Философия, политика, искусство, просвещение

Последние книги Верхарна

Приезд великого бельгийского поэта в Россию оживил интерес к нему.1 То немногое, что мне удалось сказать о нем в моей прошлой статье в «Современнике»,2 совершенно недостаточно для его характеристики. Русская публика до известной степени знакома с теми произведениями Верхарна, которые можно назвать центральными: «Иллюзорные деревни», «Галлюцинирующие поля», «Города–спруты», «Лики жизни» — известные, между прочим, меньше — и, наконец, драма «Зори». Из последних же его произведений, на мой взгляд, если только это возможно, — еще более важных, переведена Брюсовым лишь несколько особняком стоящая «Елена Спартанская».3 Между тем в нескольких книгах социально–философских поэт Верхарн развил целое ученье, которое, на мой взгляд, указует ближайшие пути передового человечества.

Такими книгами я считаю «Буйные силы», «Многогранное сияние» и «Царственные ритмы».

Конечно, оба цикла произведений Верхарна тесно слиты. Его унанимизм,4 его энергетизм, его проповедь энтузиазма отличают собою уже и произведения знакомого России периода, так же точно, как общее миросозерцание, вылившееся в последних сборниках, есть лишь естественное развитие заложенных в той серии основных черт.

Вся поэтическая фигура Верхарна и все его колоссальное влияние в Бельгии, Франции и Германии определяется теми и другими перечисленными выше сочинениями. А влияние его действительно огромно. Конечно, развитие новейшей французской поэзии широкосоциального типа вызвано не только подражанием Верхарну, а вырастает на той же почве, на которой вырос этот могучий дуб, но тень его несомненно благодатно облегчила прозябание молодых ростков.

В последней книге журнала «Mercure de France» поэт Никола Бодюэн, о котором я говорил в моей прошлой статье, опубликовал в высшей степени замечательный этюд.5 В нем он старается выделить среди потоков богатой французской поэзии наших дней те, которые наиболее характерны именно для нашего времени и за которыми, по–видимому, обеспечено наибольшее значение в будущем.

Бодюэн сделал это настолько удачно, что я считаю необходимым просто привести здесь несколько, хотя бы и длинных, цитат из этой на русский язык еще не переведенной статьи.

«Очевидно, что новая поэзия, — говорит Бодюэн, — является антиподом сентиментализма, а равным образом и скептических экивоков элегантного дилетантизма и других противочеловеческих «анкилозов»* и замкнутых башен из слоновой кости. Новейшая поэзия находится в глубокой симпатии со всем ее окружающим. Она — призыв к деятельности, к жизни. Конечно, иногда в ней заметны противоречия, но в общем она полна веры и движется вперед.

* неподвижность суставов (мед.). — Ред.

На лозунг искусства для искусства, на этот социальный нонсенс, родившийся из мистического презрения к деятельному и производительному человечеству, на лозунг искусства для правды, эту великодушную, но обманчивую утопию — лирики нашего поколения отвечают лозунгом искусства для жизни. Не для искусства жить. Это все еще дилетантизм и эстетика, а для жизни.

Новые поэты не отделяют искусства от жизни. Жизнь и искусство, по их мнению, взаимно проникают друг друга. Искусство, замыкающееся от реальной жизни своего времени, — мертво. Литература должна погружать свои корни в трепетную жизнь. Иначе она не будет иметь никакой человеческой ценности».

Кого же перечисляет автор как деятелей этой новой литературы? Учителями ее он считает Уитмена, Верхарна и Рихарда Демеля. Он признает также сильное влияние на новых поэтов Золя, Поля Адана и Рони–старшего. Среди молодых французов представителями характеризуемого им теченья он считает Мерсеро, Жюля Ромена, себя самого, Пьерара и некоторых других. Чрезвычайно высоко ставит он не поэта, впрочем, а романиста Пьера Ампа. Близко родственными признает он немецких поэтов Пауля Фридриха, Пауля Цеха и переводчика Верхарна Стефана Цвейга.

Подходя ближе к выяснению основной идеи новейшей поэзии, Бодюэн замечает: «Религиозное чувство отнюдь не отсутствует в этом живом синтезе. Мне кажется даже, что никогда еще метафизическая тоска не чувствовалась так сильно.

