Мне неоднократно уже приходилось указывать на очень сильную, быстро приобретающую среди передовой молодежи Франции доминирующее влияние группу поэтов, учителями которой из предшествующего поколения являются Уолт Уитмен и Эмиль Верхарн.
Этих поэтов с полным правом можно назвать социальными. Это вовсе не значит, чтобы они выбирали своими темами преимущественно те или иные эпизоды, относящиеся к основной классовой борьбе нашего общества. Выражение «социальная поэзия» очень часто понимается именно так. Однако это определение узко. В общем и целом под социальной поэзией надо понимать такую, которая перестает видеть центр тяжести в человеческом индивидууме, менее всего видит его в собственной личности и во всех причудах собственных настроений. От этого индивидуализма поэт отнюдь не освобождается, перебрасывая непосредственно мост к, космосу. Природа и «я» превосходно сочетаются между собою, без нарушения приоритета индивидуализма, который, в сущности, любуется собою самим и в природе, делая всю вселенную исполинским зеркалом своих эмоций.
Выйти из предела своей личной ограниченности (а эта задача все рельефнее ставится перед молодой Францией и, что очень характерно, перед обоими ее лагерями, левым и правым) — выйти из своего одиночного заключения можно только путем непосредственного чувствования, симпатического проникновения в переживания сочеловеков.
Конечно, в поэзии прошлого можно отметить немало великих и малых художников, умевших в этом смысле быть объективными и социальными. Эта струя обеднела только в последние десятилетия, почти совершенно побежденная ультралирическим, полудекадентским символизмом. Мы присутствуем при ее возрождении. Но что характерно отличает Уитмена и особенно Верхарна от объективных поэтов прошлых поколений, это то, что они сознательно считаются с полярностью: жизнь личная — жизнь сверхличная.
Это же весьма ярко характеризует собою и всю поэзию их французских учеников.
Но если Жюль Ромен, пока наиболее зрелый, больше всех давший из социальных поэтов Франции, нашел путь к сверхличной поэзии через отожествление себя с групповыми «я», через идею и чувство унанимизма, то Вильдрак, поэт еще более молодой, но не менее талантливый, ищет того же путем, на первый взгляд, более простым: путем любви.
Любовь у Вильдрака является не долгом, не прибежищем от отчаяния, не результатом избытка интенсивной жизни, а проявлением социальности.
Продукт современного города, человек, испытавший на себе усиленное действие коллективизма как идеала, Вильдрак всеми силами души старается приобрести более широкий круг ощущений и опыта, он стучится в замкнутые двери чужих душ, он с беспокойством смотрит на всякого прохожего, стремясь хоть на минуту поставить себя на его место, взглянуть на мир его глазами, думать его мыслями.
Громадное дружелюбие, глубокое сознание своего социального тожества со всеми сочеловеками — это, на наш взгляд, основной мотив поэзии Вильдрака.
Крайне характерна и форма молодого поэта. Кажется, нельзя идти дальше в направлении свободного стиха.1 Появление и исчезновение рифм, ритм, то довольно чеканный, то едва уловимый, граничащий с прозой, иногда заставляют спросить себя, стихи ли это?
В торжестве свободного стиха, торжестве временном и ограниченном, большую роль, конечно, сыграла жажда новизны… Старые классические, уравновешенные, звонкие формы приелись. Огромные мастера, казалось, исчерпали все заключенные в них возможности. Vers libre *, казалось, открыл новые горизонты. Само собою разумеется, однако, что с точки зрения чистой музыки стиха должно было наступить время, когда рядом, может быть, выше vers libre, вновь пошла волна стиха более или менее кованного и шлифованного, ибо лапидарная форма, которая требуется от истинного поэтического произведения, чрезвычайно выигрывает от тех внешних ритмических правил, которым подчиняет ее старый стих, вышедший из мнемонических приемов.
* Свободный стих
(франц.) — Ред.
