Не так давно я посвятил один из моих фельетонов Морису Барресу, которого назвал вождем и гордостью правого националистического лагеря Франции 1
Если человеком, который богато и плодотворно обновил идеи монархизма во Франции, является Шарль Моррас (о нем мы поговорим как–нибудь особо), то двумя именами, которые произносятся правыми французами с чувством законной гордости и приводятся как доказательство чрезвычайного роста влияния национал–монархического направления, являются имена Мориса Барреса и Жюля Леметра. Первый пришел к реакции от гипертрофированного индивидуализма, второй — от своеобразного эстетического нигилизма.
И трудно сказать, кто из них более блистательно фигурирует в монархическом лагере в качестве вельможного перебежчика или, по крайней мере, увлеченного союзника.
В течение долгих лет утонченные, филигранные, пленительные статьи Леметра, в «Débats» и в «Revue de deux Mondes» являлись чуть ли не общепризнанной школой французского вкуса.2 Прозванный коммивояжером послезавтрашнего дня, венец Герман Бар считал Леметра не только основателем «наиболее современной», а именно импрессионистской школы критики, но и самым изящным умом Европы, которому по мере сил старался подражать.3
Никому и в голову не приходило считать Леметра идейным человеком. Он одновременно увлекался писателями самых различных литературных и социальных направлений: Золя и Верленом, Ренаном и неистовым католическим публицистом Вейо. Он принципиально доказывал, что задача культурного человека перед любой книгой заключается в том, чтобы извлечь из нее наибольшее количество наслаждения, а задачей критика — помочь читателю в этом деле. Для этого необходимее всего уметь стать целиком на почву, на которой стоит писатель.
Леметр говорит в одном месте: «Что интересует нас, в конечном счете, когда мы анализируем произведения искусства, — так это трансформация или хотя бы деформация реальности в душе: оригинальная душа — вот что интересно».4 Еще интереснее общее самоопределение Леметра, его объяснения того, что профаны называли «чрезмерной сложностью» его души.
«Мы сложны или считаем себя таковыми, — говорит он. — Но это потому, что наши страсти и душевные движения довольно бледны, бесконечно менее повелительны и тираничны, чем у человека наивной эпохи. В нашей душе никакое новое впечатление не может уничтожить следов предыдущих впечатлений. Наоборот, в нас они живут одно в другом, так что в минуты решения мы находим в себе сразу много желаний и отвращений, я сказал бы, много воль, в которых сказывается еще и влияние отдаленных и тайных наследственных переживаний и наслоившихся друг на друга миросозерцании».5
Как видите, это классически ясное признание в гамлетизме. Только Леметр долгое время был Гамлетом, к которому не являлся никакой призрак, чтобы возложить на его хрупкие плечи несовместимый со скептическим полупсихозом повелительный долг.
Я помню, Русанов посвятил когда–то в «Русском богатстве» любопытную статью характеристике Жюля Леметра и Анатоля Франса.6 Это было задолго до дрейфусиады. Русанов с известной долей права трактовал обоих писателей, как близнецов, как двух Аяксов, постоянно начиная свои характеристики словом «оба».
Действительно, оба они, притом воздавая взаимную хвалу, держали рекорд утонченного вкуса и любезно улыбающегося сомнения. Нужна была огромная чуткость, чтобы увидеть в то время, какое расстояние отделяет дитя Парижа — Франса от турского крестьянина — Леметра. Они и сами не видели этого расстояния, хотя Франс однажды не то с похвалой, не то со скрытой иронией выразился о своем коллеге: «Жюль Леметр — писатель добронравный. Он защитник общественного порядка и частных добродетелей. В этом отношении он никогда не колебался и не отступал. Ум у него живой и гибкий, но отнюдь не извращенный».7
Да, под шикарным фраком любимца передовых салонов скрывалась преисполненная консервативных инстинктов грудь крестьянина.
«Та капля истинной мудрости, — пишет Леметр в пятой серии своих «Современников», — та капля духовного смирения и чувства меры, которыми я обладаю, досталась мне потому, что прежде, чем быть — увы! — писателем, парижским ремесленником пера, я был крестьянином, привязанным к своей колокольне, своему двору, своему лугу».8
Дело Дрейфуса окончательно разбудило и вызвало наружу деревенскую закваску Леметра.
Анатоль Франс был испуган мрачным вероломством донов Базилио 9 главенствующей, даже в республике, церкви и раззолоченных генералов реакционной армии. Он никогда не отличался особенным энтузиазмом по отношению к понятию прогресса. Тем не менее если он ждал некоторого смягчения нравов и улучшения участи сынов человеческих, то только от просвещения. Этот парижанин — глубокий и инстинктивный интеллектуалист. Прекрасно сознавая, что наука и разум встретят злейших врагов в поповщине и военщине, грозно протянувших руку к окончательному овладению Францией, Анатоль Франс со всей энергией, на какую только был способен, бросился в лагерь самообороны светской цивилизации.
Наоборот, Леметр всегда шел дальше в своем скептицизме относительно разума. Он, как и Брюнетьер, принадлежал к числу людей, испытывавших перед торжеством и широкими притязаниями людей точных знаний род отвращения, естественный у натур эмоциональных, будь они догматики чувства, как покойный Брюнетьер, или импрессионисты его, как Леметр.
Напротив, по отношению к морали «добронравный» Леметр был консерватором. Деревенский дух содрогался в нем перед перспективой утраты авторитарных устоев поведения. Широкий в области вкуса там, где шло дело о «роскоши психической жизни», этот снаружи так модно отполированный мужик нахохливался и злился, заслышав о какой–нибудь вольности в области ходячих правил житейской практики.
«Просвещение прежде всего, — говорил Анатоль Франс, — об остальном можно спорить».
«Порядок прежде всего, — возражал Леметр, — все остальное шатко».
Инстинкт порядка, в одно и то же время наследственный и классовый, превратил Леметра, этого яркоцветного, легкокрыло порхавшего над всеми цветами мотылька, в паладина монархии и беспощадного критика радикальной республики. Он же внушил ему ненависть к Руссо и романтизму.
Патриотизм Леметра не глубок. Послушайте, что находит он сказать во славу своей Франции: «Я всюду узнаю Францию по изяществу разговора, по терпимости нравов, по какому–то великодушному легкомыслию, по грации женщин».10
Далее выступают на сцену «гармонический и благородный пейзаж Елисейских полей, постоянно новые утонченности чувства и мысли и, после элегантности и иронии Парижа, наследственные доблести терпения и доброты французской провинции».11 Вот и все.
Согласитесь, что враг патриотизма Эрве легко находит больше оснований для любви к Франции и горячо говорит о ней. Чуждо Леметру и религиозное чувство — этот второй устой французского национал–монархизма. Леметр старается только поддержать дружеские отношения с католицизмом, который он ценит эстетически и этически. На деле же основным философским фоном его души является темный пессимизм, наиярче, быть может, выраженный в таких словах:
«О, какое мы ничтожество! — говорил Боссюэ. — Сои тени! — восклицал Пиндар. — Только представить себе, что мы прожили столько дней, о чем свидетельствует календарь, и что мы знаем о своей жизни только благодаря ему, что бытие налицо, по абсолютно нам непонятно, что все в жизни невозвратно и что это ужасно, хотя, по существу, жизнь — суетнейшая из сует!»
Таким образом, не патриотизм и не религия одушевляют Леметра второго периода — полемиста и активного антиреспубликанца, можно сказать, революционера справа, нет, — только любовь к порядку, которому, по его мнению, угрожает последрейфусовский республиканский режим.
С большой силой сказалось озлобленно–сатирическое отношение к демократии, а вместе с тем и некоторые черты его положительного учения в знаменитой среди националистов параболе Леметра о трех царях–магах, поклонявшихся Христу.12
Каждый из них был по–своему потрясен зрелищем младенца–бога в яслях. Недалекий и непосредственный царь негров Гаспар по возвращении к своим варварским подданным затеял ввести у них социалистический строй; но это породило беспорядки и страшные кровопролития, и в конце концов ожесточенный неблагодарностью и тупостью людей Гаспар восстановил порядок жестокой рукой.
Мельхиор ввел в своем государстве конституционный режим.
Предоставим здесь слово самому Леметру: «Большинство его подданных никогда и не задумывалось о подобных вещах. Лишь незначительная часть народа приняла участие в выборах. Она выбрала тех, кто лгал красноречивее и давал более радужные обещания. Палата оказалась, таким образом, составленной из людей беспокойных, химерических и жадных. Эти люди без умолку болтали о свободе, равенстве и братстве, о справедливости, прогрессе, гуманности и цивилизации. Они решили осчастливить народ. Они разогнали все старые ассоциации, как религиозные, так и светские, где люди находили защиту. Они посадили в тюрьму, изгнали или казнили всех, кого подозревали в приверженности старому режиму. Вся страна оказалась жертвой этих проходимцев и их клиентелы. Страдания оказались бесконечно большими, чем прежде, и тирания возросла. Когда разочарованный Мельхиор стал выражать сомнения в достоинствах своего дела, они низложили его и обезглавили».13
Мудрый король Балтазар, по Леметру, думал так: «Если общественный порядок и благополучие родины не могут парализовать всей несправедливости и всех страданий, то они, по крайней мере, смягчают их. С другой стороны, из моего путешествия я возвращаюсь с новым чувством, с более сострадательным сердцем. Идея о том, что единый бог искупил нас всех, ослабила мою гордость и заставит меня царствовать настолько кротко, насколько позволит общий интерес. Относительно же высшей справедливости я распространю среди моих подданных веру, что она будет царить в иной жизни и что там они должны ждать ее. И Балтазар остался деспотом прилежным, разумным, сердечным и тонким».14
«Однажды его полицеймейстер доложил ему, что странные бродяги бунтуют народ на перекрестках, обещая назавтра царство божие на земле. Он узнал в них учеников Иисуса и приказал их арестовать, чтобы дать им время подумать. Позднее он дал им много мудрых советов и предложил им благоразумно исправить Евангелие Церковью».15
Эти цитаты из параболы, содержащие в себе квинтэссенцию социально–политической мудрости Леметра, думается, не нуждаются в комментариях.
Яркая роль, которую стараются навязать Леметру в политике его реакционные друзья, не заслонила все–таки прежнего Леметра — увлекательного критика и лектора, недюжинного драматурга и пленительного беллетриста. В конце концов, с удовольствием и как–то очень легко выделяешь из леметризма эти резко пахнущие, черно–красящие и остро противные на вкус элементы, и тогда остается химически чистый «леметризм», в настоящем смысле слова: огромная подвижность эмоционального аппарата, позволяющая Леметру–критику быть конгениально чутким по отношению к целым вереницам многоразличнейших писателей; язык гибкий, богатый нюансами, классически прозрачный, но всякую тему умеющий охватить плотно и адекватно, всякое настроение выразить во всей его оригинальности. Франция обладает легионом изумительных стилистов, но и среди них Леметр занимает одно из первых мест. Леметр–критик хорош там, где его личность, в смысле его психической доминанты, отсутствует, где он — прекрасная, кристальная линза; там же, где дает знать себя доминанта, мы находим довольно вульгарного националиста.
Заслуга Леметра как критика заключается не в том, чтобы он умел, как Тэн или Де Санктис, обработать данное произведение так, чтобы оно заняло законное место в общей систематической картине эволюции дайной литературы, и не в том, чтобы он умел, как Брюнетьер или хотя бы как Писарев, отбросить или расценить литературное произведение, согласно системе определенных принципов, но в том, что он делает из художественного произведения, так сказать, полуфабрикат критически познанного. Если художественное произведение есть пища, не сразу доступная мозгам–желудкам читателей, то Тэн или Брюнетьер претворяют ее в свою собственную идейную плоть и кровь: они становятся частями Тэновой или другой какой–либо системы. Для ума сильного и свободного они в этом виде суть лишь важные иллюстрации определенной системы, и, желая построить свою собственную, такой ум, отодвинув в сторону критика, обратится непосредственно к самому произведению. Для «ученика» же творение, прошедшее горнило критика–систематика, есть готовая жизнь, окончательный кусок его души.
Продолжая ту же физиологическую аналогию, мы можем сказать о Леметре, что его обработка дает своего рода удобоваримые вытяжки, экстракты, в которых отброшено все лишнее и которые, словно пепсинами, сдобрены собственными мыслями критика. Читатель–ученик уходит поэтому от Леметра, — повторяем, мы говорим о прежнем Леметре, скептике и дилетанте, — неудовлетворенным: он не дает ему последнего слова, последней оценки. Зато суждение Леметра ни для кого не может быть ни лишним, ни досадным. Сквозь призму его ума и темперамента художественный мир доходит до вас обогащенным, обостренным, но не искаженным, хотя бы в угоду какой–либо высокой идее. Теперь не то, конечно, — критик надел на свои ясные глаза ужасающие фальшивые очки национализма.
Леметр–драматург и Леметр–новеллист менее значительны. Тем не менее надо сказать, что интимный театр его, простой по сюжетам и эллински чистый по исполнению, уже начертал тот путь утонченно культурного, но немного слабодушного и как будто подгнившего комфортабельно–христианского всепрощения, который составляет доминирующую ноту доброй половины парижских «серьезных» пьес, и я предпочитаю «Прощение» Леметра сколку с него, «Пустяку» Эрвье, — новинке «Comédie Française».16
Леметр–беллетрист не претендует на крупное место в литературе, но читать его вещи — истинное наслаждение, благодаря тонкости рисунка и всюду просвечивающему лукавству проницательного и снисходительного ирониста.
- См. в наст, томе статью «Морис Баррес». ↩
- В 1880–х годах Леметр регулярно публиковал в этих органах критические статьи о литературе и театре, вошедшие в сборники Леметра «Современники» («Les Contemporains. Etudes et portraits littéraires», 7 v., 1885–1899) и «Театральные впечатления» («Impressions du théâtre», 10 v., 1888–1898). ↩
- Австрийский писатель и критик Герман Бар (Hermann Bahr), проповедник модернистского искусства, упоминает о Леметре в своей книге «Der neue Stil», 1893. ↩
- Мысль о трансформации реальности творческой индивидуальностью художника высказана Леметром в двух его статьях о Золя (ср. «Emile Zola» — «Les Contemporains», 1ère série, P. 1892. p. 251 и «Emile Zola» — «Les Contemporains», 4ème série, P. s. d., p. 253 и 258). ↩
- Цитата представляет собой резюме Луначарского статьи Леметра «Le néo–héllenisme» (ср. «Les Contemporains», 1ère série, p. 129–130). ↩
- Речь идет о статье H. С. Русанова (псевдоним — Н. Кудрин) «Французская критика (Письмо из Франции)». — «Русское богатство», 1897, № 11, ноябрь, стр. 45–78. — ↩
- Луначарский резюмирует несколько высказываний Франса о Леметре в статьях «Serenus» и «M. Jules Lemaître» (см. «Œuvres complètes de A. France», t. VI, P. 1926, p. 21, 487–488, 489, 490). ↩
- См. работу Леметра «Quelques «billets du matin» в кн. «Les Contemporains», 5ème série, P. s. d., p. 262. ↩
- Персонаж комедии Бомарше «Севильский цирюльник» — нарицательный образ вероломного церковника, клеветника. ↩
- См. «Les Contemporains», 5ème série, p. 172–173. ↩
- См. там же, p. 169. ↩
- Речь идет о новелле Леметра «Школа царей» («L'école des rois») из сборника «En marge de vieux livres, contes et légendes»; на русском языке см. Ж. Леметр, Древние рассказы, СПб. 1910. В тексте статьи переводы принадлежат Луначарскому. ↩
- Ср. «Древние рассказы», стр. 19. ↩
- Ср. там же, стр. 20. ↩
- Ср. там же, стр. 21. ↩
- Комедия драматурга Эрвьё «Пустяк» (P. Hervieux, Bagatelle, comédie en 3 actes), поставленная в «Comédie Française» 28 октября 1912 года, схожа по сюжету с комедией Леметра «Прощение» («Pardon», Р. 1895). ↩