Но важнее всего тут то, что современный лирик хочет прожить свою жизнь со всею интенсивностью, принимая участие в широкой и общей жизни вселенной. Подниматься все выше в реальности бытия, сливаться с универсальным и вездесущим, которое может именоваться богом. Еще скорее хочет интегрировать все это в себе, а не исчезнуть, не раствориться, к чему склонны были прежние поэты–монисты. Его идеал — стать как бы воплощением природы, ее господином, ее высшей манифестацией. Новое лицо бога, в сущности, таково: не найдя бога вне себя, человек в идее обоготворил себя самого!»

Как видите, религиозные инспирации новейшей поэзии имеют очень мало общего с положительными религиями. Мало того, они резко им противоречат.

Но особенно интересна та страница Бодюэна, которую можно назвать своеобразным манифестом подлинного футуриста и под которой, наверно, подписались бы многие из перечисленных и опущенных Бодюэном социальных поэтов.

«Эволюция новейшей поэзии, — говорит он, — была столь же стремительной, как и эволюция материальной культуры. Под влиянием изумительных научных открытий и связанных с ними отваги, жажды опасности и презрения к смерти тех, кому приходится осуществлять их, на наших глазах произошел серьезный моральный и интеллектуальный сдвиг. Проявил себя новый человек. Человек плюс машина, человек, машиной умноженный, человек–птица!

Ясно, что быстрота механической эволюции вселила в пас какую–то жуткую лихорадочность, непрерывную подвижность, постоянно обновляющуюся надежду, постоянное рождение, возбуждение, энтузиазм, делающие нашу эпоху антиподом покоя и подвижного равновесия. Ритм мира сильно ускорился, и жизнь обогатилась новою роскошью.

Большая пресса, пользующаяся услугами телефона и беспроволочного телеграфа, преображает наш ум. В нас бьются и живут самые разнородные миры, и мы уже можем приветствовать приближение нового сознания, сознания вездесущего, сознания космического, сознания личности, одновременно переживающей в себе все, что происходит в различнейших местах земного шара.

Старые представления о множественном, о времени, о пространстве совершенно видоизменились. Человеческий флюид охватил мир и начинает распоряжаться им. Поле мыслей и воображения неограниченно и внезапно расширилось. Нынче мысль обегает землю с быстротой молнии.

К этому нужно прибавить полноту забот, возбуждаемых моральными и социальными вопросами, поставленными борьбой классов, столь ужасной и мощной, а также необузданностью индивидуальных аппетитов и империализмом наций, выставляющих одна против другой миллионы вооруженных людей. Атмосферу, таким образом, уже бороздят пурпурные молнии грозы. Ни в какую иную эпоху человек не жил в такой мере на вулкане.

В этом ужасающем хаосе сил жизненный инстинкт стремится утвердить себя с особенной энергией и ищет мотивов прочной веры. Нам нужна горячая уверенность, высшие поводы для того, чтобы бороться и жить, своеобразные категорические императивы. Раз мы не имеем бога — нам нужны божественные идеалы. Раз мы покинули старые соборы — нам нужно построить новые храмы».

Конечно, в этой восторженной речи молодого поэта многое очень зелено и может быть принято только с оговоркой. Но думается, что настроение молодых поэтов ухвачено здесь чрезвычайно верно, и связь между ним и более глубоким идейно–эмоциональным миром, созданным Верх арном, не может быть отрицаема.

В последних книгах Верхарна, с содержанием которых мы хотим коротко познакомить читателя, он найдет в прочной связи друг с другом и своеобразную, очень глубокую гносеологию, и энергетическую мораль, и яркую определенность отношения личности к человечеству в его прошлом, настоящем, будущем и к природе.

Мне хочется попытаться начертать нечто вроде системы опираясь на значительнейшие в этом отношении лирические и эпические произведения Верхарна.

Мне кажется, что лучшим подходом для этого будет знакомство со своеобразной теорией познания, которой Верхарн посвятил немало внимания.

