Михаил Евграфович Салтыков–Щедрин родился в 1826 году и скончался в 1889 году. Мы празднуем столетнюю годовщину рождения величайшего сатирика, какого знает мировая литература.
Правда, Щедрин был настолько писателем своего народа и своей эпохи, что не только иностранцам очень трудно понять его, но даже и для нашего поколения многое в его сочинениях нуждается в раскрывающих комментариях. Конечно, писатель, слишком конкретно идущий в уровень со своим временем и своей средой, всегда рискует не остаться достаточно интересным вне этого времени и вне этой среды, но ведь, с другой стороны, прав и Гёте, когда он говорит: «Тот, кто верен своему времени, легче других добивается бессмертия».
Щедрин, конечно, бессмертен. То, что понятно в нем сразу (а таких страниц много), будет сразу же и оценено, а то, что заключено в скорлупу иносказания или связано с забытыми нами фактами, будет спасено для будущих поколений внимательным и любовным комментарием.
Наш старый уважаемый товарищ М. Ольминский долго носился с идеей создания щедринского словаря. Кажется, им даже была выполнена значительная часть работы в этом направлении.1 Такой словарь, конечно, понадобится в скором времени, ибо я убежден, что Щедрин скоро сделается одним из любимых писателей нашей молодежи.
Общее значение Щедрина заключается в том, что он был поистине величайшим сатириком. Все соединялось для того, чтобы обеспечить за ним это место.
Что такое по существу сатира?
Этот вопрос можно поставить еще в другом виде: возможно ли смеяться над злом? Ведь зло должно возбуждать прежде всего желание искоренить его. Если его нельзя искоренить, то оно должно внушать ужас. Если это зло огромно и обнимает жизнь, то бессильный ужас перед этим злом должен дойти до отчаяния. Щедрин был со всех сторон объят ужасным злом царизма и соответственной общественности, он был бессилен не то что искоренить это зло, а даже хоть сколько–нибудь ослабить его. Мало того, он не видел около себя силы, способной победоносно вести с ним борьбу. Конечно, он ужасался, конечно, он был именно близок к отчаянию.
Но в том–то и дело, что и сам Щедрин и те передовые силы русского народа, которые он представлял, безмерно переросли в умственном и моральном отношении господствующие силы официальной общественности и государства. Они переросли их настолько, что могли смотреть на них сверху вниз. И поэтому как политическая сила, скажем даже — как физическая сила, Щедрин смотрел на ужасного истукана зла снизу вверх и был беспомощен. Но как моральная и умственная сила он смотрел на этого же истукана как на нечто, лишенное всякого внутреннего оправдания, как на нечто, столь неуклюжее, столь косолапое, столь тупое, столь дезорганизованное, что все это могло вызвать в нем только презрение.
Конечно, Щедрин считал, что теория и практика правительства, консерваторов и либералов не заслуживает ни в малейшей мере серьезного отношения: нельзя относиться ни с любовью, ни с негодованием к такой жалкой тупости. Их можно было бы лишь осмеивать, если бы они не были ужасны. Если бы они не душили народ, его мысль, его совесть, его быт, то к ним можно было бы отнестись юмористически, как всегда относится стоящий выше описываемого явления писатель, когда желает дать этому явлению достодолжную оценку. Но в данном случае, несмотря на смехотворность, то есть глубочайшую несерьезность (с точки зрения идеологической) всего этого маскарада «свиных рыл», они в то же самое время являлись грозной, подавляющей силой. В результате получился смех, исполненный презрения, часто почти переходящий в юмор, победоносный смех, смех сверху вниз, смех, в плоскости идей и чувств уже победивший, раздавливающий осмеянный кошмар, и в то же время смех надрывный, смешанный со слезой, смех, в котором дрожит негодование, который прерывается удушьем бессилия, смех, блистающий внутренней победой и весь пронизанный злобой, еще более ядовитой от сознания своего реального бессилия.
Великая сатира возникает только там, где сам сатирик освещен каким–то, может быть, не совсем ясным, но, тем не менее, живущим в нем и в тех, кого представителем он выступает, идеалом. У Щедрина был такой идеал.
Великая сатира вырастает там, где этот идеал нельзя практически выполнить. В таком положении и был Щедрин.
Великая сатира возникает там, где препятствующая движению к идеалу сила неизмеримо ниже в культурном отношении, чем сатирик. Так это и было с Щедриным.
Великая сатира возникает там, где осужденная и осмеиваемая сила фактически оказывается победительницей, возбуждая тем самым новые волны желчи и злобы против себя. Так это и было с Щедриным.
И есть одно попутное обстоятельство, которое с формальной стороны довольно неожиданным образом содействовало росту нашего великого сатирика. Такая сила была — цензура. Ведь открыто смеяться нельзя, ведь вещи нельзя называть прямо своими именами, ведь надо надевать на свои идеи маску. Но идея в маске — это одна из высших форм искусства. Именно то, что свой тончайший и ядовитейший анализ русской общественности и государственности Щедрин умел виртуозно одевать в забавные маски, спасло его от цензуры и сделало его виртуозом художественно–сатирической формы.
* * *
Михаил Евграфович Салтыков был по своему происхождению средним помещиком. Но тяжелый уклад помещичьей семьи часто ставил нелюбимых сыновей отцов–деспотов (например, Некрасова) или матерей–тиранов (как, например, Тургенева) в положение угнетенных, тем самым как бы поставленных в большую близость к рабам, чем к господам. У Щедрина была ужасная мать, которая беспощадно описана им в «Пошехонской старине». Когда маленькому Мише Салтыкову в руки попало Евангелие, даровитый ребенок совсем с ума сошел. Ведь ему говорили, что это святая книга, что в ней воля сына божьего, ведь все притворялись, что для них это закон. Миша же прежде всего вычитал там слова о любви, равенстве и братстве, и его детские глаза с ужасом открыли контраст между этим «законом» и действительностью. Он сразу понял, что такое лицемерие, и всю жизнь владевшее им чувство пропасти между желанной правдой и тем, что есть, возникло уже тогда. На самом деле, конечно, эта желанная правда была, в сущности, еще не совсем определившейся программой лучшей части буржуазной интеллигенции. Идеализм людей того времени имел много общего с идеализмом предшественников французской революции. Действительность была пока еще крепким укладом крепостников.
Салтыков учился в Александровском лицее. В этом лицее существовал обычай ежегодно выбирать «Пушкина» данного выпуска. 13-й выпуск лицея выбрал своим «Пушкиным» Мишу Салтыкова. Хотя до нас, если не ошибаюсь, не дошли его отроческие и юношеские произведения,2 но очевидно, что он уже тогда ярко выделялся на общем фоне лицеистов. Молодой Салтыков сразу становится на самом левом фланге общественности. Его привлекают по делу петрашевцев, первые его произведения возбуждают такой гнев властей предержащих, что его ссылают. В то время любимыми писателями Салтыкова были утопические социалисты Сен–Симон, Фурье и особенно Жорж Санд. Салтыков склонялся именно к социализму, а не к политическому реформизму или даже политической революции. Он писал: «Политические новшества не затрагивают коренных основ, они скользят по поверхности, в массы народные они проникают лишь в форме отдаленного гула, не изменяя ни одной черты в их быте и не увеличивая их благосостояния».3
Наоборот, социальную реформу, реформу имущественных отношений Щедрин считает основной. Однако он, живший в царской тюрьме и остро защищавший свою свободу, эту свободу личности считает необычайно ценной и выражает кое–где опасения, как бы социализм не оказался слишком государственным, как бы он не соскользнул на путь к аракчеевщине.4 Тем не менее несомненно, что Щедрин всю свою жизнь был ближе к социализму, чем к либерализму.
Сам он определил свою борьбу так: «Против произвола, двоедушия, лганья, хищничества, предательства, пустомыслия».5
Некоторое время он, дворянин, получивший сравнительно высокие должности в губернском масштабе (был вице–губернатором), полагал, что на поприще чиновничества можно принести кое–какую пользу, но позднее совершенно порвал с бюрократией и сделался чистым литератором.
Первая знаменитая книга Салтыкова–Щедрина, «Губернские очерки», произвела глубочайшее впечатление на общество. Если Писарев не сумел оценить ее и назвал «цветами невинного юмора», то гораздо более широкий и проницательный Чернышевский писал о Щедрине так: «Губернские очерки» вовсе не задаются целью обличать дурных чиновников, а являются правдивой художественной картиной среды, в которой заклейменные сатириком отношения не только возможны, но даже необходимы».6 «Никто не карал их общественных пороков словом более горьким, не выставлял перед нами наших общественных язв с большей беспощадностью».7
Это глубокое замечание Чернышевского показывает некоторую тонкую родственность Щедрина с марксизмом. Действительно, гением своим Щедрин проникал в ту истину, что общественные уродства не случайны, а исторически неизбежны. Щедрин лицом к лицу стал с революционным движением и даже пережил его, так как умер в 1889 году. Сначала он, конечно, резко встретил базаровщину и вообще недружелюбно относился к нигилизму, называя его мальчишеством. Потом переоценил и писал: «Не будь мальчишества, не держи оно общество в постоянной тревоге новых запросов и требований, общество замерло бы и уподобилось бы заброшенному полю, которое может производить только репейник и куколь».8
Недавно опубликованная переписка Щедрина 9 дает многочисленные свидетельства его крайнего уважения к революционерам. Приведу несколько примеров. Вот, например, как он передает содержание задуманного рассказа «Паршивый»: «В виде эпизода хочу написать рассказ «Паршивый». Чернышевский или Петрашевский, все равно, сидит в мурье среди снегов, а мимо него примиренные декабристы и петрашевцы проезжают на родину и насвистывают «Боже царя храни», вроде того, как Бабурин пел, и все ему говорят: «Стыдно, сударь! У нас царь такой добрый, — а вы что?» Вопрос: проклял ли жизнь этот человек пли остался он равнодушным ко всем надругательствам, и старая работа, еще давно–давно до ссылки начатая, в нем все продолжается. Я склоняюсь к последнему мнению. Ужасно только то, что вся эта работа заколдованной клеткой заперта. И этот человек, не доступный никакому трагизму (до всех трагизмов он умом дошел), делается бессилен против этого трагизма. Но в чем выражается это бессилие? Я думаю, что не в самоубийстве, но в простом окаменении. Нет ничего, кроме той прежней работы, — и только. С нею он может жить, каждый день он об этой работе думает, каждый день он ее пишет, и каждый день становой пристав по приказанию начальства отнимает работу. Но он и этим не считает себя вправе обижаться. Он знает, что так должно быть».10
Когда некто Соллогуб, выветрившийся писатель–аристократ, прочел в Бадене, где он встретился со Щедриным, «комедию против нигилистов», то вот что произошло, как описывает Щедрин Анненкову:
«Но оказалось, что Соллогуб не имеет никакого понятия о том, что подло и что не подло. В комедии действующим лицом является нигилист–вор. Можете себе представить, что сделала из этого кисть Соллогуба! Со мной сделалось что–то вроде истерики. Не знаю, что я говорил Соллогубу, но Тургенев сказывает, что я назвал его бесчестным человеком. Меня, прежде всего, оскорбил этот богомаз, думающий площадными ругательствами объяснить сложное дело, а во–вторых, мне представилось, что он эту комедию будет читать таким же идиотам, как и сам, и что эти идиоты (Тимашев, Шувалов и т. п.) будут говорить: «charmant!»* Ведь читал же он ее в Бадене, в кружке Баратынско–Колошинском 11 и, наверное, слышал «charmant!». И если бы вы видели самое чтение: он читает, а сам смеется и на всех посматривает. И Тургенев, как благовоспитанный человек, тоже улыбается и говорит: „Да, в этом лице есть задатки художественного характера“».12
* очаровательно!
(франц.) — Ред.
Пантелеев в своих воспоминаниях передает даже, что Щедрин упал в обморок после бурного нападения на автора.13
Чем больше развивалось революционное движение, тем с большим вниманием и сочувствием присматривался к нему и Щедрин. Такое сочувствие сквозит, например, в беглом замечании в письме «о процессе 50-ти»:
«А у нас, между тем, политические процессы своим чередом идут. На днях один кончился (вероятно, по газетам знаете) каторгами и поселениями, только трое оправданы, да и тех сейчас же отправили в места рождения. Я на процессе не был, а говорят, были замечательные речи подсудимых. В особенности одного крестьянина Алексеева и акушерки Бардиной. По–видимому, дело идет совсем не о водевиле с переодеваниями, как полагает Иван Сергеевич».14
Наконец в 68 году Салтыков–Щедрин делается вместе с Некрасовым редактором «Отечественных записок». С тех пор он становится постоянным сатирическим летописцем русской жизни. С изумительной яркостью описывает он распад и развал дворянства, дает незабываемые сатирические образы губернаторов, помпадуров, в «Господах ташкентцах» вскрывает колониальные хищничества русских правящих классов.
Но Щедрин был в то же самое время постоянным и резким врагом либералов. Земство, со своим крохоборством, находило в нем жесточайшее осуждение. Он называл земство «силой комариной». Тип земца — Промптов в «Благонамеренных речах» говорит у него: «В умствования не пускаемся, идей не распространяем, — так–то–с!». «Наше дело — пользу приносить. Потому — мы земство. Великое это, сударь, слово, хоть и неказисто на взгляд. Вот в прошлом году на Перервенском тракте мосток через Перерву выстроили, а в будущем году, с божьей помощью, и через Воплю мост соорудим».15
В 70-х годах определенно стала развертываться русская буржуазия. Сначала в виде «рыцарей первоначального накопления». В типах Разуваева, Колупаева, Дерунова Щедрин дает изумительные образы крупного кулака. «Убежище Монрепо», может быть, самый яркий образ крушения «вишневых садов» перед Лопахиными.
Весь строй, возникший после падения крепостного права, Щедрин характеризует так: «Необходимо было дать пошехонскому поту такое применение, благодаря которому он лился бы столь же обильно, как при крепостном праве, и в то же время назывался «вольным» пошехонским потом».16
Отрицая дворянство консервативное и либеральное, бюрократию, интеллигенцию, Щедрин отнюдь не идеализировал крестьянство, и, не видя ни в чем спасения, пророчески предвидел он, что нужна предварительная выучка у капитализма, чтобы получилось что–нибудь. «Мне сдается, что придется еще пережить эпоху чумазистого творчества, чтобы понять всю глубину обступившего массы злосчастья».17
Щедрину присущ глубочайший пессимизм. И этот пессимизм вырастает в 80-х годах, в эпоху, которую он характеризует следующими словами в своей знаменитой «Современной идиллии»: «Посмотри кругом, — везде рознь, везде свара, никто не знает настоящим образом, куда и зачем он идет… Оттого каждый и ссылается на свою личную правду. Но придет время, объявится настоящая, единая и для всех обязательная правда, придет — и весь мир осияет».
Совершенно незабываемым, непревзойденным сочинением являются его гениальные сказки. Они могучи по своей мысли, забавны и вместе с тем трагичны по своему ядовитому ехидству, очаровывают своим языковым совершенством. И недаром такие современные писатели, как Демьян Бедный, недаром наши лучшие газетные работники постоянно черпают у Щедрина, главным образом из его «Сказок», эпиграфы, эпитеты, цитаты, образы, термины и имена. Временами и в сказках, и в особенности в типах Иудушки Головлева и Глумова Щедрин поднимается до обобщающих типов, пожалуй, даже более содержательных, чем знаменитые типы Тургенева. Иудушка и Глумов могут встречаться в разные эпохи у разных народов. И заслуживают глубокого изучения те их основные черты, которые связаны со всем классовым общественным укладом вещей и только варьируют в зависимости от вариантов этих укладов. Влияние Щедрина было и должно быть для нашего времени огромным. Редко когда литература становилась такой действенной батареей в политической борьбе, несмотря на то что политическая борьба во время Щедрина казалась безнадежной. Может быть, именно потому Щедрин был проникнут горячей любовью к литературе и горячей верой в нее. Он пишет своему сыну:
«Литература не умрет, не умрет во веки веков. Все, что мы видим вокруг нас, все в свое время обратится частью в развалины, частью в навоз, — одна литература изъята из законов тления, она одна не признает смерти. Несмотря ни на что, она вечно будет жить в памятниках прошлого, и в памятниках настоящего, и в памятниках будущего. Не найдется такого момента в истории человечества, про который можно с уверенностью сказать: вот момент, когда литература была упразднена. Не было таких моментов, нет и не будет. Ибо ничто так не соприкасается с идеей вечности, ничто так не поясняет ее, как представление о литературе».18
Другой предшественник коммунизма, другой дорогой нам человек в прошлом, о котором мы можем с гордостью сказать, как о подготовителе путей Ленина и его партии, Добролюбов писал о Щедрине: «В массе народа имя Щедрина, когда оно сделается там известным, будет всегда произносимо с уважением и благодарностью».19
Надо теперь приложить усилия к тому, чтобы это великое имя стало как можно шире и глубже известным. Пусть столетний юбилей послужит именно этому.
А теперь мне хотелось бы, чтобы читатель, прочитавший эти строки, поставил перед собою портрет Щедрина, тот, где глядит на вас длиннобородый старик в пледе.20 Вчувствуйтесь в это изумительное лицо. Конечно, Щедрин был болен, как он выражался со своим милым юмором, «болезнями самых различных фасонов»,21 но физические болезни не делают лицо таким вдохновенно страдальческим.
Какая суровость! Какие глаза судьи! Какая за всем этим чувствуется особенная, твердая, подлинная доброта! Как много страдания, вырезавшего морщины на этом лице, поистине лице подвижника!
Внесем это имя в список истинных подвижников человечества, повесим этот портрет на стенах наших рабочих и крестьянских клубов и, по крайней мере, избранные сочинения, написанные Щедриным, сделаем живой частью всякой библиотеки. Ведь если Щедрин труден в некоторых отношениях, то зато с ним очень легко. Вы не думайте, что этот больной старец в пледе, этот человек с колючими глазами и судья со скорбным ртом будет нам читать тяжелые, хотя и режущие проповеди, — нет, это человек неистощимой веселости, блестящего остроумия, это величайший «забавник», мастер такого смеха, смеясь кото–рым человек становится мудрым.
- Имеется в виду «Щедринский словарь» М. С. Ольминского, изданный после смерти автора Государственным издательством «Художественная литература» в 1937 году. ↩
- В первый раз Салтыков выступил в печати в 1841 году в «Библиотеке для чтения» со стихотворением «Лира». В 1843 и 1844 годах он поместил довольно много стихотворений в «Современнике» Плетнева. Впоследствии Салтыков–Щедрин не любил напоминаний о стихотворных опытах его отрочества и юношества и во всех своих автобиографических набросках постоянно указывал, что после выхода из лицея больше стихов не писал. ↩
В своих литературно–критических работах о М. Е. Салтыкове–Щедрине Луначарский, по–видимому, пользовался Полным собранием сочинений Щедрина, изданным Комиссариатом народного просвещения в 1918–1919 годах. Отсылки даются к изданию: Н. Щедрин (М. Е. Салтыков), Полн. собр. соч. в двадцати томах, Гослитиздат, М. 1932–1939 (ниже сокращенно — Н. Щедрин).
Луначарский приводит цитату из «Мелочей жизни» (ср.: Н. Щедрин, т. XVI, стр. 448).
↩- Вероятно, имеются в виду иронические замечания Щедрина в цикле произведений «Итоги» об отношении различных слоев русского общества к крепостному праву, вызвавшему, по словам сатирика, период «обеспеченной необеспеченности». ↩
- По поводу «несочувственных оценок» критики, причислившей Щедрина к категории «вредных писателей», в 14 письме цикла произведений «Письма к тетеньке» сатирик писал: «Неизменным предметом моей литературной деятельности всегда был протест против произвола, двоедушия, лганья, хищничества, предательства, пустомыслия и т. д.» (Н. Щедрин, т. XIV, стр. 494). ↩
- Луначарский, видимо, имеет в виду следующее место из статьи Чернышевского «Губернские очерки»: «Дурные поступки и привычки их (людей. — Ред.) извиняются обстоятельствами их жизни и нравственною близорукостью, навеянною на них туманной средой, в которой развились и живут они» (Чернышевский, т. IV, стр. 267). ↩
- Не совсем точная цитата из той же статьи Чернышевского (ср.: там же, стр. 266–267). ↩
- Цитата из очерка «Сеничкин яд» (цикл «Признаки времени») (ср.: Н. Щедрин, т. VII, стр. 106). ↩
- Имеется в виду сборник «М. Е. Салтыков–Щедрин, Письма, 1845–1889. С приложением писем к нему и других материалов. Под редакцией Н. В. Яковлева, при участии Б. Л. Модзалевского», Госиздат, Л. 1924. ↩
- Луначарский цитирует с незначительными отклонениями письмо М. Е. Салтыкова–Щедрина П. В. Анненкову от 2 декабря 1875 года (ср.: Н. Щедрин, т. XVIII, стр. 323–324). ↩
- Баратынско–Колошинский кружек — литературный кружок, группировавшийся вокруг Анны Давыдовны Баратынской, жены русского посланника в Бадене Ивана Петровича Колошина. ↩
- Цитата из письма М. Е. Салтыкова–Щедрина П. В. Анненкову от 18 октября 1875 года (Н. Щедрин, т. XVIII, стр. 313). ↩
- См.: Л. Ф. Пантелеев, Из воспоминаний прошлого, книга вторая, СПб. 1908, стр. 157–158. ↩
- Цитата из письма М. Е. Салтыкова–Щедрина П. В. Анненкову от 15 марта 1877 года (ср.: Н. Щедрин, т. XIX, стр. 91). Так называемый «Процесс 50-ти» продолжался с 21 февраля по 14 марта 1877 года. ↩
- Цитата из «Благонамеренных речей» (глава «Кузина Машенька») (ср.: Н. Щедрин, т. XI, стр. 379). ↩
- Цитата из «Пошехонских рассказов» (ср.: Н. Щедрин, т. XV, стр. 538). ↩
- Цитата из «Мелочей жизни» (1886–1887); приведена не совсем точно (ср.: Н. Щедрин, т. XVI, стр. 441). ↩
- Цитата из «Круглого года» (ср.: Н. Щедрин, т. XII, стр. 199). В ранней редакции статьи этой цитате предшествовала фраза из письма М. Е. Салтыкова–Щедрина своему сыну: «… Паче всего люби родную литературу, и звание литератора предпочитай всякому другому». А затем шла вторая цитата — из произведения «Круглый год». Вычеркнув первую цитату, Луначарский не исправил предшествующую ей фразу. ↩
- Цитата из статьи Н. А. Добролюбова «Губернские очерки» (Н. А. Д о б р о л ю б о в, Полн. собр. соч., т. I, Гослитиздат, М. 1934, стр. 200). ↩
- По–видимому, Луначарский имел в виду портрет Салтыкова–Щедрина работы И. Н. Крамского. ↩
- В письме к Л. Н. Толстому от 20 декабря 1883 года Салтыков–Щедрин писал: «Кроме коренных болезней, которые гложут меня десять лет сряду, я в последнее время сподобился нескольких новых фасонов, которых не ожидал» (Н. Щедрин, т. XIX, стр. 376). ↩