Вторым мужем совета, мудрецом кадетской партии — является знаменитый Петр Бернгардович Струве. Фигура этого «искателя» очень популярна среди нашей интеллигенции. Жаль, что карикатура еще не коснулась её, она нашла бы столь же благодарно–подготовленную психологическую почву, как граф Витте, например. Вьюны, вертуны, переметчики, как это ни странно, резче запечатлеваются в общественной душе, чем цельные из бронзы литые фигуры. Витте, Меньшиков, Струве! Кто их не знает, этих «искренних искателей» и «умных практиков». Я не преувеличиваю. Относительно Меньшикова я убежден, что он, несмотря на позицию свою — по горло в зловонной грязи («писатель с моим положением!» как выразился он в полемике с Милюковым), искренне считает себя искренним! О, фокусы человеческой искренности! Граф под сомнением. Но, кто его знает, возможно, что и он думает иногда: «в сущности, я разумно служу отечеству, в сущности, я истинно деловой человек и, согласно запросам времени, умею менять фронт» У г. Меньшикова словечко «в сущности» вероятно более бледно, а у г. Струве выцвело совсем. И г. Струве уверен в том, что он почти свят в искренности своих исканий.
И всё–таки г. Струве считает себя очень хитрым, даже государственно хитрым! То он выскажется за то, чтобы «говорить всю правду» и называет трусами тех, кто часть правды скрывает — и вы видите этого «честного Яго», с честными и чистыми глазами, этого наивного ученого, рыжебородого, добродушного человека не от мира сего, эту разновидность доктора Штокмана. То вдруг, г. Струве начнет поучать:
«Кому не чужда политическая ответственность, тот не станет вкладывать всё, что он считает правильным, независимо от того, какой эффект в умах слушателей или читателей будет иметь такая проповедь, и какие реальные плоды она может дать».
И вы видите лукавого и государственного Струве, искусного «регистратора земской мысли», у которого даже на лице написано: «а я прехитрый человек, я настоящий земский политик, я почти кадетский Бисмарк!»
Забавнее же всего то, что хитрость Струве детски наивна, поистине ребячески непрактична, а его мета физический полет как раз отравлен буржуазной практичностью.
Многообразна роль, которую играет философия в обиходе дряхлой, потерявшей себя, духовно уже побежденной буржуазии. При помощи её, те профессора философии, которые обыкновенно, по словам Фейербаха, не бывают философами, стараются фальсифицировать науку, затемнить, замутить её дальнейшее течение, ибо выводы её обращаются против буржуа. При помощи её спасают ветхие привычные ценности, затыкают дыры, которые время выедает в миросозерцании мещанина. При помощи её идеологи буржуазии стараются хоть как–нибудь создать ей, вернее разогреть ей её застывший неаппетитный объедок былого пафоса. Философ Струве деятельно, хотя и довольно безрезультатно, хлопочет на той немецкой кухне, где вырабатывается бог буржуазии (припомните слова Канта по Гейне, усомнившегося в пригодности разрушительной своей «Критики чистого разума» для людей, подобных его слуге Лампе: «Лампе должен иметь Бога!» воскликнул великий «кенигсбергский китаец»* и сел писать «Критику разума практического»). Г. Струве сидел у ног Штаммлеров, Риккертов, проглотил, как страус, неудобоваримые камни и стекла, множество немецких гандбухов и лербухов и почувствовал призвание быть подогревателем пафоса и в то же время «змиемудрым регистратором» для господ российских либералов.
* По характеристике Ницше.
У г. Милюкова, как мы видели, тоже есть свой пафос. Но пафос г. Милюкова, как он ни жалок, — чистый. Это пафос раба, которому господин сказал: «ты привязан к цепочке и можешь бегать только на десять шагов в окружности», и вот раб рад и полон гордости: «раб справа, ты не знаешь, что господин дал нам десять шагов свободы, ты сидишь скрючившись, загипнотизированный твоим рабством: смотри, я научу тебя, встань, выпрямись, походи! Раб слева, бедный, полный иллюзий, увидя луч солнца, ты вскочил, рванулся, ты бросился к нему навстречу и цепь, которою госпожа наша история опутала тебя по шею, схватила тебя за горло и душит тебя, рвущегося к востоку, в кровь режет твое горло. Я, раб мудрый Милюков, ведаю, что на десять шагов мы свободны, и дальше ни–ни! Да хвалено и прославлено будет имя госпожи истории, открывшей мне предела свободы моей и границы рабства моего! Благодарю тебя, что я не таков, как сей недвижный или оный безумный!»
Таков пафос г. Милюкова.
Господину Струве его недостаточно. Смутно чует он, что рвать цепи великое счастье, что солнце манит, и он хочет создать карманное солнце и счастье в цепочках. Его хитрый оппортунизм так приземист, ползуч, прозаичен, уныл, что он чувствует необходимость убожество своей программы minimum вознаградить необъятностью своей программы maximum.
Г. Булгаков в предисловии к книге «От марксизма к идеализму» рассказывает, как он немедленно примкнул к бернштейновскому ревизионизму, и констатирует, что ревизионизм лишил социалдемократию (старался лишить) её пафоса, её идеального подъема, силы, захватывающей всего, человека, цельности. Но буржуа в сердце, он, Булгаков, конечно, всё же схватился обеими руками за этот выхолощенный, ручной, обесцвеченный и обезвреженный социализм. Однако, как быть с «пустотою», образовавшеюся в сердце: а заполнить ее мистическими грезами, метафизическими идеями.
Г. Струве ушел, кажется, еще дальше Булгакова от научного социализма, но как ни как, а его жизненная программа, программа его «всенародной партии» еще убоже бернштенианской. Струве думает, что его слушатели, его паства нуждается в золотых словах.
Увы, кадеты, по–видимому, равнодушны к полярной звезде, зажженной над их головой г. Струве. Не его в том вина. Он лучше их. Ему недостаточно вырыть в земле удобную нору стать волею монарха на том самом месте, где стоит ныне г. Столыпин — устроить в русской земле общество волчьей сытости при неприкосновенности овечьей личности, ему еще нужно поднять очи горе и ощутить в груди своей вечную душу, а над звездами благословляющую десницу Бога, говорящего: «сей есть сын мой возлюбленный, на нём же мое благоволение, сей есть Петр (Бернгардович), и на камне сем воздвигну церковь всероссийского мещанства, и врата безбожной интернационалки не одолеют ее».
Г. Струве нужно это, а г. Набоков — философ по типу Скалозуба:
Да, чтобы чин добыть, есть многие каналы
О них, как истинный философ я сужу,
Мне только бы досталось в генералы.