Для человека, в такой огромной мере захваченного картиной человеческого прогресса, столь влюбленного во все человеческие дарования, столь остро пережившего период глубокого пессимизма и неверия в жизнь, кризис, переживаемый ныне идеями разума и истины, не мог остаться незамеченным, не мог не найти в нем соответственной оценки. Идея абсолютной истины, уже давно хворавшая, может считаться в наше время окончательно погребенной. Для иных современный прагматизм, критический реализм и т. п. течения в теории познания означали удар по самому разуму. Идея относительности познания казалась великолепным оружием против ненавистного интеллекта и прекрасным поводом к восстановлению престижа разных интуиции, оправдывавших всевозможные реакционно–фантастические перемирия и соглашения с отжившим миросозерцанием.

Когда Якоби предложил Лессингу сделать небольшой скачок от критики к вере, Лессинг отказался, заявив: «Для таких сальто–мортале у меня слишком тяжелая голова».6

У иных мыслителей нашего времени, после окончательного разрыва с идеей абсолютной истины, голова сделалась настолько легкой, что они способны на самые грациозные тройные сальто–мортале.

Между тем надо серьезно отличать два рода бунта против интеллектуализма. Один — глубоко прогрессивный — отводит интеллекту определенные и притом в высшей степени важные рамки, но воспрещает ему выход за пределы реальности в гибельную пустоту, делает его главным слугою воли, лишь в этой последней с ее неутомимым творчеством, в ее трудовом выражении находит подлинную опору нового миросозерцания, нового мирочувствования.

Другой бунт против интеллекта только кокетничает с энергетизмом и практикой. У его адептов нет настоящей веры в человеческую энергию и в реальную человеческую практику. Немедленно по ограничении претензий разума на овладение абсолютами они ищут узаконения других путей к тому же абсолюту; для них философия относительности не разрыв с метафизикой, а привилегия на необузданнейшие метафизические авантюры разных заумных и доумных, часто и просто неумных «способностей».

Верхарн с удивительной отчетливостью, в прекрасных поэмах определил свое отношение к трагедии современного познания.

В стихотворении «Заблуждения» он повествует о том, как люди, живущие на берегу океана непознаваемого, зажгли себе маяки, предполагая, что они будут им служить вечным и неподвижным руководством.

Но вот какая–то злая сила перепутала эти огни и превратила их в блуждающие светы.7

«Мои современники, судьба показалась вам тяжкой, — говорит Верхарн, — в дни, когда пришлось сражаться, единственной опорой, единственными свидетелями имея эти убитые подслеповатые маяки! Одни из вас сели на берегу, положив голову на руки, или пошли ощупью по лабиринту своей мечты. Другие, более мужественные, возложили на себя обычную обязанность и пытаются зажечь новые светочи. Но наиболее экзальтированные сказали в своем сердце: «Вперед во всяком случае! И да руководит нами неутолимая наша жажда, потому что сила и жизнь — они по ту сторону, они выше заблуждения и истины».

Все позиции современного человека перед крахом вечных истин здесь намечены.

Ту же идею Верхарн разрабатывает еще дальше в стихотворении «Мечты».

Здесь прагматист обращается к нему с рядом горьких поучений. «Все мираж: пространство, время, причинность. Человеческий дух, с тех пор как он существует, строит над буйной неизмеримостью природы тощую и произвольную архитектуру своего разумения».8

Какая прекрасная формула бергсоновской позиции!9

«Мы видим, мы судим лишь кажимость, — продолжает прагматист у Верхарна, — рассуждающий лишь усложняет немного свое невежество, и самое счастье сплетено из лжи».

«Но все мое горячее существо, — восклицает в ответ Верхарн, — черпающее терпкую внезапную и колючую силу из красной сокровищницы человеческого достоинства, отвечает им:10 — Я чувствую, как живое опьянение бежит по моему телу. Моя голова слишком высока, мое чело слишком упрямо, чтобы я примирился на унизительном договоре. Я хочу жадной борьбы, оплодотворяющей горячки; инстинкт, живущий в моей голове, дает мне достаточно уверенности. Точен ли, нет ли разум, что за дело — человеческая сила течет потоком широким и гремучим и сверкает, как волнами, преходящими истинами и заблуждениями. Человек! твое назначение не понимать все, а все вызвать на бой. Жизнь заключается в усилии, а не в приспособлении».11

Этот великолепный призыв вполне совпадает с знаменитым и в свое время, конечно, недостаточно оцененным тезисом Маркса о практичности познания: «До сих пор мир истолковывали, между тем как задача стоит иначе — надо переделать его».12

Но если наука не является, таким образом, конечной целью — она тем не менее восторженно приветствуется Верхарном как оружие. Практицизм великого бельгийского поэта, так же как практицизм Маркса, как небо от земли, отличен от буржуазного прагматизма.

«Да благословенны будут народами те люди, которые, изучая факты, построят законы, которые подчиняют мир мере и разрушают царство страха. Огромная тайна уже не кажется похоронной. Тень за тенью исчезают тогда, и уже мечтается о дне, когда все тьмы падут к ясному подножию знания.

Книги уже сказали нам, как, волнуясь, восходит единая сила от темного минерала к мозгу человека, как едина жизнь во всех существах: материи и инстинкте, разуме и воле; какой это необузданный красный лес, где переплетаются безумные избытки плодородия вселенной. Путь намечен, огромный, но прямой. Теперь, когда мы видим, как сочный и сияющий молодой век идет к своей работе, — мы не испускаем больше криков Фауста. Наше чело гордо одето светом, мужество вернулось к нам, сомнениям нет места, и верой мы уже предчувствуем то, что будут знать наши сыны».13

Так гармонично сливается у Верхарна и огромное уважение к исканию истины и интеллекту, и понимание того, что активная жизнь в ее целом обнимает его как частность и не боится его границ.

В великолепном стихотворении «Слово»14 есть громадной значительности определение сознания, полное благородной человеческой гордости.

Говоря о зарождении человеческой речи, поэт вещает нам: «Так реальность разделилась, вся живая, в его разуме, и он (человек) в восторге, словно ослепленный, шествовал в этом новом мире, им самим созданном, в мире слова».

И, сам охваченный этим восторгом, Верхарн призывает: «Расскажите о глухих ритмах всей вселенной! Надо определить ее ход и ее беглые образы во внезапной речи. Взять звуки и краски у морщинистого океана, у горделивой воды, у скачков ветра, у битвы громов, у кротости женских шагов по земле, у сияния глаз, у милосердого пожатия рук, у всего, что движется, простирается, ломается, связуется, схватить все это и заключить в своем мозгу, чтобы всему дать высшее существование в новой бесконечности — в сознании».

Верхарн знает, что только человек связует в единство окружающий его материальный мир: «Единство мира в тебе, ты одинок, человек, но ты можешь восхищаться собою и всем в себе, и, если тебе нужен бог, — сам стань своим богом».15

Эмоциональным основанием такого отношения к познанию является страстная любовь Верхарна ко всякой энергии. Чем более бурно и мощно движение, тем горячее откликается на него титаническое сердце поэта.

Когда вслед за беглецами разоряющихся деревень Верхарн пришел в объятия города–спрута, он, еще полагая его силу вполне злою, уже влюбился в ее мощное биение. Но и позже и всегда усилие находит для него оправдание в себе самом и в порождаемом им новом размахе силы. Постоянно Верхарн восклицает: что за дело до страданий, до жертв, лишь бы росла человеческая сила, лишь бы жизнь устремлялась к максимальному своему выражению!16

Как социальную формацию, заряженную энергией, ценит больше всего Верхарн и города.

Сколько поразительных стихотворений посвящено характеристике городов?!

Уже в книге «Города–спруты» город характеризовался, между прочим, так: «Целый мир, полный горячки и неустанных внутренних сил, мир, бегущий, тяжко задыхаясь, к каким–то неизвестным и беспокойным целям. Но вместе с тем мир, обещанный золотому закону, кроткому закону, которого он еще не знает, но который он обретет для себя в глубине туманов. Мир упрямый, трагичный и бледный, вкладывающий всю свою душу в усилия, днем и ночью каждый час устремляющийся в бесконечное».17

А в «Буйных силах» характеристика приобретает уже тот характер точной формулы, мастером которых является Верхарн: «Весь ужас века конденсируется в нем, но душа его содержит в себе вечные мгновения, единственно создающие время в беге бесконечных дней».18

