«Приятно говорить длинными, и искусно округленными периодами, украшая их речениями пышными и важными» говорит Цицерон.
Еще приятнее говорить так, что «лицо в крови, глаза горят, сам плачешь, и кругом рыдают».
Язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли. Ораторский язык для того, чтобы скрывать хотя бы и отсутствие мысли пламенными речами страсти, душистыми фиалками искренности, лилиями прекраснодушия, иногда и шипами язвительности. Неправ был Собакевич, когда думал, что не станет есть лягушку, как бы ее ни обсахарили. Тяжеловесный обыватель легко может проглотить и лягушку, когда она обсахарена таким хорошим кондитером, как Мирабо—Родичев.
Если можно сомневаться в том, нужен ли кадетской партии бог, какой бы то ни было, то никто даже из самых практичных Гессенов не сомневается, что ей нужны трубы и литавры, а также и сладкогласная свирель, а г. Родичев принадлежит к тем виртуозам, которые, дергая ногой за веревку, бьют в литавры, ртом играют на тромбоне, а носом на флейте.
Худо только то, что г. Родичев истинный музыкант. Он себя не помнит, когда поет. Птица–сирен! Он всегда искренен. На том стоит. «Без искренности, братец, у меня и тремоло настоящего в голосе не будет, не то что неподдельной слезы». Будь г. Родичев просто краснобай и вральман, так и записали бы: у кадетов был мастер заговаривания зубов и живописец вывесок Родичев, без такого мастера и живописца партия с убогим социально–политическим содержанием, партия с зигзагообразной тактикой не могла обойтись.
Но г. Родичев искренен и это придает нашему Мирабо черты несравненного комизма. Жизнь похожа на трагедии Шекспира, великое и смешное в ней идет рядом. Г. Родичев при всём своем своеобразном таланте, выполнил и еще выполнит роль комическую. Это мечтательный и простоватый Пьеро кадетской партии. Мне представляется темой разговора двух коренных кадетов (вроде Гессена и «запонками сверкающего» Гектора Набокова).
«Годится ли Родичев в партийные обербарабанщики? Мне кажется, он слишком увлекается. Бьет–бьет в барабан и сам расчувствуется, слезы по усам текут и в рот попадают, а иногда в пылу вдохновения он переходит границы».
«Это ничего. Его, как хочешь, поверни. Мыслей у него нет. Конечно, вложенную в его граммофон мысль он может утрировать… но ведь надо, чтобы музыкант был бум–бумен, а Родичев очень бум–бумен».
Сам Родичев верит в силу слова. Да и как не верить! Как Шаман, который думает, что может подходящим словом всегда принудить к повиновению суровых богов рока, как не верить бедному Шаману, безоружному перед лицом злых сил, в то, что слово есть оружие, или вера может быть гарантией.
Но г. Родичев, как ни практично смотрели на него коренные, суковатые кадеты, был вреден партии. Он подчеркивал конституционную любовь партии к словесности. Может быть, у неё чаще бывали бы моменты просветления, сознания безоружности своей, жажды вооружаться, если бы птица–сирен не пела своих головокружительных, упоительных песен во славу совести, чести, всему высокому, всему прекрасному, так что не только тихо плакал идеалист Гредескул, не только невольно завидовал Щепкин, бормоча: «хорошо поет собака, убедительно поет», но даже суковатые кадеты, жантиломы из провинции и вылощенные политиканы приобадривались и вооруженные лишь картонными мечами вновь бросались в атаку на меднолобого Голиафа.
Послушайте речь Родичева на третьем съезде, и пусть «Речь» напомнит вам и о её успехе.
«Мы должны себя вести, как уполномоченные от власти. Голосу веления народного противиться никто не может. Нас пугают столкновением. Чтобы его не было — одно средство: знать, что его не может быть! Сталкивающийся с народом будет столкнут силой народа в бездну!..»