Но у свободного стиха есть еще и другое основание. А именно — способность его необычайно гибко следовать за изменчивыми настроениями автора. Как в музыке разбиты правильные формы, пережиты первоначальные, уже потерявшие свои строгие рамки симфония и соната, так и в поэзии естественно было ждать при крайней подвижности нашего душевного строя большей нервности и свободы формы: всегда кажется, будто поэт, употребляющий свободный стих, — искреннее; он, очевидно, меньше думает о форме, форма, очевидно, непосредственно плазмируется * у него содержанием. Однако и к этому достоинству свободного стиха надо подходить с большой осторожностью. Ближайший друг Вильдрака, интересный теоретик молодой поэзии Жорж Дюамель, в одной из своих статей отмахивался руками и ногами от «искренних поэтов». В конце концов, искренним быть очень нетрудно. Вывалил из своей души всю накопившуюся там дрянь, сделал из нее род более или менее рыхлого паштета и преподносит почтеннейшей публике!
* Здесь: определяется. —
Ред.
Но ты мне душу предлагаешь: На кой мне черт душа твоя!..2
Этими словами Лермонтова лучше всего отвечать на приставания надоедливых, как мошки, поэтов искренности.
Тем не менее вольный стих у Вильдрака — продукт именно искренности. Он заботится, и в этом его ценность, о кратчайшем и точнейшем выражении своих переживаний и своих внутренних видений.
Так как задача Вильдрака — проникнуть в замкнутый, на первый взгляд, для каждого из нас окружающий психический мир, а метод такого проникновения у него — любовь, то методом изложения результатов его оказывается необыкновенно нежная, трепетная, точная, боящаяся лишних украшений передача раздобытого опыта.
Вильдрак страшно боится украшений. Как грек варварского периода одевался в длинные разноцветные ризы, умасливал и заплетал свои локоны, навешивал на себя ожерелья и запястья, а грек классического периода сбросил с себя абсолютно всякие одежды и к изяществу и красоте устремился лишь через совершенство своей наготы, так и новейшая поэзия Франции по сравнению с Гюго, Парнасом, символистами стремится обнажить свою мысль и свои чувства, Но это совсем не того рода обнажение, о котором говорит Дюамель, имея в виду тучу искренних бездарностей. Надо, чтобы обнажаемое тело было достойно предстать перед нами без украшений, надо, чтобы оно было таким, чтобы даже самое лучшее платье казалось досадной завесой.
Толстой говорил, что большая часть стихов, подкупающих нас перезвоном рифм и пляской ритма, будучи переделаны в прозу, оказываются бессмыслицей или пустяками.3 Вильдрак старается достигнуть того, чтобы давать именно лапидарнейшую, подобную квинтэссенции сущность вещей; Вильдрак, в поэзии видящий форму наиболее враждебную многословию, торжество лаконической литературы, — так мало нуждается в прикрасах стихотворной формы, что пишет почти стихотворения в прозе. Однако ему присуща нежная, утонченная, казалось бы, малоуловимая, но на самом деле сильно действующая музыка, которую вряд ли удастся передать даже самым лучшим переводчикам.
Но так как все же содержание остается у Вильдрака на первом плане, то его стихотворения не перестают быть интересными и в прозаическом изложении.
Новая книга его, так и озаглавленная «Книга любви»,4 затмевает то, что им было дано до сих пор. Самое введение 5 напоминает несколько знаменитого «Альбатроса» Бодлера, но, уступая ему по форме, отнюдь не уступает ему по мысли, по скорбному чувству и является новым, быть может, более современным определением роли и места поэта.
«Большая белая птица раскрыла свои крылья, такие белые, такие новые крылья. Они смеялись иод небом, как новые паруса, и гордо раздувались, как они. Сильная, чистая птица покинула свою ветвь и свою долину для дальних странствий и высот. Когда она неслась над долинами жизни, эта белая птица, в прекрасном порыве — она получила храбро, прямо в грудь целую тучу злых камней жизни. И немножко сбилась с дороги птица, стала припадать, и люди внизу увидели, что с нависшего неба падает пух. Немножко перьев тоже упало. Однако птица не опустилась на землю. Нет, она не коснулась земли, хотя все сыпались на нее острые камни мелких жизненных невзгод. Но вот колючий и с силой брошенный булыжник, весь выпачканный в черной грязи, ударил в крыло ее, и пробил его, и сделал в нем дыру. Круглую дыру, красную и черную дыру — в этом крыле, таком чистом и новом. Ниже летела после того птица, она кренилась набок, как пробитая лодка. А дыра все росла понемногу в крыле, гангрена увеличивала страдания, и воздух свистел при каждом ударе крыла, как свистит он в больных легких. И чем дальше летела она, тем шире становилась рана. И тем ниже спускалась птица. В отчаянии великая птица скоро била воздух уже ажурным крылом, скоро она била воздух уже одними костями, как иной в отчаянии бьет по воде саблей. И клювом ударилась она в прах земли. Но упрямо поднялась опять прыжками калеки, сильная и чистая по–прежнему, упрямо пускалась она вновь в свое путешествие к высотам. И ей удалось покинуть долины жизни. Но великая белая птица влачила за собой по земле одно сгнившее крыло. Другим же в утреннем воздухе, другим крылом, переполненным прекрасных судеб, она гордо взмахивала, и оно было так чисто, так ново!»
Быть может, не сразу увидят связь между этим духовным автопортретом и миссией Вильдрака. Но ведь понятно, для того, чтобы быть магом любви, надобна большая духовная высота, высокий идеализм, какая–то особенная мудрость по отношению к людям, — которые победили бы то озлобление, что невольно растет в каждом из нас к соседям по жизни и в корне губит нашу любовь. Вильдрак, как он ни молод, вероятно, испытал достаточно скорби и гнева, чтобы не чувствовать себя на высоте своего призвания. И в этом заключается его великолепный поэтический оппортунизм, — что он, признавая свои прыжки в небо прыжками калеки, признавая себя однокрылым существом, и на такие полеты отнюдь не смотрит с отчаянием.
В любовь входит снисходительность к себе и другим необходимой дозой. Бранды не люди любви; но, конечно, по этой покатой плоскости можно скатиться слишком низко. За Вильдрака не страшно.
Вот одно небольшое стихотворение его, необыкновенно характерное и для его поэтической снисходительности, и для его тонкой манеры зарисовывать ближних.
Это стихотворение называется «Двое пьют».6
«Они сели к столу под предлогом желания выпить. Они удобно облокотились оба. Они соединяются словами и взглядами. Их щеки, голос, глаза — смеются через стол, и они рассказывают друг другу веселые истории. Право, в этот миг они счастливы. Они счастливы тем, что они вместе.
И, однако!..
Однако… Если бы завтра им пришлось пройти в двери, куда нельзя пройти двум сразу, где один должен уступить другому, они остановились бы перед этой дверью, и на лбу у них легла бы злая морщина, и злым взглядом они следили бы друг за другом, косо поглядывая на дверь. Они похожи были бы на двух собак около кости, до которой собаки не дают друг другу коснуться, глухо ворча. Они, наверное, будут такими завтра, может быть, сегодня вечером еще — эти два человека, которые любят друг друга под предлогом желания выпить.
Конечно, это очень верно и очень печально. Однако не это нужно говорить. Вот как надо говорить: Эти два человека, которые смеются, могли бы ведь и драться без всякой причины. Они могли бы найти для драки тысячи причин. О, такие причины всегда существуют и ожидают, выбирай только, хватай только.
А ведь нет:
В глубине их старых сердец есть тайное желание объятия и единства, и в это мгновение перемирия, которое дала их бедным сердцам мегера–жизнь, — они смеются друг другу глазами, они хлопают друг друга по плечу, они утеряли всякое недоверие друг к другу, им хочется предложить друг другу выпить, взаимно рассказывая веселые истории».
Это настоящий маленький шедевр реалистического символизма. Не нужно никаких комментариев, чтобы видеть, сколько прекрасной гуманности таится в этой прекрасной жанровой картине и этой паре мыслей.
Почти все стихотворения Вильдрака значительны и ценны, ибо он строг к себе, и это естественно вытекает из всей его манеры, из отожествления им поэзии с художественным лаконизмом. Но лучшим и содержательнейшим стихотворением является поэма «Прощание».7 Я не могу привести ее целиком и вынужден частью лишь излагать ее.
Сначала поэт дает картину крушения корабля. Среди всех обломков после пронесшейся бури один живой человек остался в волнах. Он знает, что земля далеко, что никогда не доплывет он до нее, и тем не менее он бережет свои силы, чтобы прожить как можно дольше. Следует страшное по своей живописной силе описание борьбы с волнами.
Но вот утро наступает. Тут утопающий теряет всякую надежду. «Торжественная уверенность в скорой смерти охватывает его», и здесь начинается психологический анализ такой красоты и тонкости, что я приведу его целиком.
«В глубине своей этот человек носил до тех пор неведомое ему существо, простое и еще богатое детским доверием. Оно никогда не могло допустить, что для дорогого гостя, для самого любящего сына — природа иногда становится глухой и жестокой чужестранкой, деспотической и беспощадной! В глубине своей этот человек вдруг ощутил полное скорби удивление. Море, его шум, и движение, и царство его объемности ужаснуло его вновь. Тогда он изгнал из своей головы голос вод и закрыл глаза, чтобы почувствовать себя далеко».
Целый ряд воспоминаний проносится в голове утопающего; все, что связывало его с людьми. Вплоть до его идеала: «Он еще раз увидел прекрасное царство, где мысли будут соприкасаться и обогащать друг друга, где все живущее на земле интимно объединится. Он увидел еще раз ту великую страну, где все кажется сжатым в одном объятии. И ему захотелось сказать слово, слово обожания своей вселенской родине. Ему захотелось громко, громко сказать его, чтобы еще раз оценить гений слова и звук голоса. И он произнес тоном молитвы посреди волн морских слова любящего и прославляющего. Он искал их все и повторял, как сосет плод умирающий от жажды. И когда уже больше не находил он таких слов, ему пришлось петь, чтобы выразить все свое прощание, петь без слов.
Ему пришлось тогда петь: и это была прекрасная песня, песня любви и печали. Это была самая волнующая песнь, какую пело когда–либо человеческое существо. В голове его она побеждала упрямые голоса моря, она звучала там, как самый великий орган. Но никто не слыхал ее, ни до одного человека не достигла она, никого не заставила внезапно сосредоточиться. Никто не спел ее снова про себя, подумав, что она просто возникла в его памяти. Нет, эта песня разлетелась в ветре, как снег тает в реке. Он щелкал зубами и пел. Вода жгла ему ресницы, но то не была вода моря».
Очень характерны для Вильдрака разным образом взятые картины одинокого, страстно рвущегося к сочеловечеству, уже вкусившего, уже понявшего неизъяснимую прелесть жизни «унанимной».
Нельзя не пожелать, чтобы как «Книга любви», так и другие произведения Вильдрака как можно скорее увидели свет в хорошем русском переводе.
- Вильдрак является одним из первых создателей и теоретиков свободного стиха; см. его работу «Le Verslibrisme», P. 1901. ↩
- Из стихотворения Лермонтова «К*» («Делись со мною тем, что знаешь…»). ↩
- Отрицательное отношение к стихотворной форме Толстой высказывал неоднократно с конца 1880–х годов. Ср. письмо к П. И. Бирюкову от 20 декабря 1887 года, Дневник за 1896 год, статью «Что такое искусство?» 1898 года и особенно письмо к С. В. Гаврилову от 14 января 1908 года (см. «Л. Н. Толстой о литературе. Статьи, письма, дневники», Гослитиздат, М. 1955, соответственно стр. 226, 311, 319 и 588). ↩
- «Livre d'amour», P. 1910. ↩
- Имеется в виду первое стихотворение сборника «Кинга любви» — «Le grand oiseau blanc» — «Большая белая птица». ↩
- Стихотворение «Les deux bouveurs» из того же сборника. ↩
- Стихотворение «L'Adieu» из того же сборника. ↩