Отношение Ромена Роллана, прозванного «совестью европейской интеллигенции», к нашей революции, нашему строительству уже давно известно. Мы знаем даже, какую эволюцию оно пережило.
Во время войны Ромен Роллан занял весьма благородную интернациональную, антимилитаристическую позицию, которая, однако, уже тогда отличалась всеми минусами сентиментального пацифизма. Как раз к тому времени относится мое первое знакомство с Роменом Ролланом.1 Я очень высоко ставил этого писателя, в особенности за большие художественно–культурные достоинства его знаменитого романа «Жан–Кристоф». Вырвавшись из Франции, где невозможно было составить себе представление о ходе европейских военных событий, и попав в Швейцарию, я сейчас же поспешил познакомиться с Роменом Ролланом В то время он вел большую работу в каком–то международном бюро, имевшем, если не ошибаюсь, целью урегулировать солдатскую переписку.2 Вообще это было что–то очень доброе и полезное и в то же время очень нейтральное. У нас вышел тогда с Роменом Ролланом большой разговор, и я до сих пор помню, с каким упорством отстаивал он чисто пацифистскую, непротивленческую точку зрения и как тогда, задолго до нашей революции, он утверждал, что наша большевистская точка зрения приведет к тому, что мы будем одной из борющихся сил и будем помогать проливать человеческую кровь.
Тем не менее Ромен Роллан сумел сделать разницу между пролитием крови для капиталистических барышей и пролитием ее во имя победы социализма.
В возникшей вскоре после революции полемике между ним и Барбюсом Ромен Роллан, прежде всего, настаивал опять–таки на непротивленческом пацифизме, на толстовской точке зрения. Но вскоре после этого Ромен Роллан начал побеждать гнусные клеветы, распространявшиеся по поводу нашей революции, и, внимательно относясь к сведениям, которые он получал о революционной России, стараясь критически относиться к ним, он начал угадывать контуры нашего великого дела, нашего великого строительства. С наибольшей ясностью позиция Ромена Роллана определилась во время травли, возникшей против нас под английским влиянием сейчас же после разрыва дипломатических отношений между Лондоном и Москвой.3
Именно тогда Ромен Роллан выступил с целой серией писем, в которой призывал все честное, что есть в Европе, сгруппироваться вокруг СССР для защиты его от черных сил реакции.4
Твердо установив, что все надежды человечества сейчас покоятся именно на успехах нашего строительства и что крушение его отбросило бы Европу назад в тьму реакции, Ромен Роллан не скупился, однако, на всякого рода оговорки.5 Его типично либеральному сознанию недоступны живые, жизненные соображения борьбы как таковой, борьбы смертельной между двумя классами, одинаково серьезно понимающими, что дело идет о самой высшей ставке.
Ромену Роллану непонятно и то, что мы, имеющие еще множество врагов у нас дома и окруженные могущественными врагами извне, в стране, в которой пролетариат составляет меньшинство и где нам приходится вести борьбу за шаткую психику промежуточных слоев, не можем разрешить свободу слова, то есть, в других терминах, свободу контрреволюционной пропаганды и агитации. Ромен Роллан не может понять всего огромного значения наших органов политического управления, и он повторяет ахи и вздохи по поводу периодов нашего террора, по поводу невозможности для нас отказаться пока от высшей меры наказания, по поводу необходимости иметь хорошо поставленную контрразведку и т. д. …6 Все это, разумеется, кажется нашему белоручке, как и всякому другому моральному чистюльке, ужасными пороками, которые ставят нас, видите ли, на один уровень с буржуазией и, конечно, уже принижают святость нашего дела.
На все это можно ответить только теми же словами, которыми я отвечал когда–то родному брату Ромена Роллана в морали, покойному В. Г. Короленко.7 Я говорил ему, что его собственные идеалы всяческой правды на земле могут быть выполнены только жесточайшей борьбой, но что этой–то борьбы он не принимает, он ею гнушается. И поэтому лучше будет, если он вернется к общественной жизни после победы подлинных борцов за правду, после того как они смоют с земли необходимо пролитую кровь и смогут огромной ценою самоотверженной и мучительной войны купить право для всего человечества на осуществление подлинно разумной жизни на земле. Разумеется, Короленки, Ромены Ролланы, даже и Толстые в общих чертах сходятся с нами относительно равенства и братства, которые должны засиять над миром. Но в том–то и дело, что пути, которыми они хотят идти туда, являются путями грез и слов, а когда за это дело берутся всерьез и верно, когда на самом деле происходят те величественные социальные сдвиги и конфликты, которыми знаменуется переход от старого времени к новому, они начинают мерить эпоху борьбы мерилами, взятыми из будущего.
Всякое убийство, как и всякое пожертвование своей жизнью, в социалистическом обществе будет нелепостью. Но вот теперь, в борьбе за это социалистическое будущее, и самопожертвование, и убийство врага являются необходимейшими элементами той «работы», в результате которой человечество и выйдет из подвалов своего нынешнего душного существования.
Таким образом, место Ромена Роллана в нынешней борьбе совершенно определяется.
Он достаточно благороден и умен, чтобы видеть в СССР, в руководящей им партии авангард человечества; он достаточно смел, чтобы призывать защищать его от козней и возможных насилий реакции. Но он прекраснодушен и поэтому осуждает авангард человечества за его решимость, за его жестокость, за его практичность и воображает, будто может чему–то научить его, твердя ему либеральные фразы, которые на самом деле, будь они осуществлены, означали бы разоружение этого авангарда перед лицом свирепо вооруженного врага.
Как можем мы относиться к такому человеку? Конечно, с известной симпатией. Конечно, мы делаем разницу между Роменом Ролланом и равнодушными молчальниками, а тем более клеветниками и ненавистниками, но, конечно, мы отмечаем в то же время полную неприемлемость для нас всех его христианских оговорок, совершенно так же, как при предстоящем юбилее Толстого мы будем указывать на положительные и революционные стороны учения Толстого (так делал и Ленин), но в то же время будем разоблачать вредность и опасность для настоящего времени толстовского непротивленства и мистического душка, ему присущего. Точно так же этот душок будет всегда препятствовать тому, чтобы мы признали Ромена Роллана в каком–нибудь отношении своим.
Очень неприятно также, что, как бы для того, чтобы замазать порядочную щель, образовавшуюся между нами и между враждующей с нами интеллигенцией, Ромен Роллан часто перебарщивает просто в словесном выражении своих разногласий с нами, а подчас и по причине неполной своей осведомленности впадает в такие диатрибы по поводу якобы пролитых нами морей крови и всяких других наших несовершенств, которые довольно близко подходят к клеветническому топу наших врагов. Из печатаемого ныне ответа Ромена Роллана Бальмонту и Бунину 8 можно видеть, что источники, по которым он судит о советской действительности, хотя и не являются теми грязными потоками лжи, которыми стараются поить публику буржуазные писатели, но все же представляют собою отражение этой действительности в так называемом «объективном зеркале» Дюамелей и Дюртенов,9 которые сами не прочь пуститься на сотни оговорок отчасти потому, что их европейскому, при всей их интеллигентности, обывательскому складу слишком чуждо многое из того, что у нас делается, а отчасти и потому, что им нельзя не оглядываться на ту среду, с которой им приходится жить. Если они не соглашаются выть по–волчьи вместе с волками буржуазной интеллигенции, то не решаются они и запеть совершенно вразрез с ней. Да и что же говорить, — если бы они и могли петь про нашу страну в подлинных тонах, то это значило бы, что они коммунисты, ну, а коммунистов «объективный» Ромен Роллан считает, конечно, пристрастными.
Но если двойственная и во многом порочная позиция Ромена Роллана побуждает нас все же относиться к нему с известной симпатией и признавать значительное его моральное и политическое превосходство над интеллигентской массой Западной Европы, то эти же высказывания Ромена Роллана вызывают бешенство и остервенение в рядах наших врагов, и прежде всего в рядах эмигрантской интеллигенции. Два бывших человека — Бальмонт и Бунин — обрушились на Ромена Роллана с проклятиями и стали опять запугивать его «кошмарами» большевистской революции, которой они, между прочим, сами вовсе не знают и которую видят сквозь грязные и исковерканные очки эмигрантской сплетни.
Чрезвычайно досадно, что Ромен Роллан принял эти две печальные фигуры за серьезных людей и отвечает им не только в серьезном тоне (это еще не беда — ведь читать письмо Ромена Роллана будут не только Бунин и Бальмонт), но и в тоне известного уважения. Между тем что такое эти два фантоша *, которые обиделись на Ромена Роллана за то, что он почитает и любит революционную Россию, даже (как он думает) несмотря на все ее недостатки или (как мы думаем) несмотря на всю свою моральную ограниченность?
* марионетки
(франц.). — Ред.
Бальмонт пользовался когда–то известной славой. Это был хороший версификатор, несколько неряшливый в отношении формы, но изобретательный.
Когда сейчас теоретики искусства хотят привести образцы всеми признанного дурного вкуса, они пользуются примерами из так называемого стиля модерн. Вы помните этот стиль модерн, в котором выражали свою культурность и жизнерадостность с особой любовью как раз московские купцы, — всех этих лианоподобных женщин, все эти волнистые и вялые линии, все эти капризные, иррациональные формы и пропорции? Еще и сейчас есть в Москве несколько чудовищных в своем безвкусном великолепии домов, которые являются памятниками этой печальнейшей аберрации.
Бальмонт и Северянин — родные братья, цветы одного сада и одного времени (Северянин чуть–чуть позднее), и оба они сейчас бесповоротно и бесславно рухнули. Нет сейчас людей, которые читали бы Северянина. Если еще его читают и приводят, то только со смехом, как образец надушенной, на цыпочках ходящей, самовлюбленной поэзии европеизирующегося купечества.
Но разве вы не видите, читатель, что то же самое произошло и с Бальмонтом?
Я лично как–то раз принялся перечитывать Бальмонта и с ужасом увидел, что он совершенно мертв, мертв, как студенистая медуза, выброшенная морем на песок. Все, что казалось когда–то искрящимся, играющим какой–то силой, теперь померкло, от всего этого веет парфюмерным магазином самого дурного тона, зазывающим кокетством, нагло верящим в свою обворожительность; все это такая мишура, все это такой маргарин, что теперь, когда пришло утро и когда эта мишура сброшена с людских плеч и лежит измятой на полу, теперь, когда эти блюда, горячо подаваемые поэтическими кулинарами русского купечества, застыли на столе, на них отвратительно и тошнотворно смотреть.
Когда–то, еще лет десять тому назад, я говорил, что из Бальмонта можно извлечь хороших два тома поэзии и прозы, а остальное, конечно, предоставить «критике мышей». Но сейчас я уже не скажу этого. Я убежден, что эти два тома лучших бальмонтовских произведений оказались бы тоже ненужной нам книгой, и я не знаю, можно ли было бы набрать хоть какую–нибудь книжечку, листов в десять, которую можно было бы сейчас порекомендовать читать с иными целями, как историко–литературными.
Но что сказать о Бальмонте с политической и гражданской сторон? Быть может, Бальмонт вспомнит, как он просил меня представить его рабочей публике в Колонном зале, где он восторженно читал свое стихотворение «Кузнецы» во славу пролетариату? Быть может, он помнит, как он, сидя у меня в кабинете, распинался относительно того, как он постепенно пришел к полному приятию революции, как ему необходимо теперь поехать за границу по семейным делам и как ему было бы ужасно подумать, что его могут заподозрить в желании куда–то перебежать? Бальмонт даже счел нужным прослезиться при этом, а может быть, в то время слезы и сами выступили у него на глазах. Он говорил мне о том, что я ведь имею его письма, где он высказывает свои горячие симпатии революции, и что я могу опубликовать эти письма, поставив его бог знает в какое положение, если бы оказалось, что он «изменит» своей стране.
А когда из Риги пришли сведения, что Бальмонт наговорил там какого–то вздора интервьюеру, то этот господин счел нужным прислать мне опровержение и заявить, что он остается при прежних чувствах.
Даже в Париже он крепился некоторое время, и только в момент кронштадтского восстания, когда эмигрантство собиралось садиться на поезда и пароходы и ехать справлять свое торжество, когда казалось, что большевизм трещит, Бальмонт выступил вдруг с неслыханно наглой статьей, которая показала его настоящую цену.
И делалось все это вовсе не потому, чтобы Бальмонт был за революцию или за эмиграцию. Ни за кого он не может быть, это вовсе не человек, это — влюбленный в себя ломака, который по достоинству выброшен теперь всеми лагерями и доживает свой жалкий век как никому не интересный и всеми справедливо забытый паяц.
Конечно, Иван Бунин — несколько другая фигура. Сейчас, на расстоянии, видно, например, что холодные и высококорректные стихотворения Бунина (тоже в значительной степени потерявшие какую бы то ни было актуальность) все же гораздо весомее, чем парикмахерская мыльная пена, какой является большинство взлохмаченных поэтических словоизвержений Бальмонта. В особенности же бунинская проза может явиться своего рода образцом литературного мастерства.
Беда, однако, в том, что Бунин до глубины существа, до самой своей пуповины — помещик, со всеми отвратительными чертами брюзгливого, брюзжащего барина, который знает, что класс его выпирается жизнью долой, которому ничто не мило, потому что и нервы и желудок его давно испорчены, и который даже свой талант превращает прежде всего в головню капиталистического неба.
Если до революции Бунин был зол и раздражителен, если он чувствовал себя неуютно в своей стране, вообще на свете, то что же должно было сделаться с ним после революции? Тут уже все дурные соки, которыми наполнен его организм, все злобные мысли и чувства, которые скопились в извилинах его мозга в результате тяжелой наследственности и неопрятной, неумеренной жизни, нашли себе настоящий исток, нашли объект, на который они вылились с визгливыми проклятиями, с очумелой бешеной злобой. И в этой злобе Бунин тонет.
Бунин — это сплошная злостная истерика; он одержим всеми душами погибших и погибающих дворян, которые вселились в его хилое тело и дергают в разные стороны все его нервы.
Вот эти две фигуры, которые не играют уже никакой роли и сброшены уже даже со счетов реакции, которые вздумали, во имя бумажных цветов, которыми венчала ныне развеянная ветром дореволюционная публика их головы, ставшие теперь безносыми черепами, вот эти два представителя русского «гения», которые решились упрекнуть Ромена Роллана за поклон, отвешенный им величию нашей идеологии, и которым Ромен Роллан счел возможным дать почтительный ответ.
Рассматриваемое под этим углом зрения, при свете этих правдивых характеристик корреспондентов письмо Ромена Роллана к Бунину и Бальмонту представляется документом глубоко поучительным.
- Знакомство Луначарского с Ролланом состоялось в 1915 году в Женеве. См. примеч. к статье «Ромен Роллан. К шестидесятилетию». ↩
- С октября 1914 по июль 1915 года Роллан работал в Международном агентстве помощи военнопленным, существовавшем под эгидой Международного Красного Креста. ↩
- Имеется в виду организованный английскими консерваторами в начале мая 1927 года провокационный налет на советское торговое общество (АРКОС) в Лондоне и последовавшее затем заявление правительства Англии (26 мая 1927 г.) о разрыве дипломатических и торговых отношений с СССР. Позднее Р. Роллан писал об этом: «Время было исключительно опасное… Против Москвы готовилась империалистская коалиция». В воззвании «За Союз Советских Социалистических Республик» Р. Роллан, заявив, что если империалистам удастся осуществить их антисоветский план, «мир будет отброшен на несколько исторических этапов назад», — закончил свое письмо словами: «На помощь русской революции! Война у нашего порога, война империалистическая!» (Роллан, т. 13, стр. 56 и 141). ↩
- См. Роллан, т. 13 (статьи «За Союз Советских Социалистических Республик», «Переписка с Луначарским», «Ответ на приглашение ВОКСа», «Приветствие к величайшей годовщине в истории народов», «Молодежь и революция»). ↩
- См. статью «За Союз Советских Социалистических Республик» (Роллан, т. 13, стр. 140–141). ↩
- См., например, его «Переписку с Луначарским» (там же, стр. 147–149). ↩
- См. статью «Владимир Галактионович Короленко» в т. 1 наст. изд. ↩
- См. Ролла н, т. 13, стр. 161–168. ↩
- Луначарский имеет в виду книгу французского писателя Ж. Дюамеля «Путешествие в Москву» («Le voyage de Moscou», 1927) и очерки Л. Дюртена «Другая Европа. Москва и ее вера» (L. Durtain, L'Autre Europe. Moscou et sa foi. «Europe», 1927, octobre — décembre, №№ 58–60. В феврале 1928 г. вышли отдельным изданием). ↩