«Сильная речь оратора, яркие, гремящие, короткие фразы падали на аудиторию, как удары молота, вколачивавшие мысль в голову… Долго несмолкаемый гул аплодисментов прервал оратора, и он долго не мог продолжать речь».
«Мы беремся за плуг, чтобы провести борозду новой жизни, — кончил он, — и если нам в этом помешают, мы не окажемся провокаторами… Я кончу клятвой вам: Дума разогнана быть не может и Дума сделает свое дело!»
Типичный пример того, как словами отгораживаются от действительности. Думу разогнали — куда делись клятвы Родичева? Но это было хорошее, оглушительное «бум–бум» и поддержало дух кадетов… к сожалению, не дух истинно–военный, а лишь веру в себя, которой не должно было быть, ибо задача была в организации народных сил, а не в мнимой вере в них, с крайним нежеланием в то же время прибегать к помощи Ахерона и самим помочь ему выступить из берегов. Но этот Мирабо из Твери, который клятвой своей хотел заменить уверенность, который в экстазе дает честное слово, что «всё будет хорошо» — незабвенная фигура политического словесника, политического шамана… Он клялся, что гора пойдет к Магомету. Она не пошла. И теперь, после многих происшествий и зигзагов, мы увидим еще, как Магомет пойдет к горе, а г. Родичев и тут будет в трубу трубить и скакать и плясать перед ковчегом кадетским, несомым в «смешанный кабинет».
Если не ошибаюсь, первой большой речью Родичева в Думе была речь от 13 мая, сказанная в ответ на «твердую декларацию» Горемыкина.
Речь начинается минорно. Г. Родичев клялся когда–то перед народной аудиторией подвергнуть правительство грозному суду, но иные ноты слышатся теперь в скорбных звуках трауром обвитой флейты тверского виртуоза.
«Господа, с тяжелым чувством вхожу я по этим ступеням… Мы еще помним те надежды, ту веру, с которыми население посылало нас в Думу, мы явились сюда, выражая готовность верить в возможность работы, направленной к обновлению страны. Мы ждали, что власть выйдет к нам навстречу, мы готовы были забыть прошлую деятельность людей, в руках которых была власть, мы готовы были не вспоминать о том, что на пороге обновления России власть находится в руках лиц, работавших над угнетением страны. Сегодня наши надежды рушились».
Но сладкие надежды погибли. На всепрощение ответили плевком, больно ударили прямо по протянутым для поцелуя губам кадетских миротворцев. Что же, не призовет ли Родичев громы народные на голову министерства? Не сделает ли он лучше, не отдастся ли он весь работе организации сил народа? Нет, он знает еще одно карасье слово. Его надежды построены теперь на… совести министров. Совесть министров! Поистине, г. Родичев строит не на песке, а на… удержусь от прямого названия того вещества, которое заменяет гг. министрам их совесть. Но в комедию всемирной истории с грустной усмешкой вписала Клио пронзительную трель Родановой флейты!
«Не в законе должно быть написано, что министерство, не пользующееся доверием народного представительства, уходит от власти. (Гром продолжительных аплодисментов). Это положение должно быть внедрено в совести государственных людей, принимавшихся за обновление страны, и если в их совести нет этого сознания, то писать его в законе бесплодно».
Всё трогательнее и трогательнее сердце надрывающая свирель:
«Мы идем, чтобы обновить Россию. Мы говорим: опасность велика, страна ждет немедленного прекращения и уничтожения старого насилия. Это насилие вызывает, как зло за зло, отпор и преступление. Мы просили прекратить эти преступления, но наши надежды в этом отношении обмануты».
Так. Вы ждете, что голос Родичева вдруг грозно поднимется и раскатится зловещей фандарой… нет, флейта всхлипывает и замирает после торжественно–печального заклятья.
«Министерства, обновляющие страну, должны идти в согласии с народным представитель–ствол. Министры, совесть ваша подсказывает вам, что вы должны сделать: — уйти и уступить место другим. (Оглушительные, очень долго несмолкающие аплодисменты)».