Вот потому–то г. Бердяев при всей наивной вере своей в государственную мудрость Струве говорил ему, осуждая прозу кадетства: «Эй, не мечите бисер перед… кадетами!» Но г. Струве так и мечет, так и мечет свой бисер, не дорого, ведь стоит этот в немецких философских мануфактурах произведенный стеклярус.
Но хоть кадеты и смотрят на звезды, как на ненужную роскошь, однако же всё–таки: «Звезда, она конечно, не более можно сказать, как искра небесная, и в своем роде сыпь тверди, однако, иногда можно звезду нацепить на грудь, и от этого приобретается осанка.» Звезда Струве на груди, розовая роза Родичева в петлице, кусок аграрного мыла для влезания в душу избирателя, лорнетка презрения для взглядов налево, белые перчатки на случай, если позовут «туда» — вот вооружение кадета, его полное вооружение!
Я не думаю, чтобы и практическую снетку г. Струве кадет очень ценил. Да, этот коллежский регистратор был когда–то нужен. А теперь? Впрочем, что же, он неглупый человек, пусть работает в канцелярии!
Действительно, практицизм г. Струве, его публицистика не многого стоит. Тов. Тахоцкий бесподобно выяснил мелкотравчатость и бессодержательность этой смеси: оппортунистического поведения применительно к подлости обстоятельств, (это ли не мудрость!) и жалкого страха перед насилием. Вспомните, что, по свидетельству князя Андронникова, вся деятельность Струве сводилась к борьбе, с идеей «вооруженного вмешательства пролетариата в ход истории».
Приведем лишь пару примеров политической мудрости г. Струве:
Посудите, читатель, хитро или наивно было то лукавое расставлено сетей «высочайшему месту», которое Струве честно и тщетно выполнял на страницах «Думы», и которое он освятил в первом же № Полярной Звезды; припомните эти «глазки» наверх, это сование из под полы «письма от милых друзей» — billet doux земцев к монарху.
«В такие эпохи власть должна быть смелой и идти до конца. Она должна захватить в свою пользу весь моральный авторитет одержавшей над нею победу революции и сделать его своим. Революция должна быть возведена в закон.
«В Царском Селе не поняли, что монархия, став конституционной, должна была разом и решительно очиститься от той скверны и грязи, которая налипла на ней за долгую бюрократическую эпоху, и что связывая и дальше свою судьбу с обанкротившейся бюрократией, верховная власть ставит на карту не только спокойствие страны, но и самую судьбу монархического принципа в ней.
«Монархия не есть какая–либо абсолютная форма политического бытия народов. Наоборот, это — исторически весьма условная форма, с которой сродняются и даже сростаются народные души, как со всеми вековыми предрассудками.
«Легкомысленно сектантскими клещами и ценою потоков крови рвать из народной души эти предрассудки, тем более, что в атмосфере права и свободы они становятся совершенно безвредными.
«Русская революция и русская монархия стоят теперь обе на поворотном пункте. На теле нации они могут схватиться в последней отчаянной схватке. И они еще могут заключить мир. Допустим, что завтра революция победит монархию. Это вовсе не будет означать, что торжество революционных начал прочно. Такая победа революции только проложит путь реакции. Но и наоборот. Торжество реакции — теперь уже это ясно для всякого вдумчивого человека — опаснее для монархии, чем для революционных начал. Русская монархия, которая не заключит с революцией почетного для обеих сторон мира, а победит ее реакцией, — эта русская монархия не выдержит не только второй революции, но и второй такой войны, какою была русско–японская война».
О, институтские надежды! Г. Струве поднимал платьице и опускал глазки в глубоком придворном книксене, заверял кого следует, что, кому следует, гораздо лучше будет у кадетов: «совершенно будете безопасны, милостивец, совершенно безответственны, вы только бумажку, милостивец, извольте подмахнут — мы сейчас старого дьяка в три шеи, и ответственность всю на себя, у нас ведь известно, у нас и волки сыты и овцы целы».
И приосанившись, внутренне предвкушая снисшествие власти под сень щитов кадетских, г. Струве обращался к «обществу» и бранил людей с республиканскими клещами. Вредна не монархия, монархия, что пустая бутылка, которая приемлет всякое содержание, худа бюрократия!
Это, видите ли, хитрый Струве загоняет клин между монархом и «берикрадией» и готовит общий мир. Видите ли вы, читатель, с какой гадливой насмешкой смотрят сверху на кадетского мудреца простеца, если только там вообще его замечают, представляете ли себе, как передовые классы и проснувшиеся группы населения принимают апологета «ослабнувшего фетиша»?
Вот вам мудрость струвизма.
Не будем умножать примеров. Отошлем читателя к превосходному памфлету «Г. П. Струве в политике». Но об одном мелком, но ужасно характерном эпизоде я упомяну. Его кстати просмотрел остроумный автор упомянутого памфлета.
В № 8 «Полярной Звезды» г. Струве объясняется с знаменитым теперь своими петушьими ногами, рыцарем чести кн. Евгением Трубецким. Кн. Евгений Трубецкой любит метафоры, и, характеризуя двусмысленность кадетской политики, выражается следующим образом:
«Крестьянину нужно немедленное решение аграрного вопроса во всей его полноте. И вот, конституционно–демократическая партия говорит ему: «У тебя загорелся пожар в деревне, его сейчас мы тушить не можем; у нас теперь такая скверная машина, как Дума 11-го декабря. Подожди, пока мы построим новую, а если не сразу удастся выстроить машину совершенную, на основании четырехчленной формулы, то мы ее разрушим и построим еще новую, а построив, придем и потушим»!
Победоносный мудрец кадетов, практический и хитрый Струве, тоже не полезет в карман за притчей, у него всегда цветут на устах благоуханные розы политической мудрости, и он возражает:
«К.–д. партия ведет с русским крестьянином совсем другой разговор. Она ему говорит, на самом деле: «чтобы потушить пожар, попробуем выбирать в Государственную Думу. Но знай, что эти выборы могут дать тебе в руки вовсе не пожарную машину, а полено, которым никакого пожара нельзя потушить. Поэтому, готовься к тому, чтобы отбросить сразу и вовсе это полено, когда оно окажется у тебя под руками, и властным голосом потребовать настоящей пожарной машины».
Перечитайте, перечитайте, читатель, протрите глаза и перечитайте вновь. Деревня горит. Ты можешь, мужик, «властным голосом» требовать пожарную машину, но ты ее не требуй, а постарайся сначала путем сложных махинаций вооружиться поленом для того… чтобы отбросить его!
