ПРЕДИСЛОВИЕ [к книге Ф. Гёльдерлина «Смерть Эмпедокла»]

Впервые напечатано в книге: Фридрих Гельдерлин, Смерть Эмпедокла. Трагедия. Перевод Я. Голосовкера, «Academia», М. — Л. 1931. Печатается по тексту первой публикации.

Инициатор настоящего издания, переводчик «Эмпедокла» Я. Э. Голосовкер пишет по поводу Гёльдерлина: 1

«До мировой войны какой–то неведомый, полуведомый Гёльдерлин числится в примечаниях к истории западноевропейской литературы — вообще как примечание к романтической школе в Германии — где–то там меж «бурей и натиском», Клопштоком и романтиками, как–то путается в ногах Гёте и Шиллера, кажется, поэт, кажется, кретин, даже длительно кретин, чуть ли не в течение сорока лет, — и умер где–то там в примечаниях к большой исторической жизни, как маленькое примечание жизни литературной, лет около ста назад.

Так оценивали Гёльдерлина историки литературы.

И вдруг поэту из примечания воздается апофеоз. Фридрих Гёльдерлин национализируется, канонизируется, интернационализируется Европой: Гёльдерлин — мировой поэт!»

Это суждение Я. Голосовкера совершенно правильно, и уже поэтому Гёльдерлин не может не представлять интереса для нашего читателя. В то время, как в Германии буйно расцветал экспрессионизм, Гёльдерлин был вознесен на высоту лучших поэтов этой страны. Его провозгласили мудрецом и пророком. Сейчас эту преувеличенную оценку несколько снизили, но Гёльдерлин остался почти для всякого образованного немца в числе десяти — двенадцати литературных гениев нации. О нем создалась поистине гигантская литература, рассматривающая его творчество с философской и культурно–исторической, формально–литературной и психиатрической стороны.

Гёльдерлин жил в замечательную эпоху высокого подъема настроения немецкой буржуазной молодежи. Движение это было особенно сильно на Рейне и в южной Германии. Эти сыновья патрициев, как Гёте, разночинцев, как Шиллер, пасторов, как Гёльдерлин, — все эти Шеллинги, Гегели, а за ними сотни других с известными, полуизвестными и неизвестными именами, кипели под влиянием идей, проникающих из соседней Франции, и откликались бурей чувств и мыслей на политическую, то есть реальную, практическую бурю Французской революции.

Германия не созрела еще в то время для буржуазной революции, еще меньше для тех крайних революционных выводов, которые сделали якобинцы и заглядывавшие еще глубже в будущее бабувисты. Интеллигенты Германии остались интеллигентами. Им не дана была ни сила буржуазии, стремящейся, в своих верхних слоях, стать господствующим классом, ни сила переживаний взволнованных народных масс. Они повисли в воздухе. Это своеобразно искалечило их мысль: она пошла вглубь, по путям поэтическим и философским. Невольная оторванность от возможности воздействия на практическую жизнь постепенно привела к отрицанию примата практики и даже к презрительному отношению к ней.

Германский народ как раз в то время становился «народом мыслителей и поэтов». Такое определение означает народ, лишенный деятелей. Конечно, князья, попы, дворянство, крупная буржуазия, да и простой народ, то есть обывательское мещанство, крестьянство работали, — «делали дело». Но это не было творческое, поступательное дело, — это было мелкое делячество, какое–то «жили–были». Примириться с этим интеллигенция никак не могла. Она протестовала шумно, резко. Она мечтала о бунтарских выступлениях и, чувствуя, что для революции время не созрело, невольно в своем отчаянии натыкалась мыслью на какие–то полубессознательные революционные порывы, идеи разбойничьего характера.

В этом отношении Карл Моор Шиллера и герой Гёльдерлина — Гиперион во многом братья и по идеологии и по судьбам.