Но совесть ничего не подсказала. О карась, карась! О тот самый карась, который любит, чтобы его зажаривали в сметане! Хотите слышать, как Родичев играет на трубке? Он и в Думе повторял ту пьеску, которая имела такой успех на III съезде, пьеска под заглавием: «Самоощущение, марш словесников для тромбона соло»
«Вопрос решен. Здесь не раздадутся больше голоса за смертную казнь. Но нельзя оставить без возражения мнений, которые в своем основания имеют предположения о бессилии Думы. Но, господа, сила Думы прежде всего, в её собственном сознании, в сознании долга перед страной, в сознании, что власть народа и голос народа выражены Думой. Физическая сила должна в конце концов подчиниться. Мы знаем, что, когда мы сказали физической силе: удались! — она может пролить кровь, но удержаться она не может. Маловерие, господа, неуместно. Не нам задавать себе вопрос, какая судьба постигнет наши постановления. Наши постановления сделаются за–коном. (Аплодисменты). Другого ожидания и другого убеждения быть не может. Мы — законодатели, и противящиеся законодательной власти должны будут ей подчиниться только тогда, когда мы ни в один день и ни в один час не забудем, что проявлять эту силу, это значение, это — не только право наше, это — обязанность наша. Мы должны помнить, что мы должны быть властны, что мы обязаны ждать и знать, что воля народа, выраженная здесь, становится законом.»
Да, да: мы должны ждать. Посеяли слова и ждем всходов. Под Родичевский марш проделывают известный маневр: шаг на месте.
Труба Родичева доходит до пронзительных нот, до якобинских нот. Послушайте, как отчаянно звонит она 2 июня.
«Господа! вопрос идет о чести русского народа, вопрос о безопасности нашего отечества, ибо в двадцатом столетии среди цивилизованного мира не может существовать государственная власть, которая орудием своей деятельности избирает гражданскую войну. Нам грозит разложение. Или прекратятся позорища и распад, или Россия существовать перестанет. Для нас это вопрос «быть или не быть». Но правительство, которое не хочет пойти по пути порядка и права, остается у власти и бросает отечество в опасность. Отечество в опасности до тех пор, пока они у власти!.. Этим я кончаю, господа. (Шумные аплодисменты)».
Великое слово произнес г. Родичев, слово, которое в устах Дантона означало 10 августа судорожный и титанически–страинный подъем народной энергии, политический шквал, выступление «Ахерона» на защиту дорогой Франции. И ему шли, могуче шли навстречу сверху. Рискуя головой, должен бить в набат, сплачивать полки патриотов тот, кто крикнул великое слово: «отечество в опасности!» Но для г. Родичева — это было только верхнее do, и естественным его результатом, притом единственным, был бурный взрыв… аплодисментов!
8 июня Урусов приподнял маску с той силы, которая правит. Мир увидел и ужаснулся той разбойничьей роже, которая под нею скрывалась. А г–н Родичев? Он разразился потоком пустых слов и произнес фразу, достойную его «песенки о министерской совести».
«Был день, когда министерство, вступая во власть, могло торжественно заявить стране, что оно отрекается от старых путей произвола и насилия. Оно этого не сделало. Был день, когда министерство могло рука об руку с Государственной Думой идти к обновлению России и отречься от прошлого. Оно этого не сделало. (Аплодисменты). Господа, несчастье наше состоит не в том, что люди были злы и не хотели этого (хотя есть и такие). Несчастье состоит в отсутствии государственного понимания.»
Вот видите ли, есть, конечно, среди бюрократии «злые люди», но преобладают «добрые», которые и хотели бы отречься от прошлого», но… не понимают. И как бы это им растолковать? Слушайте, слепые министры:
«Чёрт его знает», говорит Лидвалев куманек Гурко, «чёрт его знает, сам он что ли верит во всю эту белиберду. Ты слыхал, mon cher, как он про священный долг? On peut être bête, mais il y a des limites! — «Нет, он не так глуп, как кажется… благородные позы, chéri, они не мешают. Ведь и наш Аркадий Несчастливцев как джентльменит! А ты, напр., ты совершенно не понимаешь ценности позы, ты не театратон»! — «Je m’en fiche!»
