Юлий Осипович Мартов (Цедербаум)

Публикуется по сб.: Силуэты и политические портреты, М.; Политиздат 1991 г.

По тексту первой публикации: А. В. Луначарский «Великий переворот», Пб., 1919, Ч. 1

Как я уже писал, в первый раз я услышал о Мартове как об одном из неотделимых лиц троицы: Ленин, Мартов, Потресов.

Это были три русских социал–демократа, которые влили новые соки в заграничный социал–демократический генеральный штаб, которые создали и поддерживали «Искру».

Когда я приехал в Париж по пути в Женеву, где должен был войти в центральную редакцию большевиков, то я встретил там связанную со мной свойством О. Н. Черносвитову,1 хорошую знакомую Мартова. Она с большим восторгом отзывалась о нем как о человеке невероятно увлекательном по широте своих интересов.

«Я уверена, — говорила она мне, — что вы очень близко сойдетесь с Мартовым; он не похож на всех социал–демократов, которые все узковаты и фанатичны. Мартов обладает умом широким и гибким, и ничто человеческое ему не чуждо».

Такая характеристика действительно очень расположила меня к Мартову. Однако между нами уже лежала в то время политическая рознь. Встреча моя с Мартовым была как нельзя менее удачна. Товарищи меньшевики затеяли какой–то мелкий неприятный скандал на одном из моих рефератов, кричали, волновались, старались сорвать собрание. Тут же произошло какое–то острое столкновение между Мартовым и моей женой, в которое вмешался Лядов, а потом я, и мы наговорили друг другу каких–то резкостей.

Несмотря на столь неприятное столкновение, отношения наши никогда не были очень враждебны. Во время пребывания моего в Швейцарии мы встречались редко, и вообще большевики и меньшевики жили совершенно врозь. Встречались, можно сказать, только на поле битвы, то есть на митингах и дискуссиях, но мы, конечно, постоянно слышали друг о друге. Я привык относиться к Мартову как к симпатичному богемскому типу, по внешности чем–то вроде вечного студента, по нравам — завсегдатая кафе, небрежному ко всем условиям комфорта, книгочею, постоянному спорщику и немножко чудаку.

Это впечатление, если говорить именно о внешнем очерке натуры Мартова, оказалось совпадающим с истиной, когда я гораздо короче познакомился с ним. Как писателя и как оратора я мог более или менее полно оценить Мартова и в Швейцарии.

С внешней стороны Мартов читал свои рефераты скучно, у него слабый голос, своеобразная манера глухо отрубать, откусывать отдельные фразы, и вся его бессильная фигура с несколько свисшими с крупного носа стеклами пенсне казалась столь типично интеллигентской и теоретичной, что о зажигательном действии его как трибуна не могло быть и речи. Бывало даже так, что, когда Мартов выступал утомленным, его голос становился совсем малоразборчивым и речь делалась убийственно скучной. А между тем Мартов редко умеет говорить коротко, ему нужно так сказать, ораторски разложить локти на кафедру. Это делает подчас его выступления серыми и монотонными, несмотря на то что они никогда не бывают пусты.

Если следить за мыслью Мартова даже во время самых скучных его докладов, то и тогда можно вынести нечто обогащающее. Но у него бывают и чрезвычайно удачные моменты. Больше всего загорается он в непосредственной полемике, и поэтому Мартов сильней всего как импровизатор, во время реплик своим противникам после реферата, в последнем слове. Я знаю много мастеров слова, особенно опасных в этом последнем ответе. Едок и блестящ был Плеханов, не брезгавший при этом всеми преимуществами последнего слова, на которое уже нельзя ответить. Умеет как–то расплющивать, резюмировать и презрительно уничтожать, как мелочь, все возражения Владимир Ильич, но вряд ли кто–нибудь в этом отношении превосходит Мартова. Если Мартов имеет последнее слово, вы не можете чувствовать себя в безопасности, как бы ни были уверены в правоте вашего дела и как бы лично вы ни были хорошо вооружены.

Во–первых, Мартов всегда оживает во время последнего слова, весь переполняется иронией, поднимает до настоящего блеска вспышки своего тонкого ума, умеет расчленить все, что сказал противник, и использовать абсолютно каждый промах и каждый мельчайший уклон. Аналитик он превосходный, и если в кольчуге вашей есть какая–нибудь дыра, то вы можете быть уверены, что мартовский кинжал без промаха ужалит вас именно сюда.

И как оратор он становится при этом бесконечно оживленней, заставляет смеяться аудиторию или вызывает в ней ропот негодования. Так же бывает с Мартовым, когда он говорит на какую–нибудь особенно волнующую его тему, что часто случалось в трагические дни нашей революции. Некоторые его речи в Петроградском Совете в меньшевистскую эпоху, на отдельных съездах меньшевиков и делегатов Совета, вообще, главным образом, речи, направлявшиеся направо, были поистине превосходны не только по своему содержанию, но и по пафосу негодования и благородному чувству революционной искренности. Я помню, как Мартов, после произнесения речи за Гримма против Церетели, вызвал даже у Троцкого громовое восклицание: «Да здравствует честный революционер Мартов!»

Когда говоришь о таких людях, как Ленин, Троцкий, Зиновьев, то не можешь не отметить большую силу их как ораторов, чем как писателей, хотя все три эти вождя русской революции являются большими мастерами пера. У Мартова это, конечно, наоборот. Как оратор он имеет успех только вспышками от времени до времени, когда он в ударе, и «непосредственное исполнение» затушевывает подчас большую даровитость рисунка речи и глубину мысли. Все это выступает на первый план в статьях Мартова. Стиль Мартова как писателя чрезвычайно благороден. Он не любит уснащать свою писаную речь словечками, остротами, украшать ее всякими фигурами и образами. Отдельная страница Мартова не кажется в этом смысле яркой, потому что она не изузорена. Вместе с тем в ней нет той особенной грубоватой простоты, своеобразной вульгаризации формы без вульгаризации мысли, однако, — в которой силен подлинно народный вождь Ленин. Мартов пишет как будто несколько одноцветным языком, но нервным, подкупающе искренним, облекающим мысль как будто тонкими складками греческого хитона. Именно эта мысль во всех изящных пропорциях своего логического строения выступает на первый план. В сущности говоря, очаровывает не Мартов–писатель, а Мартов–мыслитель, и заметьте при этом, что Мартов, в сущности, не способен порождать большую мысль. Говорить о Мартове–мыслителе, скажем, сколько–нибудь рядом я уже не говорю с Марксом, но, например, с Каутским — просто невозможно.

В области революционной тактики циклопические сооружения Ленина подавляют своей величиной хитроумные постройки Мартова. Нет, дело не в крупности его лозунгов, не в широте его революционного обхвата, дело именно в необычайной тонкости его аналитического дарования, в умении работать с лупой, чеканить свои мысли. Ум Мартова шлифующий; и его тактические или политические строения всегда имеют характер очень законченной, до полной ясности доведенной обработки избранной им темы.

Политические предпосылки Мартова, конечно, неправильны. Для роли политического вождя у него не хватает темперамента, смелости и широты обхвата. Он теряется на относительных мелочах и поэтому заранее, так сказать, предоставлен к той осмотрительности и осторожности, которая переходит в робость и отравляет революционную душу, придавая ей несносный, у иных обывательский, а у других кабинетный характер. Такие черты кабинетного политика, несомненно, присущи Мартову. Скажу больше, свой несравненный политический дар и свою убедительную публицистику Мартов большей частью дает на служение не собственным мыслям. Мартов — великолепный идейный костюмер, с большим вкусом и как раз по росту кроит и шьет идейное одеяние лозунгов, которые вырабатываются за его спиной более решительными меньшевиками. Ведь и в нерешительности нужна известная решимость. У меньшевиков типичных, коренных их политическая нерешительность вытекает вовсе не из отсутствия характера личного, — лично они могут быть людьми чрезвычайно мужественными и властными, — она вытекает из классовых интересов промежуточных групп. Промежуточные группы нерешительны по самому существу своему, историческая судьба толкает их на среднюю линию между непримиримыми классами. Отсюда отсутствие какой бы то ни было героичности в их позиции. Но свои компромиссы люди эти могут проводить иногда с большой решительностью и так как в период революционный они являются последней надеждой весьма хитрого и все еще влиятельного полюса привилегированных, то и становятся, на манер Носке, порою людьми с железной рукой на службе у своих классовых полуврагов для преодоления своих левых братьев, причем собственная левизна превращается в революционную фразу, служащую ширмой для их порою прямо палаческой работы. Мартов на такую роль не способен, но все узорное шитье, столь присущее стилю Мартова, весь умонаклон его, обращенный на отдельные факты, не могущий перенести тех грубых и резких линий, которые, разрушая всякие геометрические чертежи, прокладывает революционная страсть, — делает его крайне мало приспособленным к работе в титаническом лагере подлинных революционеров.

Эти особенности натуры толкают его неудержимо — хотя он порой барахтается против этого — в лагерь оппортунистов, и тогда костюмерный талант Мартова служит к изготовлению изящных туалетов для составленных из месива произведений ума всякого рода либерданов.2

Сколько раз Мартов, влекомый своим подлинно демократическим духом, поднимался почти до заключения союза с левой социал–демократией, но каждый раз его отталкивало от нас то, что он называет грубостью, каждый раз ему претил тот размах, в котором иные находят полное удовлетворение и наслаждение, с которым иные считаются как с чертой, коренным образом присущей стихийному великому перевороту, но который не вмещает дух Мартова.

И вновь Мартов падал в либердановское болото, и утонченный ум его опять начинал носиться над этим болотом, украшающим его блуждающим огоньком.

Во время первой революции Мартов ничем не изменил себе и полностью выявил все те черты, которые я старался сейчас обрисовать.

Я не могу сказать, чтобы он играл во время этого первого столкновения народных масс с правительством выдающуюся роль, как настоящий политический вождь, он был тем же превосходным журналистом–аналитиком, тем же спорщиком, тем же внутрипартийным тактиком.

Новая эмиграция нанесла Мартову очень тяжелый удар, быть может, никогда колебания Мартова не были так заметны и, вероятно, так мучительны. Правое крыло меньшевизма стало быстро разлагаться, уклоняясь в так называемое ликвидаторство.3 Мартову не хотелось идти в этот мещанский развал революционного духа. Но ликвидаторы держались за Дана, Дан за Мартова, и, как обычно, тяжелый меньшевистский хвост тащил Мартова на дно. Был момент, когда он словно бы заключил союз с Лениным, побуждаемый к тому Троцким и Иннокентием,4 мечтавшим о создании сильного центра против крайних левых и крайних правых.

Эту линию, как известно, очень сильно поддерживал и Плеханов, но идиллия длилась недолго, правизна одержала верх у Мартова, и вновь началась та же распря между большевиками и меньшевиками.

Мартов жил в то время в Париже. Мне говорили, что он даже стал несколько опускаться, что всегда грозит эмигрантам, политика приобрела слишком мелочной характер, характер мятежной дрязги, а страсть к богеме и жизни кафе начала как будто бы грозить ему упадком его духовных сил. Однако, когда пришла война, Мартов не только встряхнулся, но и занял спервоначала весьма решительную позицию.

Нет никакого сомнения, что интернационалистское крыло во II Интернационале обязано Мартову некоторыми своими успехами. И речами, и статьями, и своим влиянием и связями Мартов сильно поддержал интернационалистов и перетянул почти всех заграничных меньшевиков (за исключением плехановцев, которые считались до тех пор левыми, а тут сразу ринулись в антантовский империализм) в лагерь Циммервальда и Кинталя. Правда, в Циммервальде Мартов занял позицию центра и довольно определенно разошелся тут с Лениным и Зиновьевым.

Тем не менее он стал своим человеком, и вот тут вновь сказалось пагубное шатание Мартова. Я уже достаточно писал об этом и не стану здесь повторяться. Очень отчетливо понимая весь ужас социалистического оборончества, Мартов тем не менее надеялся увлечь за собой самих оборонцев и не решался порвать с ними организационные связи. Это политически погубило Мартова, погубило с морально–политической точки зрения, ибо Мартов мог бы сыграть чрезвычайно блестящую роль подлинного вождя и вдохновителя правой группы внутри Коммунистической партии, если бы в то время он направил свою волю по левой стороне водораздела.

В начале революции после приезда Троцкого в Россию, в мае–июне, Ленин мечтал о союзе с Мартовым и понимал, сколько в нем было выгоды, но колеблющийся, однако, всегда преобладающий наклон Мартова направо предрешил еще в Париже дальнейшую судьбу его: быть непризнанным ни в сех, ни в тех, и вечно прозябать в качестве более или менее кусательной, более или менее благородной, но всегда бессильной оппозиции.

Этим Мартов сам обесцветил себя и в историю войдет гораздо более бесцветным, чем мог бы по своим политическим дарованиям.

Большая близость с Мартовым создалась у меня в 1915–1916 годы в Швейцарии. Мы были близкими соседями, Мартов часто гостил у моих друзей Кристи,5 и в это время мы зачастую беседовали не только на политические темы, которые всегда заставляли нас ссориться, но и на темы литературные, вообще культурные. Я мог оценить здесь большой вкус Мартова и действительно значительную широту его подхода к жизни. Я должен сказать, однако, что к этому времени, по крайней мере, Мартов был уже гораздо односторонней, чем я ожидал. Большого полета любви к искусству, большой глубины в интересах философских у него не было. Он все читал, обо всем мог говорить, говорить интересно, умно и порою ново, но все это он делал как–то машинально, душа его при этом отсутствовала, — если в это время получалась газета, то он прекращал всякие разговоры и немедленно в нее углублялся; если даже в это время читалось вслух что–нибудь очень увлекательное, что Мартов сам хвалил и любил, — он все же заслонялся газетным листом с какой–то запойной страстью. Настоящее увлечение проявлялось у Мартова только в разговорах политических и особенно узкополитических, внутрипартийных.

Тем не менее я не могу не отметить, что в личных отношениях у Мартова проявляется много очаровательных черт. В нем есть большая симпатичность глубокоинтеллектуальной натуры, много непосредственности и искренности, так что в целом его близостью невозможно не дорожить, и люди нейтральные в политическом отношении всегда проникаются к нему великим уважением и горячей симпатией. Политические же его союзники относятся к нему если не с таким горячим обожанием, какое внушает к себе Ленин, то, во всяком случае, с искренней любовью и своеобразным поклонением.

Еще раз скажу, взвешивая все в моей памяти: я с глубокой грустью констатирую, что этот большой человек и большой ум в силу черт, присущих, правда, самому его душевному типу, не сыграл и десятой доли той благотворной роли, которую мог бы сыграть.

Будущее? Но что загадывать о будущем. Если коммунистический строй победит и укрепится, быть может, Мартов займет роль лояльной оппозиции справа и окажется вместе с тем одним из творческих умов нового мира — этого я, конечно, от души желаю; если же до победы коммунизма предстоят еще перерывы и пробелы, то Мартов или погибнет, потому что он слишком благороден, чтобы молчать в эпоху реакции, или будет безнадежно путаться на задворках революции, как он путается в них сейчас.


1 Черносвитова Ольга Николаевна (рожд. Чеботаревская; 1872–1943) — переводчик и редактор, одна из сестер Чеботаревских, жена брата Софьи Николаевны Черносвитовой–Луначарской–Смидович (жены ст. брата А. Луначарского Платона). Одна из сестер Чеботаревских (Анастасия) была замужем за писателем Ф. Сологубом и вместе с другой сестрой (Александрой) закончили Высшую школу общественных наук M. M. Ковалевского в Париже, в которой учился так же и А. В. Луначарский.

2 Либердан — насмешливое прозвище партии меньшевиков по фамилиям ее лидеров — Либера и Дана.

3 Ликвидаторство — оппортунистическое течение в РСДРП, возникшее в 1907 году. Выступало за ликвидацию нелегальной партии и за создание легальной реформистской партии.

4 Иннокентий — партийный псевдоним И. Ф. Дубровинского.

5 Кристи Михаил Петрович — старый большевик, соарендатор Луначарского по снимаемому дому в Швейцарии, после Революции уполномоченный Наркомпроса в Петрограде (1918–1926), зам. зав. Главнаукой с 1926, директор Третьяковской галереи  (1930—1939)

Comments