Гёльдерлин — колоссально одаренный, внутренне музыкальный человек, с лиризмом, легко развившимся в метафизику, воспринимающий реальность как аккорд космической слиянности, мучительно испытывал разрозненность окружающей социальной жизни. В нем жила мечта об ином, лучшем мире, прообраз которого он находил в идеализированной Элладе. Там царила глубокая гармония между природой и человеком! Там искусство рождалось само собой, было, так сказать, стихийным выражением контакта человека с природой. Именно из этого непосредственного, полусознательного, полупассивного, полутворческого акта выросла мифология, рождающая искусство, вырастала поэзия, философия и, наконец, религия, одна в идеях, другая в живых символах, образах, систематизирующая единственно целостное представление и чувствование человеком себя и природы. «Дух» охватывал всю культуру, всю повседневность древнего грека. Именно так надо жить.

Развитие разума заставило человечество отпасть от этой счастливой целостности. Оно своей дисгармонией унизительно мучило человеческую душу. Гёльдерлин не испытывал его, однако, как вечное проклятие. Он верил в то, что именно из различия человека и природы, из его распавшейся жизни, вырастет новая «вершина» древа, а именно идеал. Идеал есть задание, есть программа лучшей части человечества. Теперь дело заключается в том, чтобы воплотить его, чтобы разумно вернуть по некоей стезе утерянный «тезис» единства.

Читатель видит, что это рассуждение Гёльдерлина по духу своему очень напоминает гегелевскую манеру мыслить и, между прочим, во многом совпадает с показавшимся кое–кому неожиданным отрывком из введения к «Zur Kritik der politischen Oekonomie» Маркса о Греции, об искусстве 2.

Совершенно естественно, что Гёльдерлин, далекий от масс и поэтому с некоторым ужасом относящийся к возможности массовой активности, гораздо больше верит в гения и героя. Гений и герой — это пророк, вождь лучшей части человечества в его стремлении к воскрешенью потерянного единства жизни. Таким гением и вождем мечтал быть сам Гёльдерлин. В великолепном по своему стилю, глубине и чистоте мыслей лирическом романе «Гиперион» Гёльдерлин, никогда не пытавшийся заниматься практической деятельностью, изображает сначала взлет и потом падение вождя, чутьем действительности навеянную картину поражения Гипериона на путях революции за восстановление свободы Греции. Гипериону и его другу Алабанде в протесте против общественного уклада приходится опираться на разбойников, как и Карлу Моору, и, так же как Карлу Моору, убедиться в негодности этой опоры.

К какому же выводу толкает трагическая гибель Гипериона? Законы жизни — законы рабства, — душат человека и вызывают его протест. Но если преступить эти законы, то можно оказаться в обществе вульгарных преступников, самому сделаться таким преступником. Таким образом, Гипериону заказаны все пути к моральной реформе жизни соответственно его планам.

Громадная вера в себя, которую вселяла в Гипериона Диотима (отражение мучительной любви самого Гёльдерлина), рухнула. Правда, Гиперион видит спасение в чем–то высшем или, вернее, в вере в неисчерпаемость жизненного процесса, а поэтому и в неизбежность светлого будущего. На деле, однако, надежда эта не оправдалась.

Попытки мессианства выявлены были Гёльдерлином исключительно в области поэзии. Ему казалось, что у него будет сначала немного, а потом все большее количество последователей, его окружат ученики, понимающие звучные тайные гимны, в которых он возвестит свою новую религию. Ему, по–видимому, часто серьезно приходила в голову мысль, что он есть некий новый Христос или антихрист, который братски относится к своему предшественнику (см. великолепный, хотя во многом темный «Гимн Христа»), в общем он пришел, чтобы восстановить древнее язычество. Но вместо этой величественной миссии Гёльдерлин находил в жизни какие–то жалкие местечки какого–то полулакейского характера. Пророческое честолюбие Гёльдерлина, музыкальный творческий напор в области мыслей и в области формы бушевали в нем, и каждая встреча волн этого внутреннего кипения с тесными, ограниченными рамками окружающего общества причиняли невыносимую боль. Наконец, сознание Гёльдерлина, то потухая, то вспыхивая, погасает совсем, и несколько десятилетий он живет поверженный шизофренией в состояние безумия.

Большой спор велся позднее относительно самой болезни Гёльдерлина. Невольно приходит в голову мысль принять ее как явление социальное. Но психиатры утверждают, что шизофрения есть чисто наследственная болезнь, которая одинаково проявляется при всех жизненных отношениях.