Но г. Родичев по следам г. Струве пускается в тонкую политику. И тут он бесподобно наивен, прямо мил в своей наивности.
«Когда нам говорят — обратитесь непосредственно к Монарху, дело ведь идет о жизни детей, — я вполне понимаю те чувства, которыми внушены эти предложения. Но, господа, что же мы этим делаем? Не перенесем ли мы ответственности за то, что совершается, и за то, что совершится, с лиц действительно ответственных, ответственности которых мы требуем, на неответственное лицо Монарха? Ведь они, наши министры, только этого и добиваются. Они спокойно смотрят на казни и не останавливают руки палача, быть может, на зло, они как бы хотят сказать: это не мы, это — воля Монарха. Но мы не попадемся на эту ловушку. Мы заставим отвечать тех, кто должен отвечать, мы не дадим возможности обманывать русский народ».
«Мы не поддадимся тому увлечению благоразумными чувствами, которое заставит нас сделать жесточайшую ошибку: утратить ту почву, на которой только мы и имеем силу».
Понимаете, как тут г. Родичев играет в руку г–ну Струве. Тот вновь и вновь доказывал в своей «Думе», что Монарху будет бесконечно спокойнее у кадетов. Разве не приятно быть неответственным лицом? Все выгоды положения, вся декорация власти, блеск, пышность, почет! — останутся, а страху не будет и следа. На страже станут Милюков с Гессеном, которых народ любить будет, а за них благословлять и высочайшее место.
Но наивен Родичев с признанием, что эти надежды единственная «почва», на которой стоят кадеты!
Как лез из кожи Муромцев, чтобы быть под стиль «двору», как лебезили все кадеты. Ах, ах, если бы загнать клин между монархом и бюрократией! ах, если бы растолковать «там», что с кадетами безопаснее и приобрести в союзники «фетиш», который окреп бы снова стараниями кадетов. Струве—Арлекин бренчит на гитаре, Родичев—Пьеро мечтательно тренькает на мандолине, сам Максим Ковалевский гудит на контрабасе, и льется серенада.. «О выдь, верховная власть, на балкон, кинь ласковый взгляд на влюбленных кадетов, мы строим уж новый дворец для тебя, не каменный замок, не терем печальный, в котором ты вянешь вдали от людей под стражей неверной физической силы, нет — строим мы чудо — палаццо — модерн, с широкими окнами, клики народа лю–бовно в них будут вливаться к тебе! О, власть, озари хоть одною улыбкой всю преданность нашу и прочь прогони бурбона болвана, скота бюрократа». А бюрократ открывает окно и говорит: «долго ли вы будете еще мяукать тут. Уже барыня гневаться изволят». — Не верим тебе, бюрократ! Не верим тебе, распаскудное средостение, и народ приглашаем не верить. Это у тебя рожа гнусная, брань на языке, по пулемету в каждой лапе, веревка в кармане, пасть жадная, глаза вороватые, зубы ядовитые, а барыня твоя и наша и тонка, и нежна, и любовью полна! Братцы, давайте петь. Максим Максимыч, прогудите генерал басом что–нибудь из английской конституции». И только они это сказали, как появилась на окне сама барыня и выплеснула на них нечто из ночного горшка с надписью «манифест».
— «Пошли вон, дураки».
Однако, не всё же еще кончено.
На 4 съезде Родичев переменил свои струны на новый лад и грянул: Партия должна совершенно забыть всё прошлое так, как будто его и не было, и вступить на новый путь, как новорожденный младенец.
Но 4-ый съезд несколько сурово отнесся к певцу.
Левые кадеты пожали мечами: «хоть бы шарманку эту унесли. И без того нудно на душе».
Однако, в Родичева умные люди новый валик вложили. Не всё еще кончено. И если не сам Пьеро—Мирабо, то суховатые, основательные кадеты еще, может быть, и войдут в дворец власти. Еще, может быть, и увидим мы блистательно г. Набокова, уже камер–юнкера — обер камердинером, и, широко улыбаясь, станет г. Милюков с булавой у парадного подъезда и даже будет угощаться табачком из запасов какого–нибудь старослужилого бюрократа. Жизнь течет, и газеты приносят с собою новые подтверждения того, что уже высказано мною.
Газета Temps, право–буржуазная, но понимающая Клемансо, убедительно советует кадетскому Ивану Ивановичу поправеть, а правительственному Ивану Никифоровичу полеветь.
«Не быть иначе толку», говорит умная газета. И всё отчетливее ясно, что Клемансо в деньгах отказал: конечно, он вынужден будет своими банкирами дать их Столыпину, если Столыпин остолыпит Россию и создаст Думу из Остолопов. Но ведь это еще бабушка весьма на двое сказала. Так — Столыпин думает. В недавнем заявлении, долженствовавшем терроризировать население вверенной г–ну Столыпину страны, он старался заранее образумить обывателя, жаждущего из под полы всунуть какую–нибудь «гадость».
«Наша сила — в глубине неизменного консерватизма широких масс населения, и это дает мне твердую уверенность думать, что вторая Государственная Дума будет такая, как я хочу. Впрочем, правительство не остановится перед роспуском её, хотя бы на второй день после созыва, если Дума не вполне будет отвечать своему назначению работоспособного учреждения. Такая неудача ни в коем случае не может рассматриваться, как нецелесообразность моей тактики. Если мне дадут возможность довести дело до конца, я соберу третью Думу и ручаюсь, что она будет именно тем, что нужно России, чтобы вывести ее, наконец, на путь закономерности.
— Не думаете ли вы, — спросило премьера то высокопоставленное лицо, с которым шла беседа, что вторичный роспуск подорвет кредит России за границей?
— Европе нужен порядок, как залог того, что заключенные его с Россией договоры и обязательства будут выполнены точно, — отвечал премьер. Русское правительство было всегда по отношению к своим кредиторам джентльменом и останется таким и впредь; что же касается порядка, за него я ручаюсь еще более, чем за состав Думы, особенно теперь, когда всё, так называемое, освободительное движение скомпрометировано убийствами и грабежами. Не может быть, чтобы Европа, стремящаяся прежде всего к порядку, не одобрила тех мер, которые принимаются русским правительством».
И всё это вздор. Хвастали уже какие–то таинственные вельможи, что мосье Рафалович и Клемансо свалит, потому–де Европе порядок нужен. Но дело в том, что Европа не дура–баба, понимает, что подавить революцию репрессиями — план по нынешним временам глупый, и означает в самом лучшем случае короткую отсрочку. И не только Клемансо, но и Ротшильд с братией это понимают. И если оппозиционная Дума соберется, то Столыпина, как ветром сдунет, ибо будет она преумеренно кадетская, кадеты будут преумеренно думские, ручные, вежливые, и Европа скажет: «берите думское министерство, мы даем за ним приданое, а Столыпину с перспективой n+1-ой послушной Думой не даем приданого». И призовут, скрепя сердца, кадетов, хотя и в обесцвеченном виде.