Ай да притча! Уж очень хороша. А когда кадеты решились пользоваться «поленом» для органической работы, т. е. для тушения пожара, вышло еще лучше! Что же, православные, по нужде и поленом обойдешься заместо заморской машины. Мы применительно к подлости даже стеклом утираться и ногой сморкаться сумеем. Перлов подобного комического оппортунизма можно найти сколько угодно у мудреца земли кадетской, но не станем идти дальше в лес, чтобы набрать больше дров. Хитрость Струве, хотя он ничего не пожалел и не пощадил ради желанного титула «реального политика», — младенчески наивна. Бродит, бедняга, как в лесу! Накануне 9 января уверяет, что в Петербурге нет абсолютно никаких революционных элементов, и теперь продолжает жевать неумную фразу:
«Привлечь народные массы, — это значит совершить работу Титана, это значит заполнить веками созданную пропасть между народными массами и неклассовой идейной интеллигенцией.
Осуществлению этой задачи мешает сама русская идейная интеллигенция и тем, что, благодаря своему «роковому недостатку» — доктринерству, она раскололась и продолжает раскалываться на несколько партий, и тем, что она недостаточно умно подходит к народу».
Господа создатели «русского народного союза», вы поставили искусно массовые сцены, не хуже Станиславского. Мудрый Струве уверовал в черносотенный народ, готовый ринуться на интеллигенцию, и в злых и глупых интеллигентов, которые к старому черносотенному народному недоверию к интеллигенции прививают «новый побег классовой вражды». Хитрая наивность и наивная хитрость — вот Струве.
Но таков он в политике, а Струве в политике только половина общественного г. Струве. Недаром печальным оком смотрят Бердяев и Булгаков на деятельность Струве; он первый решительно выступил с оруженосцем своим г. Франком на путь созидания бога для кадетской буржуазии. «На что нам бог, когда мы практики?», говорит, пожимая плечами, г. Милюков. «Без бога невозможно, нужно религиозное воодушевление, вера в то, что творим великое; ползая червем по земле тактики, мы тем более должны духом взлетать к небесам…» — Ну валяйте, только, пожалуйста, не в «Речи» и не в «Вестнике», а там… где–нибудь… в задних комнатах».
Ах господа, господа кадеты, не понимаете вы, какую пользу вам хочет принести г. Струве, он вас в строители вечности и рыцари духа произвести хочет» а вы… о, когда бы вверх могли поднят вы рыло, то вам бы видно было… какую пользу хотела принести померкшая «Полярная Звезда». Увы — не могла. Да вряд ли и сможет, не только по равнодушию русского буржуа, по «пристрастию» интеллигента к «красным лозунгам атеистического социализма», но и потому, что создать бога буржуазии, бога мало–мальски живучего, не мог бы никакой Моисей. Там, где осталось место лишь для мелкого маклерства, не воздвигнутся храмы. Бедный, бедный г. Струве, который вместе с оруженосцем своим Франком хотел поставить храм кадетского квазисоциализма насупротив того великого, святого, чудного, благословенного храма победителю человеку, который воздвигает неуклонно, обливая его кровью сердец сынов своих, непреклонная, стихийная, новая социальная демократия. И в заблуждениях своих будет спасена она — ибо, как король Гакон, имеет «королевскую идею». Сознает себя и растет в сознании, по краю пропасти идет с ловкостью лунатика, о камень не преткнет ноги, на аспида и василиска наступает, смертоносное пьет, страдает в своих индивидах, ошибается в своих руководящих центрах, но растет на злобу, на страх, на зависть всем вам, вы, старые, дряхлые младенцы и младенчествующие старики, насильники и соглашатели, душители, отравители и обманщики от Столыпина до Струве, от Вильгельма II до Клемансо!
Г. Струве, быть может, еще разразится «широкой» критикой марксизма. Я имел честь слышать критический реферат Струве, где Риккертовская кляченка «историзма contra натурализм» была впряжена б воз, нагруженный хламом всякого антимарксистского критического отребья, и должна была привести его в движение, но выбившись из сил, свалилась и подняла в воздух все четыре ноги. Да повторит это мудрый Струве в большом масштабе.
Но другая сторона «философских исканий» г. Струве будет занимать нас сейчас. Не только важно для него. метафизической паутиной заткнуть окно науки так, чтобы буржуазии казалось, будто солнце не восходит. Нет, ему нужно еще карманное солнце для буржуазии. Буржуазия (NB — передовая) должна иметь свой идеал.
Гм, гм! составить идеал. В сущности, это так же легко, как варить душистое мыло. Бери всего самого лучшего. Человеку приятно быть бессмертным — recipe бессмертия quantum satis. Надо, чтоб жил некто в небесах, готовый к его услугам и всемогущий, чистый дух от аладиновой лампы, с той лишь разницей, что постепеновец и исполнит всё лишь в свои срок, но мы ведь бессмертные существа, над нами не каплет, мы можем ждать. Итак, recipe промысла божьего quantum satis. Воспрославь индивид, ибо индивид это ты и он, Карп и Сидор, и когда прославляют индивид, приятно тебе и ему, Карпу и Сидору. Вали сахару целыми головами, сахаром варенья не испортишь. «А это что, веревочка? Давай сюда веревочку, в дороге перевязать что.» «Это что, социализм? Давайте сюда социализм». «Как социализм! восклицает земец: как социализм, Петр Бернгардович: обратите ваше драгоценное внимание, это вовсе не невинная веревочка, это шелковый шнурок, присланный для павшей землевладельческой или торгово–промышленной братии самой историей». — «Да что вы, есть, конечно, социализм Маркса, он вредный, но ведь есть еще другой социализм… да… так тот уже мой! и совершенно безвредный… Так только мечтания, вроде как бы облако… А без него нельзя. Никакой перспективы не выходит, для перспективы надо как бы уходящую в даль дорогу… Но на самом деле картонная стена и — более ничего». — «Ох, не шутите вы с этим социализмом с проклятым, не было бы пожара!» — «Помилуйте, мы сызмальства сами в марксистах состояли. Такие ли фейерверки пускали». — «Ну, ну… звездите, звездите, г. Струве, только не чересчур».
Вместе с Франком зафилософствовал г. Ствуве о культуре. Без Франка кончил. И такая эта философия вышла — куцая, прямо надо говорить, вроде нашей конституции. Всё–таки целый ряд и непременно «важнейших» вопросов был поставлен. И любопытно посмотреть, как эти люди сегодняшнего дня, гвоздями к данному прибитые, буржуазно близорукие домашние утки стараются летать и строить башни грядущего. Ну–ка, Сольнес—Струве, полезайте на башню культуры для прикрепления кадетского знамени, вот уже и не знаю какого оно цвета. Ходит слух, что сшито из лоскутьев, вроде старого одеяла Пульхерии Ивановны.
