру, лишенному собственной силы, а лишь учитывающему борьбу других, и поползновение заранее построить с лазейками новый законодательный домик, куда поселится когда–нибудь кадетская кума–лиса, снабдить его и атрибутами сильной власти. Их лукавство, их губчатую природу в борьбе, их министериалистские вожделения, революционную фразеологию и, от времени до времени, раболепные поклоны — туда. Всё это осветила социалдемократическая критика.

Я не сделаю этого лучше. Кто может лучше — пусть сделает.

Передо мною возникает несколько иной вопрос. Как приобрела эта партия своих идеологов? Как выработала она за этот короткий срок свою духовную физиономию. Ведь у неё есть знамя. Есть свой священный палладиум, должен быть свой пафос! Пафос политической пошлости. Это интересно, пошлая соглашательская политика, политическое маклерство, когда оно душа большой партии в момент большой революции, должна принять возвышенный облик, должна восприниматься, как нечто безусловно ценное. Как совершается преображение загнившего либерализма в трубные гласы, в высокопарные речения? Ах, я знаю, что мне скажут. Всё это лукавство, обман, мишура. Двигатели аппетит, классовой аппетит, страх классовый. Для профанов сурьмой сурьмятся, белилами белятся. Нет, это не так. Это уже вульгаризация психологическая.

Да, Долгорукие проговаривались. Кауфманы позорно заголились. И всё–таки классовой расчет редко живет в психике своих носителей в обнаженном виде, он горит на дне души, иногда едва сознаваемый, а дым его порождает в голове принципы и идеалы, будто бы самостоятельные ценности.

Кому неизвестно, что кадеты резко делятся на либеральных земцев и интеллигентов–освобожденцев? Говорят: и последние классовики. Ведь это профессора! Профессор! Карикатурная в общем фигура — русский профессор. Посмотрите же на этих автономных трусов, которые из страха перед начальством готовы связать студентов по рукам и по ногам! Естественным кажется, что студент, становясь пр. доцентом из с.–д. или с.–р. превращается в «народного социалиста» или безголовца (беззаглавца тож), а переходя к профессуре — хорошо еще, если удержится на кадетстве, а то пожалуй поднимется до высот Трубецкой нравственности с её петушьими ногами, или до «строго научного» — Герьеризма! Профессора и прочие представители либеральных профессий с хорошей оплатой труда, это лагерь сытых, боящихся поэтому голодного брата, тощего человека.

Чем меньше интеллигент боится тощего человека — тем он левее. Он определяется своим чувством к тощему человеку, которое варьирует от припадков струвистского страха — до полного и раболепного блузообожания, доходящего до самосечения перед лицом бога–пролетария.

Всё это, конечно, верно. Но тут любопытна и чисто–психологическая сторона. Мысли, чувства и программы шиты на двух подкладках. Одна, самая главная, подкладка — подоплека — социально–экономическая.

Другая — менее важная, но интересная и узорная — социально–психологическая. Разбираясь в ней, видим, как перерабатываются подсознательные, зачастую, социально–экономические интересы в человеческие, психические ценности.

Программы, лозунги — цветы, экономика — почва, работа переплета корней. Психология — стебель, соединяющий то и другое. И он далеко не простая палочка, не простая трубочка.

Это не интересно? Читатель, которому не интересно, брось эту книжку. Не теряй твоего дорогого времени поди занимайся великой наукой — политической экономией во всей её марксистской широте. Но прошу тебя, читатель, которому не интересно, бросая книжку, не ругайся. Если бы автор её хотел психологическую задачу поставить на место социологической — он достоин бы был анафемы партийного собора. Но он хочет рядом с той, большей задачей поставить эту маленькую, он считает себя вправе так сделать. Пусть будет велик и богат наш социалдемократический оркестр. Не всем же в унисон играть на первых скрипках, или трубить да барабанить, почему не допустить и втору интересного альта. Вот если он сфальшивит, если выйдет диссонанс — дело другого рода. Но это будет означать только, что альтист плох, а не то, что альт незаконен, — что психолог негоден, а не то, что психология не может, вторя социологической мелодии, ее подкреплять и обогащать.

Итак, вот задача: разобраться немножко (для досконального разбора нет места в этой, поневоле краткой работе) в идеологии кадетов, как она выразилась в физиономиях трех, хорэгов: г. Милюкова, г. Струве и г. Родичева. Физиономии эти характерны, интересны, сквозь них, как сквозь окна, видно, как работает кадетская душа, как она, питаясь классовым аппетитом и классовым страхом гонит свой стебель, раскрывает свои цветы.

Интересно тут и разделение функций. Помещики больше всего доставляют питание в виде страхов и вожделений, профессора больше гонят стебель, наконец, г. Родичев больше всех раскрывает цветов. Если взять самого Струве или Родичева, особенно в моменты творческого самозабвения, когда первый «свято ищет при свете логики и совести», а второй «поет себе поет», то элементы вожделения и страха, как будто отсутствуют, кажется, что это цвет без корней, что это цветы философской мысли, цветы горячего красноречия и только. Да, я готов допустить, что корешков непосредственной — классовой корысти у этих трех героев нет. Но они верхушки социального растения, другие, с ними неразрывно сплетенные, засели в черной земле, жаждут расти и одолеть червя, их гложущего, и только всё вместе: от опасений Долгорукова и рядовых земцев до голубиных полетов г. Струве и соловьиных трелей Родичева, только всё вместе есть русское кадетство.

от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями: