Анри Бейль, писавший под псевдонимом Стендаля, является одним из замечательнейших писателей европейской литературы, гением, получившим безусловное признание во всем мире; он вполне заслуживает того, чтобы быть включенным в нашу библиотеку.1
Когда стараются определить Стендаля, отнести к той или другой школе, обыкновенно начинают путаться и недоумевать. Он кажется противоречивым. С одной стороны, в нем как будто есть какой–то отблеск революционного сознания, революционного пафоса; с другой стороны — это ярко выраженный индивидуалист и отчасти сноб. Часто в нем поражают приемы почти ученого исследователя–естествоиспытателя. В нем заметно преклонение перед разумом, и рядом с этим он как будто ничем не любуется так, как нерассуждающей страстью, является апологетом и апостолом сильных чувств, риска и безрассудной смелости. В некоторых отношениях он кажется предшественником самого трезвого реализма, какой только мыслим в рамках художественности, а с другой стороны, его относят к романтикам. И все это верно. И Стендаль интересен как раз тем, что все это укладывается в нем с необычайной стройностью. Вообще характер Стендаля как человека и писателя внутренне в высшей степени логичен и представляет собою одну из любопытнейших и закономернейших формаций, ярко отражающих дух времени.
Первое, что делает Стендаля необыкновенно интересным, это как раз то, что один из самых мощных корней, питающих его гений, есть революционное сознание великих десятилетий общественных бурь, пережитых Францией.
Одной из господствующих полос французского общественного сознания перед революцией и в значительной степени во гремя ее является блестящий реализм, вера в разум, стремление осветить его ровным белым светом все окружающее, стремление в лучах его разнять существующее на составные части путем внутреннего анализа, похожего на работу механика, осторожно разбирающего сложнейший механизм, а потом вновь из этих найденных частей составить целое, и все это с любопытством, усердием, остроумием — таково настроение великих умов Французской революции. И делают они это вовсе не из одного любопытства, хотя научное любопытство ярким пламенем горит в этих умах; нет, они занимаются анализом и синтезом, чтобы как можно скорее понять закономерную связь вещей, окружающих человека, и самого человеческого организма, а потом, опираясь на эти знания, построить разумную жизнь. Им хочется перечистить индивидуумы, а еще больше того — общество, выбросить оттуда всякую мистико–романтическую грязь, сделать жизнь опрятной, четкой, вернуть мировому механизму его стройность, по мнению тогдашних материалистов, на девяносто процентов присущую не испорченной предрассудками природе, — а на остальные десять процентов можно, конечно, выправить природу и путем правильно поставленного воспитания в самом широком смысле этого слова. Дух Дидро, Гельвеция, Кондорсе, дух Кондильяка, можно сказать, живет в Стендале и составляет больше половины, думается мне, его своеобразного обаяния.
Стендаль — художник, но он иногда даже откладывает свой художественный инструмент и подходит вплотную к научным анализам, как он это делает, например, в своей замечательной книге «О любви», и, облачаясь в плащ художника, он не перестает быть исследователем человеческой природы. Своими холодными, зоркими, серыми глазами Стендаль пристально, пытливо, пронизывающе смотрит на окружающее и выделяет самое любопытное, он сочетает это выделенное в стройную картину, которая должна привести к лучшему знанию человека. Он экспериментирует, часто ставя своих героев во всевозможные, так сказать, лабораторные положения, стараясь с максимальной честностью, с предельной правдивостью (иногда граничащей с мизантропией и цинизмом) обрисовать, как же будет вести себя человеческое существо данного типа в этой исключительной обстановке.
Но если Стендаль является величайшим художником, непосредственно вышедшим из энциклопедизма, из материализма XVIII века, то надо сказать, что жил он в эпоху, когда революция уже отгремела и оставила в душах глубокое разочарование.
За племенем гигантов, за огромными событиями посленаполеоновской эпопеи, в которой Стендаль принял непосредственное, мужественное участие, последовало своеобразное затишье: народилось племя середины.
Крупный капитал, опираясь на толпу лавочников, утвердил свое могущество. Глубоко разочарованная интеллигенция, перед которой поднялись было какие–то величественные упования, чувствовала себя надломленной. Куда было идти? Продолжать революционные вспышки было безнадежно, все устали от них. Революция казалась делом фальшивым, бесплодным. Предаться мрачному отчаянию? Многие шли по этому пути. Результатом разноцветного отчаяния явились и Шатобриан, и Випьи, и все громадное явление бонапартизма и немецкой романтики, и даже отчасти в наших лишних людях, в наших Онегиных и Печориных отразилось это монументальное разочарование наиболее подвижных умов разнокалиберной интеллигенции после взлета и падения Великой французской революции.
Был еще один выход — пойти по пути наживы, по пути устройства своего существования на почве вновь сложившегося победоносного капиталистического, лавочнического строя. Многие уходили в эту сторону, насыщая свое честолюбие наживой, карьерой. Изумительное изображение этого времени, а в особенности несколько более позднего, 30–40–х годов, дал самый богатый гений европейской литературы — Оноре Бальзак. Но у Бальзака рядом с такой глубиной, с таким оригинальным прозрением в сущность вещей, которые заставили Маркса признать его одним из своих учителей,2 имеется очень много необузданной фантастики, имеется какая–то гигантская неряшливость, заставляющая бросать величайшие сокровища и мусор в одну кучу. Рядом с молниеносными озарениями мы встречаем у Бальзака и провалы в темноту, и душные туманы мистики, и какие–то млеющие марева, в которых предметы принимают то тот, то другой облик, ибо самый ум Бальзака был беспринципным и представлял собою какой–то безумно плодотворящий хаос.
Однако у Стендаля мы нередко находим типы, отдельными сторонами своего характера чрезвычайно напоминающие самого Стендаля. Стендаль принадлежал к числу тех, кто не примирился с лавочными интересами, не хотел променять жизнь на карьеру. Стендаль принадлежал к тем, которые порою горько усмехались, но не сделались жертвами картинного шатобриановского или даже байронического разочарования. Стендаль не питал также революционных иллюзий, которые в то время, когда он жил, были действительно только иллюзиями. Не видя общественных скреп, которые стоило бы любить, не усматривая впереди желанно–общественных целей, Стендаль, сын века, когда общественность была разбита и распалась на индивидуальности, берет за основную ценность для себя именно человеческую личность. В нее он углубляется, ее он изучает и в это изучение, как я уже сказал, вносит ту острую честность, своего рода биомеханику, аналитику и синтетику натуралиста, которые он вынес из благородной стихии революции.
Совершенно объективно, спокойно, можно сказать размеренно, наблюдая окружающую жизнь, опасаясь быть лириком, стараясь вычеркнуть свою личность и развертывать свои романы, как в природе развертывается жизнь, Стендаль тем не менее сильно любит и сильно ненавидит. Он ненавидит буржуазную мелочность, он ненавидит размеренную жизнь торгашей и чиновников, он ненавидит постепенно крепнущее и забирающее в свои руки человечество сплоченное большинство правящих слоев. Он ненавидит трусость, дряблость, бездушный расчет, он ненавидит все то, что характеризует мещанство после победы над аристократией, проявившей все свое духовное убожество.
Наоборот, Стендаль страшно любит человека–животное, животное, одержимое страстями, преисполненное порывами к яркой жизни, к подвигу и, может быть, больше всего к счастью любви. Любовь играет у Стендаля огромную роль. Она у него необыкновенно очищена от всяких эмпирей, от всяких фиглей–миглей, от всяких мистических выдумок. Она у него физиологическая, плотская, она у него мука и радость тела. Но вместе с тем она у него чиста, как огонь, она может сжечь человеческое сердце, она увлекает на безрассудные, но красивые по своей отваге поступки. Она иногда тяжело ранит, но никогда не заставляет гнить и, даже причиняя боль и скорбь, даже губя, очищает и возвышает человека.
Быть может, по самому духу времени крайне индивидуалистический Стендаль слишком возвеличивал любовь. Это не мешает тому, что он оказался одновременно и чрезвычайно глубоким и высоко настроенным поэтом ее, и вместе с тем очистителем ее от той скверной, от той ложной поэзии, всякого рода выдуманной фантастики, всякой христианщины и розового сюсюкания, которым хотели якобы прикрасить такую грубую вещь, как пол, а на самом деле унизили и загадили его. Таким образом, Стендалю совершенно чужд романтизм типа стремления к потустороннему. Стендаль как нельзя более реалист. И по приемам своего письма, и по своему миросозерцанию он мало общественен, а как аналитик общества он чрезвычайно интересен, поскольку дает необычайно точное, заостренное, четкое отражение борьбы личности за свободу в современном ему обществе, скрепы которого вообще были ничтожны и где выражения вроде «демократия — это карьера, открытая для талантов)) или «обогащайтесь» — являлись доминирующими лозунгами.
Франция казалась Стендалю в послереволюционное время до такой степени загаженной, как мухами, победителями–лавочниками, что он больше находил простора для наблюдения за человеком как великолепным животным в Италии и даже на могиле своей приказал сделать надпись «миланец». Там, в Италии, личность казалась ему более свободной, более простой, более яркой.
Стендаль являлся, таким образом, выразителем романтики энергии, в полном смысле слова ранним энергетистом (конечно, не в общефилософском смысле этого слова, а в моральном). В соединении с натуралистическим реализмом, с умением выработать необыкновенно сжатый, скупой и точный стиль это дает изумительный, единственный в своем роде букет. И все здесь стройно, все здесь созвучно, все здесь трезво, все здесь честно и вместе с тем полно страстной Любови к жизни и упоения действительностью, ее красками, презрением ко всему, что мельчит и грязнит жизнь.
Литература времени Стендаля была иною. Мы уже упоминали о Шатобриане, Бальзаке, Байроне, которые любили всяческие фиоритуры, громовую декларацию, раскрашенные декорации, театральные позы. Правда, в эти внешне напыщенные формы вкладывалось порою содержание огромной силы, но напыщенные формы все же считались условием успеха. Стендаль был им чужд. Он стремился к монументальной простоте, он заливал свои словесные полотна дневным светом, он предъявлял такие серьезные требования к человеческой любознательности и напряжению ума, которым в области беллетристического чтения эпоха не могла соответствовать. Вот почему он прошел малозамеченным.
Лишь когда позднее поднялась новая волна научности в рамках капиталистического общества, когда пришел натурализм с его стремлением научно–художественно познавать окружающее, когда пришел Флобер с «Мадам Бовари», а за ним Гонкуры, Золя и Мопассан, вспомнили Стендаля и создали вокруг него настоящий культ. В нем признали родоначальника художественного исследования, пытливого и трезвого романиста–психолога, в нем признали неумолимую честность законченного реалиста и великого мастера подлинной прозы, прозы без примеси поэтической витиеватости, прозы, как самого усовершенствованного инструмента рассказа о формах внешней и внутренней жизни.
Поскольку наш великий Толстой некоторыми большими гранями своего гения был обращен как раз в сторону честнейшего вскрытия жизни, постольку он любил Стендаля, учился у него.3 Многое из того, что интересовало Стендаля, для нас потускнело, мир наш совсем иной, но у великого реалиста, вышедшего из духа Французской революции и своеобразно, но высоко реагировавшего на первую полосу послереволюционного буржуазного бытия, еще многому может поучиться наш писатель.
И наш читатель получит от знакомства со Стендалем строгое, но острое наслаждение, в котором будут одинаковое участие принимать воображение, симпатии и размышление.
- Имеется в виду серия книг «Русские и мировые классики». ↩
- Имеется в виду тот факт, что Маркс и Энгельс чрезвычайно высоко ставили Бальзака, как великого художника–реалиста, глубоко и правдиво отобразившего закономерности развития и пороки буржуазного общества. При этом они подчеркивали огромное познавательное значение его творчества (см. письмо Энгельса М. Гаркнесс, апрель 1888 года. — К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. XXVIII, стр. 28–29; письмо Маркса Энгельсу от 14 декабря 1868 года. — К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 32, стр. 186; письмо Маркса Энгельсу от 25 февраля 1867 года. — Там же, т. 31, стр. 234; письмо Энгельса Марксу от 4 октября 1852 года. — Там же, т. 28, стр. 128; К. Маркс, Капитал. — Там же, т. 23, стр. 602; т. 25, ч. 1, стр. 46. См. также: П. Лафарг, Воспоминания о Марксе, Госполитиздат, М. 1958, стр. 9). Вместе с тем Луначарский допускает неточность в формулировке: ни Маркс, ни Энгельс не считали Бальзака своим учителем. ↩
- В письме А. К. Виноградову от 8 мая 1928 года М. Горький писал о Толстом: «После этого он… сказал, что, если б не читал описание Ватерлоо в «Шартрезе» Стендаля, ему, наверное, не так бы удались военные сцены «Войны и мира». И — подумав: «Да, у него я многому научился, прекрасный сочинитель он» (М. Горький, Собр. соч. в тридцати томах, т. 30, Гослитиздат, М. 1955, стр. 92). ↩