Мы живем во времена интенсивного и болезненного строительства культуры будущего; называя его интенсивным, я хочу сказать не столько то, что культура, вернее фундамент грядущей культуры быстро растет на наших глазах, что работа наших поколений необыкновенно. успешна — я хочу сказать лишь, что тоска по истинно–человеческой культуре огромна в наше время, выражается ли она в сознательных порывах наиболее передовых индивидуальностей, констатирующих ужас нашей современной полукультуры, или в натиске пролетариата, столько же гонимого своими, нуждами, как и влекомого своими идеалами, или в неизреченных воз дыханиях духа, в общей тоске, в общей неудовлетворенности загнанного существа человеческого, ибо человек забыт в старой, на слом осужденной культуре настоящего. И болезненно это строительство. С прекращением борьбы классов путем освободительной победы последнего из них, с торжеством коллективного разума над хаотически созданными им и хаотически пущенными в ход и потому взбунтовавшимися и воцарившимися орудиями производства — мы совершим прыжок в царство свободы. Мы подойдем к той светлой поре, когда начнется история человечества, к заре истинной культуры. Но теперь не строй своего счастья, человек, потому что строительные материалы нужны для фундамента будущему, ляг костьми на камнях твоей постройки, кровью твоей цементируй эти тяжелые глыбы.
Вид преследует свои цели в великом борении с хаосом природы. Он стремится ощупью к победе, не щадя своих эфемерных представителей — человеков и человечков. «Не затушевывайте противоречия между индивидом и видом» — говорит Маркс. Оно есть, его надо принять сознательно, если у тебя есть мужество быть солдатом первой шеренги и умереть Арнольдом Винкленредом, прокладывай путь другим с криком: «победа будет наша!»
Но те, кто не хочет или не может сказать: «да» задаче, возложенной на наше поколение историей? Они только без воли, без радости борьбы, без сознания своей миссии строителя положат кости и прольют кровь на фундамент дома торжества вида человеческого. Нет силы на земле, которая иным путем, не при посредстве сознательной и богатой жертвами борьбы могла бы ускорить наступление новых времен и прекратить ужасы нищеты и голода, невежества и разврата, которые косят людские головы — жертвы роста культуры, пушечное мясо её завоеваний. Такова обратная сторона тех варварских медалей, которые история должна была чеканить прежде, чем добьется она чистого золота истинно культурной общественности. А те, которые протестуют во имя личности против борьбы вида? Они либо влекутся «хитростью духа», по выражению Гегеля, силой неумолимо сложившихся условий борьбы на ту же работу, только с проклятием на устах, либо отходят в сторону, к тем, кто ищет индивидуальных утех, не высказываются ни за, ни против грядущего, принимают ту капельку жизни, которая им отмерена, чтобы умереть, признав, что всю жизнь таили в себе страх этой смерти.
Большая дорога человечества лежала и лежит еще через жертвы, миллионы миллионов бессознательных жертв! Жертва же сознательная, когда мы озарены лучами любимого идеала, согреты волей, говорящей «да» своему бытию, уже не жертва даже, по радости служения своему я, лучшему в нём, наиболее личному — своему солнцу — идеалу.
Социалдемократия мало разглагольствует по поводу этого временного нашему «введению в историю» присущего противоречия. Социалдемократия есть как раз выражение стремления нашей эпохи вперед, стремления, в котором энтузиазм сознательного борца за будущее, в какие бы скромные на вид формы он ни отливался, заливает все трещины сердца, порожденные уродством нашей полукультуры.
Как подойти к этому вопросу кадетскому философу культуры? Ощупывая, нет ли где слабых мест в научном социализме, как системе ценностей, он надеется (робко), что нашел одну — пренебрежение личностью во имя общего, во имя вида. А ведь буржуазия во всех её видах — индивидуалистична прежде всего. Человек, всякий человек (даже добрая половина пролетариев), еще мещанин и любит мечтать о себе, как хозяина своей судьбы, господине у себя в доме, и от государства, общества, партий требовать услуг, по крайней мере обменных услуг за платеж налогов, исполнение обычаев, службу классу. Человек воспитывался на индивидуальном хозяйстве, в разной степени, конечно, но он живет еще в клетке своего плотского я, своей психофизической особи, и неужели на этом нельзя построить мудрую религию личности? Можно. Можно сделать это с Штирнеровским, круто–мещанским нигилизмом, можно сделать это с артистическим, лавино–хищным аристократизмом Ницше, можно пытаться найти что–то среднее между социализмом и индивидуализмом, беря то и другое в разных дозах, как это делают всякие анархисты. Всё это порождения буржуазной идеологии. Но со Штирнером не построишь всенародной партии, не внушишь принципов дисциплины, «партийного патриотизма», который так восхищает г. Милюкова и так нужен кадетам. С Ницше не увлечешь демократию. Приблизиться к анархистам? Беда от их решительности. Но, конечно, в конце концов, буржуазные идеалы демократического пошиба всегда ближе всего будут к анархизму, только болотному, домашнему, ожиревшему.
Да, надо возвеличить индивидуальность. Этого требует и собственное я интеллигента и условия борьбы. Уж если чем можно перешвырять коллективизм, так это расцвеченным и раззолоченным индивидуализмом.
Но у нас идет революция, жертвы нужны, дисциплина нужна, важно петь хвалы и «культуре». И вот вопрос, как примирить культуру и индивидуализм во времени и пространстве? Прежде всего во времени: жертвовать ли успехами культуры ради неприкосновенности личности или наоборот? Послушаем Струве и Франка, отправившихся за золотым руном. Прежде всего, следуя совету Ницше, который рекомендовал приват–доцентам идеалистам говорить, как можно больше высоких слов и производить возможно больше «бум–бум» — оба аргонавта пускаются в священный танец и в экстазе мистически возглашают неизреченное:
«Как культура, так и личность заимствуют свою ценность из своей внутренней имманентной связи с абсолютной святыней — духом и его идеалами. Преклоняясь перед духом, перед священным и неугасимым пламенем высшей правды, мы должны почитать культуру — отблеск, и зарю этого пламени на земле, и мы должны рожать личность, человеческую душу — единственную хранительницу на земле искр того же священного пламени. Поэтому, задача личности — творить культуру, озарять землю светом идеала; а задача культуры — беречь личность и обеспечить ей простор и неприкосновенность ради того, что лишь в ней живет дух, горящий правдой и творящий ее на земле».
Далее идет их «демократизм» и в том же идеалистически–мистическом тоне:
«Всякая человеческая личность, как таковая, есть абсолютная ценность. К каждому человеческому существу мы должны относиться, как к внешней оболочке или физико–психологическому проявлению высшего трансцедентного начала — того духа, который для нас есть святыня. Отсюда вытекает идея равноценности всех людей. Никто не будет спорить, что Шекспир и Пушкин в культурном отношении выше будочника Мымрецова, что за одного Пушкина можно было отдать много Мымрецовых и не остаться в накладе. И всё же, чтобы взрастить Пушкина, мы не имели бы права убить Мымрецова. Оба они суть человеческие личности!»
А, напр., чтобы освободить от казни Пушкина? Ежели, например, Пушкин, будет в петле качаться, но за то Мымрецов будет дома чай пить и рассказывать: «А мы, Палаша, сегодня Пушкина вешали, стихотвор был!.. Из революционеров!» Или Пушкин будет возвращен жизни, а… детки Мымрецова так и не дождутся своего тятьку к чаю, а Маланья будет говорить про несколько дней: «и пенсию–то за моего подлеца какую дали! Вот что значит за правду живота решиться!».
Но почему же Пушкин и Мымрецфв? А если, напр., нашествие внутренних турок в карательных целях на селоТерпелово? Да не подымется рука твоя, Микула Селянинович, на корнета Взбутетенева—Надругайлова, ибо он святая личность человеческая, феноменальное проявление вечного духа и горней правды, но да скинешь порты свои — обнажишь необходимое, и рад буди ежели собственную душу твою, хотя бы оплеванную и обряженную отпустит на покаяние.
Ты усомнился, Микула Селянинович? Странно читать эти строки «Полярной звезды» под портретом «Марии»! Но слушай пророков выспреннего равенства.
«Стоит только отказаться от этого начала, и нет уже более никакой остановки на пути превращения человека в средство. Для тех, кто не признает святости человеческой личности, вопрос об употреблении человеческого мяса есть в конце концов такое же дело вкуса, как вопрос об употреблении конины или ядении улиток».
«О ужас, ужас, ужас!» Как говорит Пополани в оперетте «Синяя борода»! Провидцы будущего, не видите ли вы уже в недалеком грядущем, как максималисты, ковыряя в зубах, говорят: «А вкусные окорока были у этого губернатора!» Не кажется ли вам, однако, что те, кто думают, будто имеют право «устранить Мымрецова», действуют так во имя своеобразного представления о святости личности? Да, свята личность. Но там, где идет война, и зверская орда, захватившая власть, топчет эту личность в кровавую грязь, там проповедь непротивленства, там сама заповедь «не убий!» есть потворство разбойникам!
Но пока дело шло у наших этиков только об относительных правах отдельной личности, но как быть с самым животом завета, с культурой?
«Всякое массовое творчество культуры, всякое стремление к прогрессу помощью совокупных усилий многих рассматривает и необходимо должно рассматривать отдельную личность, как средство и орудие своей задачи. Ни одно великое дело на земле не осуществляется без жертв, и жертвы эти — те самые личности, которые нравственное чувство велит считать неприкосновенными и высшими святынями».
О, бедные кадетские души! Итак, эта двойственность неустранима. Стульев два. Когда перед кадетом два стула, он старается сесть на оба или между ними.
«Человечество никогда не откажется, не может и не должно отказаться от общественной деятельности, от преследования отдаленных идеалов ценою жертв многих поколений;' и, с другой стороны, человечество также не может и не должно отказаться от принципа уважения к человеческой личности. Что лучше — трудиться для идеала, греша, или быть святым, отказавшись от его осуществления? То и другое плохо — то и другое не может нас удовлетворить. Нравственное чувство велит нам найти исход, равно далекий от обеих крайностей.
Надо сказать прямо — как бы это ни было тяжело для людей, ищущих абсолютных руководящих начал в практической морали: принципиального решения дилеммы здесь быть не может, по крайней мере, в реальной морально–общественной обстановке современности и обозримого для нас будущего».
И между стульев не поставишь третьего и на оба не сядешь. Почесывая затылки, мудрецы объявляют неразрешимою антиномию, лежащую «в самой основе нашей нравственной жизни». Не трудно, однако, было бы догадаться, что лежит она в неустройстве социальной жизни.
Но собравшись с силами, мудрые мужи решают, что надо сидеть то на том, то на другом, как тебе сердце скажет.
«Руководишь постоянным стремлением прибегать в своих действиях только к совершенно неизбежному минимуму насилия, — где возможно, будем предпочитать пути насилия и давления путь свободного убеждения и воспитания, но вместе с тем не продадим судьбе своих великих идеалов за полное спокойствие и незапятнанность своей совести. Есть случаи, когда даже пролитие крови, оставаясь грехом, становится нравственной обязанностью; и есть другие случаи, когда самый серьезный общественный интерес не мажет оправдать даже чисто морального неуважения к человеческой личности. Кто ищет точного и незыблемого правила для всех положений и условий жизни, тот будет беспомощно блуждать от одной крайности к другой; здесь может решать лишь живой и не вводимый ни к каким формулам дух морали, а не буква принципа».
Ну стоило ли огород городить? Предоставили всё самому человеку, а брались руководить! Где можно, избегай пути давления, но не ищи и «незапятнанности». После этого жалкого вывода остается лишь порезче выругаться, что и производится упоминанием про
«Нетерпимое и беспринципное * якобинство, которое в борьбе за свой идеал не хочет считаться ни с какими моральными правами чужого мнения, чужой веры и свободы, если они стоят поперек его дороги».
* Так ведь это вы же признали принципы тут недопустимыми? свою позицию беспринципной?
Об одном не подумали мудрецы, что там, где чувство сильно, где накипел страстный протест против действительности и страстная любовь к идеалу, там, где люди большие, страсти большие, мысли большие, там дух живой морали, отнюдь не сдавленной буквой принципа и не замененной ею, быстро убеждается в необходимости частого применения «пути насилия и давления», а в критические эпохи, в момент борьбы выдвигает их окончательно на первый план. Для труса неизбежный минимум насилия равен нулю, для тряпичного интеллигента, для наблюдателя, маклера,
Милюкова — он очень ничтожен, но для революционно–мыслящего пролетария?
Зная, что рядом с нами живут люди, горькая обида которых, горячий темперамент, стремительная любовь — заставляет их прибегать к насилию и там, где оно бесполезно, — мы можем стараться социологическими, историческими и тактическими аргументами рассеять это заблуждение, но выдвигать против них столь убогую мораль, которая дает лишь двусмысленный ответ, или пугать их неминучей метаморфозой их в каннибалов, — каким бы это было стыдом, если бы это не было ребячеством.
Господа кадеты не продадут своих идеалов, за полное- спокойствие. Ради идеала можно и некоторое беспокойство принять. Но вспомните ваши слова: ни одно великое дело не осуществлялось без жертв. Тот, кто чувствует влечение, род недуга «к минимуму насилия», тот легко подменяет великое дело, тот легко отдаст коня за корову, корову за овцу, овцу за гуся, гуся за камень, как в известной сказке. Правительство, правда, сейчас, не склонно давать гуся за паршивую овцу из стада кадетов. Но кадет готов бы помириться на гусе. Что порождается, что порождает? Мелкость ли идеала, непосредственно осуществимого, буржуазная ли ограниченность и трусость перед пролетариатом порождает тряпичную мораль кисло–сладкого Гредескула, или воздыхающую неопределенность франко–струвской культуры, или тряпичная натура русского либерала не может родить ничего кроме программной мыши? Тут круговорот: они идеалисты миротворцы, потому что классовые цели их жалки, иль цели жалки, потому что они жвачные люди.
«Мы не потому не беремся за браунинги, чтобы мы были трусы, говорит профессор Гредескул, а потому, что верим в силу права». Когда ерши слышат такие речи, им, действительно, кажется, что недурно бы ткнуть иглой идеалиста в брюхо.
Ведь вот верят же в свои «слова». Уж отъела щука хвост, а уповают. Чем была бы ваша сила права, милые, если бы не две силы, о которых сладко думает Милюков, — «бессильная революция» с её неприятностями и туго затянутый французский меток!.
О велеречивые, почти иже во святых Евгению преподобному Трубецкому равные, как забавно было ваз наблюдать, когда сей святитель отметил: «Кадеты с удовольствием пользуются результатами преступных деяний!».
Какое пошлое шушуканье: «И вы, князь, пользуетесь и мы пользуемся… И вы расшаркиваетесь, и мы расшаркиваемся, вы вопиёте и в сторону отходите и ручки ваши беленькие умываете, и мы умываем!».
Примирение личности и культуры во времени не вышло, вышло ни черту кочерга, ни богу свечка. Но надо еще примирить и в пространстве.
Не очень решительно, но достаточно тонко социалистам навязывается идеал абсолютной власти целого над личностью. Доказательство?
А вот оно:
«Человечество должно от социальной анархии перейти к социальной организации — говорит Маркс — и этот переход будет величайшим всемирно–историческим событием, после которого только и начнется истинная история, тогда как нынешнее состояние есть лишь прелюдия к ней, до–историческая эпоха в жизни человечества».
Представляет ли из себя социальная организация переменно рабское подчинение индивидуального общему? О, оба господа кадеты с развязным видом проходят дальше, делают вид, что не слышали вопроса и продолжают.
«Надо признаться открыто: если для осуществления культурного прогресса необходимо организовать человечество, установить безусловную планомерность в движении социального механизма, и если это средство имеет абсолютное значение и не ограничивается никакими иными ценностями и мотивами, то единственным целесообразным строем должен быть признан не демократический, а только аристократический деспотизм, безграничная власть лучших и умнейших над толпой. Никакая демократия не может обеспечить той стройности и планомерности функционирования социального механизма, которые были осуществлены, напр., иезуитами в Парагвае на почве абсолютного порабощения управляемых. Эта мысль блестяще и, можно сказать, навеки разъяснена «Великим инквизитором» Достоевского».
Какая грация! «Мы знаем, вы хотите абсолютной планомерности в движении социального механизма!»
— «Позвольте, мы хотим лишь возможно большей планомерности в экономическом механизме, в массовом производстве и распределении!
— «Пустяки, мы знаем, что вы скажете — вы не ограничиваете эту абсолютную для вас ценность ничем».
— «Простите, это не абсолютная ценность, это лишь фундамент культуры, организация освобождения человека от рабства нужды.
— «Вздор! Вы должны быть довольны великим инквизитором!»
Победоносно!
Но, дорогие рыцари культуры, каков ваш собственный план? Ваша вера, ваш идеал?
«В качестве идеала общественного устройства, приспособленного к культурному прогрессу, для нас вырисовывается не деспотизм — всё равно демократический или аристократический, — а общежитие, строй которого тонко и тщательно приспособлен к равновесию между общественной организацией и свободой личности».
Очень тонко. А про демократический деспотизм кому–то не в бровь, а в самый глаз. Кому бы только? Или так–таки просто мимо Сидора в стену?
Г. Струве основателен. Культурная победа, одержанная им вкупе с Франком над марксизмом не показалась ему окончательной. Оглянувшись назад, он заметил, что поверженный враг, как будто шевелится во прахе, и он вернулся, чтобы приколоть его в № 8 Пол. Звезды уже solo.
Теперь он черпает глубже, этот великий исследователь глубин. Слушайте. «Есть два социализма. Или вернее то, что называют социализмом, колеблется между двумя полюсами. В одном социализме идейною сущностью является подчинение личности целому: личность есть средство, общество — цель. В другой концепции социализма, целью и венцом является личность, общество же есть лишь средство осуществления целей личности. Первый тип есть социализм принципиальный, философский.
«Огромное же большинство «социалистов», «коммунистов», «коллективистов» или вовсе не задумывалось над философскими основами своих практических идей (это особенно характерно для, так называемого, научного социализма) или во всяком случае не додумывалось до их осново–начал. Идею социализма этих социалистов мы вынуждены выводить из общего духа и основного смысла их учений.
В результате философского смотра разных социалистических доктрин можно установить, что в основе большинства их лежит вовсе не философский социализм, а, наоборот, идея индивидуалистическая, идея верховной ценности личности и служебного значения социального организма».
Вот те на! А с Франком–то вместе вы расправлялись с демократическим деспотизмом! Зачем же, неужто это вы, подобно гиенам, шевелили могилу покойного «философского социализма».
Но дальше:
«Чистая идея индивидуализма не только загрязнилась, но и затерялась, попав в руки апологетов капитализма, защитников экономического и политического господства буржуазии. По большей части и эти индивидуалисты были такими же грубыми материалистами, как и их противники. Когда идея, так называемой, «экономической свободы», т. е. практические выводы хозяйственного индивидуализма, были подорваны критикой социалистов и социальных реформаторов, когда идея и практика государственного невмешательства в экономическую жизнь капитулировала перед «социальной политикой», — в этот кризис индивидуализма, как практического направления политико–экономической мысли, была вовлечена и философская идея индивидуализма».
Разберись, кто может. Чистая идея индивидуализма капитулировала перед социализмом. А социализм сам в основе имел «идею верховной ценности личности». Стало быть, как же? Это не капитуляция индивидуализма, а лишь воскресение в новой форме? Он загрязнился и затерялся в руках апологетов капитала, а у социалистов он лег в основу их идеала.
Да, конечно, капитулировал не философский индивидуализм, а буржуазный перед другим социалистическим индивидуализмом. Но легче ли от этого Струве?
Пусть индивидуализм не потерял, а выиграл от капитуляции, но ведь и у социалистов он ни к чёрту не годится, т. к. он «принципиально не выдержан и насквозь проникнут самым грубым материализмом и гедонизмом» и кроме того обесценивает политическую свободу в своей некультурной борьбе против либерализма.
Опять Струве копается в могилах. Ведь современный социализм и не думает обесценивать политическую свободу. Но г. Струве уже не слышит. В сущности, ему не так важно отношение социализма к политической свободе, как тот факт, что социализм не дает личности возвышенно метафизического толкования, не вкладывает в нее угодного г–ну Струве спиритуалистического содержания.
Вот в чём дело. Какой, однако, противоречивый этот социализм. Он проникнут идеей верховной ценности личности, но эта верховно–ценная личность понимается «в самом грубом смысле». В то же время, понимая ее так грубо, социализм зовет ее к самоотверженному служению всечеловеческой культуре. Странно. Но всё хорошо, что хорошо кончается.
«В самое последнее время могучий дух Ницше встряхнул философскую мысль и дал почувствовать, что эклектическая кашица из социализма и индивидуализма могла быть потребляема только в состоянии умственных просонков».
Теперь перечите, читатель, формулу общественного идеала, созданную Струве с Франком, и подумайте может ли быть больше сходства, чем представляемое ею, с кашицей из социализма и индивидуализма.
Мы совершенно убеждены в том, что хоть могучий Ницше встряхнул г. Струве и напомнил ему об антиподе Канте, он навсегда осужден питаться эклектической кашицей и никогда не перейдет к твердой пище, о которой писал ап. Павел.
«Философский социализм», о котором всуе упоминают и Франк и Струве, отжил, свое время, этатизм чуть ли не в Гобсовской форме, чуть не поклонение Левиафану, чуть не требование регламентации каждого шага личности, всё это теперь неуклюжий вздор, который носят в своих головах вульгарные анархисты и буржуазные социалистоеды. С определенностью, не оставляющей желать большего, Энгельс указал на то, что государство, как организация власти одних классов над другими немыслима в бесклассовом социалистическом обществе. Это вот г. Струве старался доказать, еще в бытность его полумарксистом, что государство есть организация порядка. Порядок, в особенности в области производства, а также общественной гигиены, путей сообщения и т. п. может быть осуществлен не властью, а просто подконтрольными доверенными лицами на началах наибольшей научной целесообразности. Ученые всегда будут желанными экспертами по вопросам их специальностей, но отсюда далеко до идеи власти академии: к чему власть там, где естественный авторитет коренится на знании. «Скажи мне, сын Бернгарда», говорит Сократ: «Когда ты шьешь сапоги, обращаешься ли ты к хорошему сапожнику или к дурному? И должен ли хороший сапожник обладать властью над тобою, чтобы заставить тебя носить хорошую и крепкую обувь, а не гадкую и гнилую?» Правда, Струве и Франк задают премудрый вопрос: «Где гарантия, что массы пойдут по верному пути»? Гарантия, друзья кадеты, в том, что каждый хочет блага, а не зла, и в широкой образованности масс, которую принесет с собою социализм.
Значит ли это, что из двух социализмов, открытых Струве, научный социализм, действительно, стоит на точке зрения, с которой общественный порядок является лишь служебным по отношению к личности? Вовсе нет. Сама мудрость кадетская ходила вокруг и около неразрешимой антимонии: личность для культуры, культура для личности. Эта антимония существует в современном обществе, существовала почти во всё время истории человечества, но она перестанет существовать при социализме, т. к. там, и вовсе не из метафизических оснований, а вследствие зависимости человеческой психики от форм быта — человек найдет себя, как общественное существо, и его я перестанет отделяться от его мы, не входя с ним ни в какие болезненные столкновения. И уже теперь социально–неустранимая антимония является психологически устраненной для пролетария, личность которого вполне и всецело находит себя, как члена своей партии. Психологически, умирающий за дело своего класса, за дело человечества борец, жертвой себя не чувствует.
Но та точка зрения, по которой «священная личность» меняет свой психический строй в зависимости от условий своей социальной среды и положения своего в ней — коренным образом чужда идеалистам. На нее они стать не могут, ибо она, ни на минуту не принимая эмпирической личности и её относительной ценности, разлагает мэтемпирическую, вечную личность, все вопросы она ставит социально, человечество рассматривает, как коллективное целое, вместо морали выдвигает политику, вместо метафизики — экономику. Материализм — смерть необуржуазного индивидуализма, в котором буржуазия думает идейно окопаться от могучего натиска пролетарской идеологии. Не в «философском социализме» дело, никто не приглашает стать на его точку зрения, дело не в принижении личности, не в забросе её, т. к. благоустроенная общественная жизнь, конечно, отражается полнотой существования индивидов, а именно, в уничтожении научным социализмом индивидуалистической метафизики, на привлекательность которой для мещанина кадетские звездочеты как раз и рассчитывают.
Но если Струве не может стать на нашу точку зрения, не может даже ее понять (или притворяется, что не может), то он никогда не пожелает стать и на резко индивидуалистическую точку зрения, ибо она или вовсе аполитична, или коренным образом аристократична, а ведь г. Струве конституционный демократ.
Кушайте же кашу, г. Струве
Коснусь еще одного характерного на мой взгляд литературного эпизода.
Г. Струве, вполне приспособившись к роли коллежского регистратора на службе третьего сословия, не хуже любого кадета умеет извиваться и нагибаться низенько, чтобы пройти Кавдинские ворота, но он философ. Философ в истинно–буржуазном смысле этого слова. Он должен придумывать Бога своему Лампе, а русский Лампе по грубости своей думает, что Бог ему вовсе не нужен.
«Г. Набоков, поговоримте о боге». — «Э, батенька время ли? Мы у руля, путь идет зигзагами, а вы с пустяками». Есть, конечно, среди кадетов свои Гредескуды, но в общем мало, мало ценят пока кадеты философские старания г. Струве.
«Ведь я чего хочу»! восклицает, вероятно, он про себя: «я хочу, чтобы у нас и философия была и всё, как у людей»! Сочувственно покачивают головами г. г. Бердяев и Булгаков. Они тоже признанные варители метафизического мира для помазания на царство мещанина. «Да, эти кадеты, они чересчур светские, штатские, духовности никакой нет. Выдохнется, пожалуй, среди них из Петра Струве духовность и останется одна регистратура при нём!» И язвят. Дружески язвят. Г. Бердяев уязвил фельетоном о «Жиронде» а сам Булгаков в собственном доме г. Струве в самой «звезде».
Статья Булгакова в № 13 журнала Струве «Религия и политика» — прелюбопытная статья. Прежде всего г. Булгаков разделяет, пользуясь своей терминологией партии на безыдейно политиканствующие и истинно–культурные.
Он говорит:
«Политические ценности, которые руководят политической деятельностью людей, не представляют или, точнее, не должны представлять собой высших, самостоятельных и самодовлеющих ценностей. Самостоятельностью политических ценностей характеризуется лишь безыдейная политика, руководимая интересом, личным или классовым, как непосредственным выражением личного или группового эгоизма. Такая политика, лишенная всякого идеала и основывающаяся на низших, грубых инстинктах природного человека, конечно, чужда всякой религии (кроме культа своего чрева), и трудно вообще говорить об этической или религиозной, вообще высшей ценности такой политики.
В противоположность этой классовой эгоистической политике, идейная политика, руководимая определенным идеалом, не представляя самостоятельной ценности, является средством для служения идеалу, вдохновляется высшей, не политической, но этической или религиозной ценностью. Отсюда она черпает свой энтузиазм, свой пафос, свою духовную мощь. Момент идеологический представляет собой, стало быть, совершенно реальную силу, ибо что может быть реальнее воодушевления идеалом».
Конечно, недостаточно знакомый с г. Булгаковым читатель подумает, что узкоклассовой партией в его глазах является партия социалдемократическая. Мало ли пелось про её грубый материализм, гедонизм, корыстно–классовой эгоизм и т. д. Религиозная же партия, конечно, кадетская, недаром Струве так старательно нахлобучивает ее высоким колпаком немецкого идеализм.
Не тут–то было! «Можно представить себе два типа партийного единения: в одном случае оно происходит на почве общего мировоззрения, так сказать, на программе максимум, или иначе на полном единоверии — таковы обе наши социалистические партии, — не принимая в надлежащее внимание этого обстоятельства, нельзя понять их деятельности и надлежаще оценить их влияние на жизнь».
Второй тип партийного единения единоверия не требует, мирится с религиозным разноверием, если только разные веры эти приводят к практическому единогласию, признания очередных исторических требований, формулируемых в программе партии. Иногда это равнодушие к религиозному разномыслию протекает просто из безыдейности партии, движимой своекорыстием и прикрывающейся лишь теми или другими девизами. Но такая терпимость вполне искренно может быть возведена в принцип, так что партийное единение опирается только на тождество практической программы. В сущности, при такой принципиальной беспринципности каждый член представляет собой как бы отдельную партию, опирающуюся на полную программу–максимум и объединяющуюся с другими на общем практическом блоке: это федерация автономных и, до известной степени, разнозаконных штатов. Такова в настоящее время конституционно–демократическая партия, которая не спрашивает приходящего в нее: како веруеши, требуя лишь признания своей программы и, подобно императорскому Риму, давая место в своем пантеоне всем культам.
И далее:
«Раз нужно выходить за пределы гостиных и идти к народу, интеллигентский индивидуализм обессиливает и вредит, атомистическая совокупность должна превратиться в более полную, истинную соборность, имеющую одну душу и одну проповедь, ибо ведь к народу нужна проповедь. Какую же общую проповедь, т. е. от имени партии, могут произнести атеист и священник, раввин и мусульманин и т. д.? Ведь одно из двух: или для того, чтобы проповедь могла быть действенна и полна энтузиазма, проповедник должен вложить в нее всю свою веру, изложить всю свою религию и вылить, как вывод из неё, действительную программу партии, — но тогда, очевидно, партия распадется. Или каждый должен ограничиться лишь проповедью практической программы. Но не будет ли она страдать тем практицизмом, приурочиваться лишь к низшим практическим интересам, как среди безыдейных, грубо классовых партий?
Ведь то, что для самого проповедника или агитатора есть вывод из его общего мировоззрения, идеалов более широких и отдаленных, он будет сообщать только в обескрыленном виде, доказывая практичность, выгодность этих требований. И как бы ни была искренна, трезва и реальна эта проповедь, палка будет вышиблена из рук первым ударом меча, когда рядом с этой практической и трезвой проповедью в головы вступает политический хмель социального утопизма, широких перспектив».
О, не думайте, что г. Булгаков по старой марксистской памяти так хорошо доказал низменность и культурную слабость кадетов перед лицом социал–демократии. Ее он ненавидит в качестве христианского социалиста. Бессознательно служа буржуазии, г–н Булгаков выбрал себе христианскую ливрею и шипит:
«Как бы ни было велико сходство и близость между практическими программами и требованиями атеистического и христианского социализма, между ними существует наибольшая полярность и непримиримая противоположность, — должна идти борьба, какая идет между Христом и Антихристом».
Социализм у г. Струве и у г. Булгакова — одинаковый, вроде другого Юрия Милославского, который уж Хлестаков написал. Г. Булгаков хочет бороться
«во имя этой веры, и идеал демократии и социализма (которые, конечно, в христианском их понимании не имеют ничего общего с атеистическим социалдемократизмом)».
Но если незабудка тут более для шутки, зато смысл басни разный, ливреи иные. Которая лучше — пусть спорят, а вот критика Булгакова болезненна для Струве. Его тусклая философия не скрасит ни в чьих глазах безыдейность кадетской партии. Струве защищался, но защищался крайне слабо. Да, философия буржуазии способна еще приносить кое–какой вред, вроде Риккертовского дуализма, долженствующего убить социологию, как науку, но принести пользу даже своему классу она не может, убога она, холодна, как плохо разогретый вчерашний обед, кашица это, которую не захочет есть народ, а в нём–то и сила. В политике г. Струве всё отдал за то, чтобы быть практиком, но его практическая хитрость оказалась младенческой и привела только к смешным вензелям его политического пути. Свою полную, ползучую практичность хотел он сдобрить, указуя на звездное небо метафизических ценностей, но посторонние видят ясно, что это только плохая роспись потолка в кадетской храмине, которой сами хозяева не придают значения.
Г. Бердяеву можно только, г. Струве.
Мне тоже.