Нам же, конечно, обольщаться тут нечем. Не даром умная буржуазия того мнения, что такой исход для неё всего выгоднее. Это значит, что он мало выгоден для пролетариата. Но буржуазия может ошибиться в расчете. И кадетское замирение революции может тоже лишь дать отсрочку. Может быть, эта отсрочка будет длиннее, может быть и развратом реформизма отдалят успешнее страшный час грядущий, чем кнутом, но… он приищет. Да и кто знает, будет ли срок долгим? А не устроят ли Пуришкевичи и Пышкины, в ответ на приглашение кадетов прижатым ж стене правительством–рабом банкиров, — погромчики? А не придется ли тогда кадетам при аплодисментах Европы обратить грозное лицо против революционеров справа, и, борясь с черносотенными генерал–губернаторами и квартальными, со всею чертовой бандой, которая, озвереет от перспективы остаться без окладов, со всем темным и реакционным, что есть еще в армии, не придется ли, борясь со всем этим, кадетским миротворцам организовать собственноручно городские и земельные милиции? А не грянут ли эти милиции, этот кадетами вооруженный народ, после легкой расправы с хулиганами в мундирах и лохмотьях на…
Не надо заглядывать в будущее. Так легко обмануться. А настоящее уже играет всеми красками. Кадетам хочется пройти в Думу, они не прочь от блока с социалдемократией для увеличения шансов, но они знают, что «красный союз» компрометирует их, смотрите же, товарищи правого крыла, как брезгливо отодвигается от вас ваш барин–союзник, читайте в «Речи» категорические заявления «перед народом и перед монархом», как говорил когда–то Родичев. Вот они:
«По заявлению «Социалдемократа» центрального органа партии, социалдемократы пойдут в Думу «исключительно для того, чтобы внутри её и вне её бороться за Учредительное Собрание». «Дума должна служить высшим легальным прикрытием для нелегальной, революционной организации народных масс, она должна пользоваться всеми своими законными правами и преимуществами для того, чтобы помогать и содействовать организации этих масс, которой непосредственно занимаются революционные партии. Она должна делать то, что в этом отношении делали Легислатива и Конвент великой французской революции, что делала «легальная» Коммуна той же революции».
Итак, цели йота в йоту те же, которые были у партии в прошлом году.
«Если в прошлом году лозунг «Учредительное Собрание» был вполне понятным призывом, проистекавшим из переоценки своих сил, переоценки, в которой повинны не только партии революционные, то теперь, после роспуска Думы и всего того, что произошло за последние 4 месяца, выставление того же лозунга в качестве выборной платформы является демагогией самого худшего типа.»
А тов. Плеханов после разгона Думы старался доказать, что теперь–то уж и у кадетов — учредительное собрание будет несомненным лозунгом. Но слушайте дальше:
«Социалдемократ» ставит своей непосредственной задачей «толкать всю буржуазную демократию на путь революции, делать из Думы в целом, как из известного источника, орудие революции».
«Вот это–то стремление соц. — дем. должно встретить самый резкий и решительный отпор со стороны «буржуазной демократии», и даже той её части, которая стоит за соглашения. Необходимо договориться до конца и перестать тешить себя иллюзиями. Необходимо раз навсегда установить, что толкать «буржуазную демократию» и Думу куда бы то ни было социалдемократам не удастся. «Буржуазная демократия» идет в Думу, чтобы законодательствовать, чтобы сделать попытку парламентским путем добиться необходимых условий гражданской жизни: свобод, ответственного министерства и т. д., а не для того, чтобы делать в Думе революцию».
Ясно и просто. А теперь законодательствовать можно будет только октавой ниже, и кадеты возьмут октавой ниже.
И не только кадеты идут в Думу, как враги социалдемократии, ибо цели у них совершенно противоположные, они враги её еще и потому, что все силы употребят на то, чтобы вырвать у социалдемократии из под ног её почву, они отнюдь не признают в ней представительницы классовых интересов пролетариата. В передовице того же № вновь поднять старый стяг Струве — самостоятельная работа кадетов в рабочем классе:
«Больший» успех партий с ярко подчеркнутыми социалистическими стремлениями объясняется возможностью для них давать «большие» обещания и поддерживать в массах более радужные ожидания и надежда. Но такого рода успех мы никогда не считали прочным, и полагаем, что сам по себе никакой монополии на господство в известных социальных слоях этот успех не создает».
И дальше:
«Если наши противники ценят в этой самостоятельности выступления — возможность «прояснять классовое сознание пролетариата», то мы не менее ценим возможность прояснять политическое самосознание всего русского населения; и если они спешат заблаговременно предупредить своих сторонников об опасностях, которые мы считаем мнимыми, то мы тем более должны считать своевременным раскрывать глаза на опасности, серьезность которых показала сама жизнь».
Так что, пожалуй, кадеты еще и оттолкнут руку, которую вы, по инициативе Плеханова, протянули им, товарищи меньшевики. А если бы их сверху хоть немного потрепали по собачьей спине, так ли бы еще они эту руку укусили!
Кадеты — враг, и небезопасный враг.
«Предательство буржуазии — вот опасность, развращение народа грошевыми уступками — вот опасность» — будем, неизбежно должны говорить мы. «Провокация насилия, чрезмерная требовательность — вот опасность!», будут говорить они. И только тогда перестанут они говорить это, когда мы принизим наши требования до размеров их подачки и откажемся от идеи народной революции, возложив упования наши на «планомерное законодательство». Кто может идти на это, тот будет доступным соратником Брианов и Мильеранов. Если Гэд беспощадную борьбу против Клемансо считал возможным совместить с отдельными избирательными соглашениями, хотя и обставлял их со всею осторожностью, то ведь дело шло о Франции с её высоким политическим сознанием. Если тов. Ленин считает также возможным вступить на такой путь, я боюсь, не ошибка ли это, не пора ли понять, что пропасть между нами и хитрейшими, опаснейшими из слуг буржуазии так глубока, война будет так беспощадна, что нам не след хотя бы на минуту сближать еще не созревшие элементы пролетариата с их будущими развратителями.
Даже идея соглашения на конечной стадии, соглашения с кадетами против правых, уже бросает свою затхлую тень на всю кампанию и не может не детонировать с тою режущей критикой, которою мы должны встречать кадетов. И почему же тогда не допустить по этому же типу соглашения с мирнообновленцами против черносотенных союзов? Тов. Плеханов последователен. Кадеты ничем не лучше, только опаснее. И так ли страшно, если в некоторых случаях черносотенец побьет кадета. Кто верит в революцию, может ли думать, что «чумазый» удержит ее. А кто не верит в нее — не ясно ли тому, что «чумазый» скорее создаст ее.
Положив Пуришкевича и Милюкова на политические весы, я вижу, что они колеблются, и думаю, что «оба хуже».
Конечно, в политическом отношении, а не в этическом.
Г. Милюков писал однажды:
«Историк нашей современной борьбы когда–нибудь будет судить справедливее нас, и он скажет, что люди, стоявшие в эти годы во главе движения, могли ошибаться в оценке того, что осуществимо и что неосуществимо; что сама граница осуществимого передвигалась, благодаря особым условиям борьбы; но что намерения этих людей всегда были честны; их приемы борьбы были чисты, и что, несмотря на все теоретические разногласия и на самые ожесточенные принципиальные споры, даже и цель их политической деятельности была у них одна. Редкое, героическое время! Скоро, быть может, оно кончится, и тем больше мы должны дорожить его последними минутами».
Да, для многих из кадетов это довольно верно. Набрасывая портреты Милюкова, Струве и Родичева, я смеялся иногда, удивлялся, дожимал плечами, но всех трех я считаю по своему искренними политиками. Но «последние минуты», близки. В политике не человек красит место, а место человека. И если нагнувшись ниже, ниже, ниже, подталкиваемые сзади Клемансо — кадеты проползут в кабинет — тогда и чистое в них станет не чистым, если только не спасут их из болота репрессии против смелых и фальшивых бумажек в виде подачки робким — ярость Меллеров, Гурко и Пуришкевичей.
Пусть эти кадеты внутренне чисты, они прямым путем стремятся в грязь, ставшую гуще и зловоннее за эти тяжелые месяцы.
А. Луначарский