В моем большом докладе в Коммунистической Академии о патологических и социальных факторах в истории литературы 3 я взял Гёльдерлина, как пример, для доказательства, что патологические явления в литературе характеризуют только некоторую серию как бы извращенных инструментов, оказывающихся очень подходящими для извращенных, больных эпох. Я хочу сказать: эпохи здоровые берут здоровых писателей в качестве своих глашатаев. В такие эпохи больные гибнут, их никто не слушает. Эпохи патологические, ярко переживающие жестокие крушения надежд, находят своих лучших выразителей как раз в патологических, остро чувствующих, экстатических художниках. Здоровые люди в такие эпохи кажутся представителям падающего класса грубыми, тупыми, мало выразительными. Но рядом с этим я указывал в своем докладе на то, что социальная стихия (классы в их борьбе), беря тот или другой человеческий инструмент в свои руки, обрабатывает их, довершает их тип, иногда ломая при этом самого человека. Социальная стихия выливается в наиболее подходящее русло, а потом своим потоком меняет это русло. Огромное удовлетворение доставил мне тот факт, что в исследованиях (кажется, еще не опубликованных) академика И. П. Павлова, который в последнее время занимался и вопросами деменции, есть идея, сообщенная мне одним из его осведомленных сотрудников, о том, что проявления временного, а иногда и окончательного слабоумия в значительной степени могут быть взяты именно как социальное явление, то есть как чрезмерное торможение, которым организм реагирует на слишком большие страдания обостренной мысли, истерзанного чувства. Это объясняет с социальной точки зрения, почему так часто как раз мыслители и поэты, выражающие диссонансы эпох на самых резких дисгармониях своего протеста и недоумения, переходят к бредовым высказываниям и совершенно угасают в ночи слабоумия. Если утверждение акад. Павлова верно, мы могли бы сказать психиатрам, что имеем здесь не какой–то социально беспочвенный процесс, в котором данного художника поражала та внутренняя болезнь распада всей нервно–мозговой системы, которая протекала бы одинаково при всех условиях. Нет, мы имели бы здесь чисто социальный факт. Следующее за тем слабоумие можно было бы рассматривать как результат социальной дисгармонии, социальной борьбы, не забывая, конечно, при этом, что наследственность может играть тут существенную роль, создавая место наименьшего сопротивления, предпосылки к катастрофе.

К таким мыслям приводит, по–видимому, судьба Гёльдерлина. Уже его современники — и Гёте, и Шиллер, и Гегель — тревожно останавливались на этой судьбе и своеобразно на нее отвечали. Шиллер в нескольких словах упоминает о людях, подобных Гёльдерлину 4, об их мечтаниях, об их неплодотворности, и чувствуется, что фатальный конец, который, по мнению Шиллера, вытекает из самого их характера, не заставляет Шиллера осудить их, он скорее горько их жалеет. От этих крушений, последовавших в результате непокорности духа, веет на Шиллера чем–то внушающим ему уважение. Еще глубже взглянул на это явление Гегель. Несомненно, Гёльдерлина имел он в виду, когда говорил о жертвах своего великого, слишком непримиримого духа 5. По Гегелю выходит так, что, конечно, такой протестант заслужил своего конца, тут есть его вина, но она же является, в известной степени, его заслугой, если допустить здесь некоторую игру слов. Вина таких людей в том, что они не согнулись, не вступили в компромисс с действительностью, что они хотели идти напролом, но в этом же и их подвиг. Они гибнут, но от них остается некоторое светлое зарево, могущее указать путь другим. Под лозунгом «отречение» («Entsagung») Гёте всю жизнь величественно и плодотворно, но все–таки неуклонно отступал. Отступал и Шиллер, отступал и Гегель, каждый по–своему. Гегель особенно проницательно примирялся с действительностью. Он, несомненно, создавал предпосылки научного социализма, который полон реализма, объективности и вместе с тем революционной активности и творческого духа. Гегель не мог полностью осуществить этот широчайший синтез, в котором так долго билась в таких же условиях развивавшаяся мысль Белинского. Но он сделал в эту сторону исполинские шаги.

Однако в собственной жизни, в пределах своего миросозерцания, это были шаги, отступающие перед природой, и особенно природой общественной. И уже не люди, ему преданные, а представители молодого пролетарского класса, правда, учившиеся у них, сделали из этого отступления внезапный прыжок вперед в верном направлении.

Не то Гёльдерлин. Он сразу поставил себе непомерную задачу. Будучи поэтом–мессией, провозвестником мира, борцом за новые пути, казавшиеся ему ясными, пути восторженного энтузиазма, романтики, слияния с сущностью бытия и на этом построенной культуры, не уступая никому и ни в чем, непрактичный, всем чуждый, как редкий металл, не могущий войти ни в какое химическое соединение с окружающими, Гёльдерлин погиб. Но он погиб, как великий человек. И из его могилы растет живое дерево, к которому многие ходят теперь на поклон.

Наиболее трагически изобразил свою судьбу Гёльдерлин в оставшейся незаконченной драме «Эмпедокл». Она во многом темна, но в общем, однако, основная линия ее определенна: Эмпедокл — человек гордыни, человек греческой hybris, с которой вели борьбу эллинские трагики. Эта гордыня благородна и плодотворна у Эмпедокла так же, как у Прометея в дошедшей до нас части знаменитой трилогии Эсхила. Ведь Эсхил задумал своего Прометея для того, чтобы, сделав из него предельную меру бунта, с наилучшими к тому аргументами заставить его все–таки склониться перед миром власти, перед принципом мирового порядка — Зевсом. Но время испепелило те части, в которых поется песня мира, и оставило ту часть, где звучит песня бунта. И в ней Эсхил сосредоточил такую массу аргументов для своего противника, для его бунта, что Прометей сделался в веках великим представителем революционного начала.

У Гёльдерлина не так. Гёльдерлин показывает Эмпедокла уже на вершине победы (Ницше очень тонко различал такого рода преступление — Frevel от Sunde — от греха). Теперь начинается возмездие природы, — символически выражаясь, боги не терпят того, чтобы человек взял на себя божескую миссию, чтобы он стал благодетельным вождем человечества и изменил течение времени. Эмпедокл сам ужасается своих дерзновений, но вместе с тем облагодетельствованная им толпа, тянувшаяся к слишком высоко поднявшемуся вождю, и ее мелкие и слабые руководители травят его. Внутренний и внешний крах приближается, и великая личность, отпавшая от закономерного хода бытия, стремится уйти в природу, соединиться с ней каким бы то ни было актом. Эмпедокл бросается в кратер Этны.

Как я уже сказал, русскому читателю следовало бы ознакомиться подробнее с замечательными произведениями Гёльдерлина.

Трудно сказать, однако, насколько уже в настоящий момент эта тончайшая и чистая поэзия могла бы найти у нас более или менее широкого читателя. Поэтому мы не решались пока говорить о «Гиперионе», не обратились к нашим поэтам для перевода изумительной лирики Гёльдерлина.

Мы на первое время предлагаем читателю эти фрагменты из «Эмпедокла», крайне характерные для германского поэта.

Я. Э. Голосовкер с великой любовью перевел оставшуюся от автора часть задуманного труда на русский язык. Глубокомысленные примечания, которыми он снабдил свой перевод, помогут читателю в понимании мыслей Гёльдерлина.


1 Луначарский цитирует аннотацию Я. Голосовкера, помещенную, на клапане суперобложки указанной выше книги.

2 Речь идет о работе К. Маркса «Введение (Из экономических рукописей 1857 — 1858 годов)». См. К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 12, стр. 736 — 738.

3 «Социологические и патологические факторы в истории искусства». Заслушан в секции литературы, искусства и языка Комакадемии 31 октября 1929 года. Напечатан в «Вестнике Коммунистической академии», № 37 — 38, 1930, стр. 40 — 80. Конспект доклада (с подзаголовком «Фридрих Гельдерлин») был напечатан посмертно в журнале «Литературный критик», 1935, № 12, стр. 58 — 81.

4 См. письмо Ф. Шиллера Гёте от 17 августа 1797 года (Фридрих Шиллер, Собр. соч. в семи томах, т. 7, Гослитиздат, М. 1957, стр. 466 — 470).

5 См. «Философия истории». Введение (Гегель, Сочинения, т. VIII, Соцэкгиз, М. — Л. 1935).

Comments