На границе между викторианским временем и временем новым возвышается сумрачная фигура великого английского романиста и поэта — Томаса Гарди.
Самый поздний потомок норманнского рыцарского рода, ровно, медленно сползавшего вниз и уже окончательно разорившегося ко дню рождения, Томас, необычайно зоркий и честный наблюдатель мрачных и зловещих процессов разложения мелкопоместного и фермерского бытия, большой и интересный, крепкий и стойкий для той провинциальной Англии, которую он именовал Вэссексом, делает на основании этого наблюдения широчайшее обобщение и является выразителем весьма крепкого миросозерцания.
Неправильно думать, что большие писатели–бытовики возникают на почве незыблемого, развернувшегося, уравновешенного быта. Такой быт мало сознает сам себя, и его идиллии, и зеркальное самоотражение в литературе редко представляют собою подлинный человеческий интерес, могущий вызвать интерес людей за пределами данного времени. Наоборот, крупнейшие писатели появляются именно тогда, когда быт получает трещины, когда многие люди отрываются от его основной почвы, когда все здание начинает колебаться; вернее, процесс этот, превращающий некогда крепкое здание в руину, дает либо бытовиков–декадентов, либо декадентов–фантастов, либо, наконец, людей, которые бегут из общества данной формации, иногда побеждая его бичующей иронией или даже прямым переходом в более современный, более жизненный класс. Но в начальный момент такого разложения литературное отражение его особенно интересно, Симпатия к старому еще горяча, симптомы распада принимаются с великой скорбью, но и с великой честностью. Нет желания окружать жизнь каким–нибудь мистицизмом. С зоркостью врача, предвидящего плохой конец, но до конца реалистического ученого, смотрят такие писатели прямо в глаза своему обществу и своему веку.
Таков Гарди в лучших своих романах, в лучших своих поэтических произведениях. Самое подкупающее в Гарди — это его честность. Недаром его предки носили имя «Hardy», что значит отважный, смелый. Отважен сам сэр Томас в своем исследовании общества. Он не ищет пощады, видя, что судьба занесла руку над близкой ему породой людей. Наоборот, он делает широчайшие выводы. На основании близкого материала он делает заключение для широчайших явлений, для судьбы человечества в целом. В философии Гарди есть много общего с философией Флобера, с философией Шпенглера. Тот социальный отрезок во времени и пространстве, на котором они наблюдали жизнь со своего общественно определенного места, наводил их на мысль о разложении, все более грозном наступлении какого–то хаоса, о беспомощности человека перед лицом нависших над его головой бед, приводил их к фатализму. И как у греков, фатализм берется здесь не только как чисто внешняя, но в значительной мере взятая изнутри действующая сила. Сами же люди своими поступками помогают року. Рок не только бьет их сверху, но, под маской разных общественных обстоятельств, болезни и т. д., он бьет их изнутри через их собственные страсти, через их собственную неуравновешенность.
В своих выводах Гарди был совершенно беспощаден к людям, а стало быть, и к себе. Да, человек может совершать ошибки. Но, во–первых, эти ошибки необходимы, он их не может избегнуть, а во–вторых, если бы даже он избег ошибок, то рок и на это не посмотрит. Будьте совершенно безошибочны, и все–таки вы потонете в пучине моря, которое вдруг развернулось под вашими ногами вместо крепкой земли. Бытие жизни есть для нас, людей, совершенно бессмысленный поток, и нет оснований думать, что есть какой–нибудь надчеловеческий смысл. Бытие есть злая страсть. Но если во всех восточных и западных философиях буддийского пошиба есть исход в личной святости на земле и открытые двери в ту или иную нирвану, то у Гарди, по–видимому, этого нет. Для Гарди смерть есть смерть. И у него между строк можно прочесть, что, собственно говоря, уход от жизни, то есть совершенно голое небытие (всякого рода мистицизм от круговращения душ Гарди отвергает), есть разумный шаг.
Сам Гарди дожил до глубокой старости. Исходом для нега самого была художественная зарисовка этого безумного мира и смелое признание его безнадежности. То и другое привело его еще к братской жалости по отношению к людям, и почти только как плод чувства жалости рассматривал он свою проповедь, убеждавшую людей признать раз и навсегда, что они игрушки неведомой страшной силы, живущей вокруг них и в них самих. Горький эпос, в который слагаются лучшие сочинения Гарди, составляющие самую сущность его творчества, мог бы носить дантовский эпиграф: «Lasciate ogni speranza».1
«Кто вошел в дверь жизни, не должен питать надежды, иначе он будет только больше страдать».
Вместе с Софоклом мог бы Гарди воскликнуть: «Самое большое счастье не родиться, а родившись, поскорее умереть».2 Если же ты настолько несчастен, что живешь, придавленный годами, то, по крайней мере, постарайся приобрести спокойную мудрость, которая говорит тебе: люди, брошенные с возможностью страдать и мыслить в этот бешеный водоворот, — существа глубоко несчастные. Постарайтесь, по крайней мере, понимать друг друга, наше положение, любить друг друга. Помочь же друг другу трудно, потому что чуть лучше, чуть хуже — это вообще не имеет значения в том аду, в котором кружатся люди.
Конечно, с точки зрения пролетарского миросозерцания, пессимизм Гарди есть больное мироощущение, возникшее от болезненного распада некогда крепкой английской провинции. Но ведь есть разные болезни. Надо различать больного и раненого, то есть отравленный собственными соками организм, хилый — от цветущего и, может быть, очень крепкого, многообещающего, существенная часть которого разрушена внешним ударом. Одно дело дегенерат, другое дело боец, пораженный ударом, может быть, даже смертельным ударом в грудь и мужественно готовящийся к смерти. Такого рода здоровье есть в Гарди. Он осмеливается сказать до конца то, что должен был бы сказать каждый человек буржуазного мира, не нашедший единственного подлинного и реального вывода, выхода к классу–победителю, к пролетариату, с его безграничными, солнцами залитыми перспективами.
Нужен ли нам Гарди? Да, он нужен нам, во–первых, как замечательный летописец все вновь и вновь в различных странах возникающих явлений распада крепкой и собственнической среды. Стало быть, как художник исторически важного и широко распространенного явления.
Во–вторых, он важен нам как весьма своеобразный реалист, художественные приемы которого в некоторых отношениях должны быть нами изучены. Например, в отношении того замечательного равновесия между повествованием о поведении и его обусловливающих воздействиях среды и внутренней психологией, которую Гарди сводит к минимуму. Конечно, Гарди не наш. Но это необыкновенно честный протестант в стане врагов. Как раз его безнадежность, как раз чуждость его какому–либо мелкому и слащавому формализму, какому бы то ни было стремлению розовыми красочками «иллюминировать» мрачную картину окружающей жизни делает его симпатичным нам. Скорбный и мужественный художник — одна из фигур конца буржуазного мира.
Вот характеристика Гарди, которая должна дать ему свое место в библиотеке западноевропейских писателей, какой должен располагать пролетариат, заинтересованный в глубоком познании прошлого и настоящего ради строительства будущего.