Догородская культура, хочет сказать этим Верхарн, есть процесс, есть чередование равных и подобных друг другу периодов: день да ночь — сутки прочь, круговорот времен года и сельскохозяйственных работ, повторяющийся календарь, смена поколений, которые жили–были, «как дедами удумано — так и мы». Как было — так будет. Жизнь города — прогресс. Динамика. Rerum novarum cupiditum  *. Все более сознательное стремление к реформе, к совершенству, постоянное накопление квалифицированного прошлого и потому творчество. Только тут в полной мере применимо выражение Бергсона — творческая эволюция, только тут имеется подлинное время, как его понимает Бергсон. Но для Бергсона время есть объективнейшая сущность, скрываемая от нас интеллектом и культурой, стремящимися якобы перевести время на язык пространственный, — для Верхарна, как, мы видим, время, история, сознание шествия вперед — все это именно продукт городской культуры, и, конечно, концепция Верхарна исторически вернее и социологически глубже.19

*  Жажда нового (лат.). — Ред.

Верхарн прекрасно знает о полярностях человеческой культуры. Он знает о всех экстазах человека. Сам он целиком примыкает к религии силы, к религии чисто человеческого творчества. Но он знает великое усилие человечества в направлении к смирению, поиски им счастья в мире и кротости, в опрощении и стремлении уподобиться малым сим. В дивном стихотворении «Христианство» Верхарн так противопоставляет эти два человеческие устремления: «Маги серебряной ночи, чело которых ласкали звезды, вы склонились перед чистотою и благостью, восхищены ваши взоры, восторгом трепещут ваши сердца, потому что вы можете верить в новую сладостную власть слабости. Но человек, которому закон диктует его смелость, которого двигателем и верой является бескрайняя воля, который отправляется на завоевание вселенной, может ли он допустить когда–либо в бездонной душе своей, чтобы царство ребенка согнуло выю его гордыни? Кающиеся и исповедники, мученики и святые жены могут стараться украсить времена черными розами своего траура и бросать пламенными фонтанами ко Христу свою кровь, но они ничего не изменят: человечество жаждет лишь собственной любви. Оно сурово, сложно, пламенно, оно упрямо: радость и доброта — это будут цветы его собственных усилий».20

В недосягаемо прекрасной форме проблема о двух путях — пути натуральной гармонии, или, символически выражаясь, райского блаженства, и пути скорбной, но полной волнений борьбы и творчества работы над созданием какого–то высшего порядка, заложенного в собственных ритмах Человека, — выражена Верхарном в первой поэме его последней социально–философской книги «Царственные ритмы».

Поэма эта называется «Ева».21 Мы приведем здесь наиболее замечательные отрывки из нее.

Вот как изображает Верхарн райское блаженство, торжество до борьбы.

«Яркоцветные кусты казались букетами. Тысячи бриллиантовых насекомых носились в воздухе. Ветер играл тенями ясной сирени на глади вод и ковре лугов. Под расцветшими ветвями дремали львы, и грациозные лани бродили возле пантер. Павлины раскрывали веера красок между флоксами, подобными огню, и лилиями, подобными тихому свету. Один бог царил как на небесах, так и на земле; Адам жил, скованный господней цепью. Ева прислушивалась к тонким голоскам источников, и улыбка мира жила в ее прекрасных очах. Спокойный и чистый архангел бодрствовал над нею. И каждый вечер, когда золото созвездий загоралось вверху, чтобы ночь дала сладостный отдых нежному телу, — архангел убаюкивал Еву на своем исполинском крыле».

И тем не менее первые люди чувствуют неясную тоску.

«Ева хотела любви, Адам жаждал познания.

Он подошел, страстный и неловкий… Он медлил, он колебался, когда прекрасная Ева, жестом гордым, взяла его руку и долгим и медленным поцелуем, какие бывают только во сне, поцеловала се и с лаской возложила на нежную свою грудь. И страсть прожгла его до глубины его тела, и его рот нашел уста, о которые зажегся, и его пальцы распространили покрывало ее роскошных волос над бесчисленными восторгами их первого объятия… И когда страсть, наконец, ушла из их груди и оставила их сломанными в ослабевших взаимных объятьях — вся великая ночь, влюбленная и кошачья, сдержала свои дуновения в оградах Эдема».

Следует страшный взрыв гнева судьбы и изгнание в тьму внешнюю, на жертву труду, болезням, рождениям и смерти.

Но они пошли, восклицает Верхарн изумительными словами, «соединенные для жизней бесчисленных и смерти единой», то есть чтобы дать начало бесчисленному количеству жизней, а умереть только раз.

Они пошли, «чтобы он сам, Адам, некогда построил собственными усилиями свою судьбу… В слезах их очей было все будущее».

И Верхарн такими поистине царственными ритмами кончает эту поэму.

«Солнце, грея плодородное тело Евы, как бы хотело помочь созреть ее плоду. И она мечтала, храбрая и серьезная, медленная в движениях и пламенеющая в душе, о судьбе людей, умноженных ее любовью, о прекрасной, несокрушимой, огромной воле, которая некогда покорит землю и силы стихий. И вы являлись перед нею, вы, священные страдания, вы, отчаяния, вы, глубокие скорби: и в начале начал преображенная мать наша Ева взяла ваши руки в свои и поцеловала ваше чело… И заметила она там, вдали — архангела, который стал гостеприимен, и врата рая — отверстыми, но, отвернувшись, не захотела она вернуться в Эдем».

Нечего и говорить, каким истинным модернистом 22 является Верхарн, почти первый поднявший до пределов красоты вечной и торжественной обстановку труда и жизни современного человека, современную металлическую и электрическую культуру; нечего и говорить, в какой огромной мере является он истинным футуристом, этот человек, давший полное отражение великим тенденциям настоящего, творчески устремленного к будущему. Недаром именно на него указывал как на своего учителя творец итальянского свободного стиля Лучиии, которого Маринетти называл «гениальнейшим из футуристов» и «отцом футуризма» до тех пор, пока в замечательном письме, важном документе современной культуры, Лучини не вскрыл с горячностью и презрением все мещанские нелепости буйно помешанного по форме и пустого, как выеденное яйцо, маринеттизма.23 Верхарн, истинный модернист и истинный футурист, совершенно чужд войне с прошлым. Наоборот, вряд ли у кого–либо из великих поэтов можно найти такие из бронзы литые синтетические и символические памятники великим фигурам прошлого, какие создал он. Редко кто так ясно чувствовал и так убедительно воссоздавал музыку отживших уже эмоций.

Почему же это? Да потому, что будущее не отрывается у Верхарна от настоящего, а настоящее — от прошлого. Выразитель коллективной психики человека, Верхарн относится к прошедшим эпохам, как умудренный опытом индивидуум к собственному детству и отрочеству, к собственной терпкой юности, к собственному своему созреванию во всех его фазах.

Если Верхарн так резко выделяется из многочисленной и богатой талантами толпы современных поэтов — то для этого имеется вполне определенная разгадка.

Что делает в самом деле столь очаровательной, неподражаемо свежей примитивную народную поэзию, ту поэзию, которую Шиллер назвал наивной, в отличие от сентиментальной!24 Это, конечно, ее коренная объективность и ее сверхличность.

Объективность примитивной поэзии объясняется тем, что поэт зари человечества чувствует себя захваченным, проглоченным природою, не объектом, не отделенным от его внутреннего «я» никакою стеною, ввиду просто недостаточной дифференциации, недостаточной определенности этого «я». Сама природа, все зримое и слышимое, все ритмы окружающие естественно говорят устами примитивного поэта, потому что никакой отчужденности, оторванности не образовалось еще между индивидуальным духом и мировым целым.

Мало того, произведение, рожденное той или другой личностью, менее всего охраняется каким–нибудь юридическим авторским правом. Всякий свободно берет с уст поэта только что созданный им мотив, пословицу, миф и видоизменяет его по–своему. Из одного сознания в другое перекатывается случайно рожденное новое сокровище словесности и округляется, шлифуется, как камень под действием волн. Отметается все принадлежащее данной личности, но углубляется и получает законченное выражение все, что отражает общее, коллективное.

Мы знаем, что вся почти дальнейшая эволюция культуры, отделяющая вершины нашей современной поэзии от счастливых долин народного творчества, заключалась именно во все более остром, и, в конце концов, болезненном выделении личности, отчуждении ее от общества и космоса. Кончилось тем, что быть во что бы то ни стало оригинальным, по возможности непонятным ни для кого, что сладко плакать над своим абсолютным одиночеством и в то же самое время носиться с ним, как со своим вельможным гербом, стало как будто необходимым условием поэтической натуры.

Верхарн с огромной силой возвращается к объективности. Он не сразу нашел природу. К ней он пришел в обход, но как некогда леса, моря и громы потрясали и поглощали родную им примитивную личность, так нынче Верхарн поглощен иною средой — общественной. Ее чудеса, застывший в колоссальных нагромождениях труд человеческий, накопленные в нашей умопомрачительной технике усилия духа и мускулов тысяч поколений, город, как новый колосс, весь насквозь человеческий и в то же время истинно грандиозный, — вот та великая среда, к которой Верхарн мог перебросить живой мост от своего сердца. Верхарн мог с невероятной степенью искренности говорить об унанимизме, то есть о непосредственном чувстве органического единства между своим внутренним миром и воспеваемым им социально–стихийным объектом, именно потому, что этот объект был социально–стихийным.

И уж потом, когда Верхарн научился все воспринимать как сгусток живой энергии, как факт борьбы, — он с этой же меркой перешел и к природе.

Воспевая своего друга — столетнее дерево, упрямо желающее жить, Верхарн и его умеет почувствовать как сотоварища. Особенно прекрасен при этом образ этого дерева глубокой осенью.

«В октябре, когда золото торжествует уже в его листьях, мои шаги, еще широкие, хотя уже отяжелевшие и усталые, часто направляются в паломничество к этому осеннему древу, пронзенному ветрами. Как гигантский костер пламени и листьев, подымается оно спокойно на синеве неба, и кажется, будто тысячи духов живут в его ветвях, напевая тихую песню. Я иду к нему с глазами, полными света, я трогаю его моими пальцами; всей рукой; я чувствую, как в нем проходит движение огромное и сверхчеловеческое из самой глубины земли, и я прижимаюсь к нему моею грудью с такой любовью, с такою страстью, что глубокий ритм его, его царственная сила словно переходит в меня и заставляет сильнее биться мое человеческое сердце».25

Но если Верхарн — великий пассеист  *, симпатия которого захватывает глубины веков вплоть до животного и растения, наших древних родичей, то горячая вера в будущее доминирует тем не менее над его душою.

*  человек, с симпатией относящийся к прошлому (от франц. passe). — Ред.

Торжественно глубока и священна его «молитва».

Вот как молится великий бельгийский поэт:

«Едва лишь жаждущая приключений душа вздрогнет и рванется к будущему, как я чувствую вдруг, словно во дни детства, в глубине моей — трепет уснувших крыл моих прежних молитв.

Другие фразы, другие слова шепчу я, но старый ритм сохранился. Времена сроднили его с сердцем. Когда я весел и полон сил, когда я чувствую, как сильно люблю, к тебе, о грядущее, обращаюсь я, как некогда к богу. Ты — господин времени, в котором живу я».

И вот как отвечает Верхарн на возникающие в минуту молитвенного обращения к Грядущему сомнения:

«Но вдруг вы не будете так прекрасны, как рисует вас моя мечта, о люди грядущего? Что за дело: каждый раз, как я вижу вас, с новой мощью разгорается огонь моей энергии. Уже теперь мое сердце бьется в унисон с вашими зовами и восторгами, потомки, грядущие господа земли! Из глубины сурового настоящего посвящаю я вашему сиянию мою дерзновенную любовь».26

Конечно, эти соображения и эти цитаты могут дать лишь слабое представление о всей многосложности, всей пленительной силе поэтического учения Верхарна.

Надо пожелать, чтобы последние книги его, произведшие целый переворот в германской поэзии, нашедшие там такой могучий отклик, — были как можно скорее, как можно лучше переведены на русский язык.

Неужели русская литература не имеет в своих рядах русского Стефана Цвейга, который продолжил бы дело, так удачно начатое Валерием Брюсовым?27


  1.  Верхарн приезжал в Россию в конце 1913 года.
  2.  См. статью «Молодая французская поэзия».
  3.  Философская драма Верхарна, опубликована в 1910 году; сделанный по рукописи перевод В. Брюсова впервые опубликован в №№ 8–12 журнала «Весы» за 1908 год.
  4.  Верхарн не принадлежал к поэтическому течению унанимизма, хотя унанимисты считали Верхарна своим предшественником.
  5.  См. «Mercure de France», 1914, t. 107, № 398, p. 276–286. Далее Луначарский приводит цитаты из указанной статьи в свободном переводе.
  6.  Речь идет о разговоре с Фридрихом Генрихом Як оби 6–7 июля 1780 года (разговор этот был опубликован в записи Як оби в 1785 г. под названием «Об учении Спинозы в письмах г–ну Мозесу Мендельсону»).
  7.  В прозаическом переложении стихотворения «Заблуждения» из цикла «Буйные силы», сделанном Луначарским, содержатся отдельные неточности. Верхарн говорит не об океане непознаваемого, а о «неведомом», о неведомых далях. И не злая сила, а сами люди, по Верхарну, «ловкими руками» исказили свет.
  8.  В стихотворении «Мечты» (цикл «Многоцветное сияние») не прагматист, а рассудок поэта говорит о «кажимости» бытия.
  9.  Французский философ–идеалист Анри Бергсон разработал теорию интуитивизма. Истинная реальность, по Бергсону, — творческая эволюция духа или «жизненный порыв», недоступный для интеллекта. Задачи искусства Бергсон видел в устранении с помощью эстетической интуиции «интеллектуальных символов», которые скрывают от нас действительность (то есть «жизненный порыв»).
  10.  То есть разуму и сердцу поэта, о которых идет речь у Верхарна (сердце в стихотворении призывает автора к успокоению).
  11.  У Верхарна: «Жизнь — в том, чтобы подниматься, а не спускаться».
  12.  См. К. Маркс, «Тезисы о Фейербахе»: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 3, стр. 4).
  13.  Из стихотворения «Наука» (цикл «Буйные силы»).
  14.  Из цикла «Многоцветное сияние».
  15.  Из стихотворения «Религия» (цикл «Буйные силы»).
  16.  В статье «Смерть Верхарна» Луначарский более точно оценивает взгляд поэта на жертвы, приносимые в процессе исторического развития.
  17.  Из стихотворения «Душа города».
  18.  Из стихотворения «Города». В подлиннике слово «единственно» отсутствует.
  19.  В трактовке понятия времени у Бергсона и Верхарна сказываются идеалистические заблуждения Луначарского.
  20.  Из стихотворения «Волхвы» (цикл «Многоцветное сияние»), которое Луначарский называет «Христианство».
  21.  Имеется в виду поэма «Рай» (цикл «Державные ритмы»).
  22.  Здесь слово «модернист», так же как слово «футурист», употребляется не в установившемся ныне значении, а в буквальном смысле — новейший, современнейший поэт (от франц. moderne — современный, новый).
  23.  См. статью «Футуристы» в наст. томе.
  24.  В статье «О наивной и сентиментальной поэзии».
  25.  Из стихотворения «Дерево» (цикл «Многоцветное сияние»).
  26.  Из стихотворения «Молитва» (цикл «Державные ритмы»).
  27.  Стефан Цвейг, переводивший Верхарна на немецкий язык, написал биографию поэта. В. Брюсову — русскому переводчику Верхарна — принадлежат статьи о поэзии Верхарна, публиковавшиеся в журнале «Весы» начиная с 1904 года, а также очерк жизни и творчества поэта (помещен как предисловие в русских изданиях стихов Верхарна, относящихся к 1906, 1915, 1916 гг.).
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:


Источники:

Запись в библиографии № 663:

Последние книги Верхарна. — «Современник», 1914, № 10, с. 91–103.

  • То же. — Луначарский А. В. Собр. соч. Т. 5. М., 1965, с. 325–336.

Поделиться статьёй с друзьями: