Грек обожал природу. Т. е. он любил ее до того, что сделал ее богом, отождествил со своим идеалом. Грек очеловечил природу, придал космическим божествам характер идеально–человеческих личностей. Тем самым он обожествил человека. И притом человека телесно–духовного. Не одну волю, не один разум, как иудей (и позднейший эллинизм), но всего человека, в его каллокагатии, в его прекрасном теле и добром характере.
Но в настоящей главе не эта положительная сторона, вытекавшая из активной любви к жизни, интересует нас, а сторона оборотная, отрицательная. Т. е. отрицательная на наш взгляд, конечно.
Грек любил природу, сказали мы. Но не боялся ли её также? Да, и боялся. Боялся он не лучистого неба, не «кудрявого моря», не голубеющих гор и не привольных лесов, но болезни, смерти, несчастья, вообще силы рока, посылающего беды.
Почти у всех народов существуют мифы, поучающие, что самонадеянность, гордость, стремление к лучшему — губит людей. Греки тоже пришли к убеждению, что самомнение, самонадеянность главный источник греха и несчастья. Он изобрел понятие зависть богов. Нельзя быть слишком счастливым, поучают их мифы, боги этого не любят. То, что позднее разовьется в цинизме — стремление сократить потребности, чтобы уменьшить страдание — постоянно живет в душе эллина. Но в цинизме умеренность сама безмерна. Грек же расцвета хотел и умеренности умеренной. Страх безмерности, страх слишком большой страсти, даже слишком большой мудрости это было действительно полное отрицание того, что позже получило имя романтизма, т. е. отрицание порыва, той эстетики, которая признает прекрасным самое безобразие за силу. Классицизм держит чувство в оковах. Σωφροσύνη — благоразумие считается коренной добродетелью.
Великий выразитель этого чувства боязни перед безмерным, этой жажды занять в мире свое скромное место и не прогневить богов — Софокл — восклицает устами хора:
Гордость рождает тиранов и многих,
Выше, все выше ведет их к обрыву и в пропасть
Вдруг с высоты низвергает их —
В сети, откуда нет выхода,
В непоправимую скорбь.
Но если этот страх как бы не занестись слишком высоко был душой греческой поэзии, политики, морали, религии, то не проникнут ли классицизм жизнебоязнью? Отнюдь нет. Ни у Геродота с его философией истории, основанной на зависти богов, ни у Софокла, ни у Аристотеля с его «золотой серединой», ни у Эпикура и др. величайших представителей истинно–классического духа нет особенно резкого оттенка скорби, пессимизма. Если стремления к безмерному грек боялся, то он и не любил его. Он любил меру, любовался мерой. Призывая к жизни в границах дозволенного богами, т. е. в сущности законами природы, гигиены и общества, — он не чувствовал тяжести самоотречения, напротив гордился чувством меры, умением установить порядок и добровольно подчиняться ему, как признаком своего превосходства над варварами с их разнузданностью.
Мир — прекрасный порядок, космос. О, если бы сделать таким же устойчивым и стройным и государство. Это мечта величайших мудрецов Греции. Достигнуть величайшего и устойчивого порядка общественных отношений и тогда повиноваться мудрым законам космоса натурального и космоса социального, любоваться миром со своего места, определенного общим порядком, беря свою законную ноту в общем хорале — вот счастье.
Дух классицизма — консервативный дух, глубоко противоположный духу бунта. Классицизм это радостная резиньяция, примирение человека с своею ограниченностью во имя признания красоты общего, т. е. общества (πόλις) и природы.
О невозможность общественного космоса и разбился классицизм. Идейно–кульминационным пунктом его был пифагореизм, о котором мы будем говорить подробнее.
Платон устами Сократа в своем дивном диалоге «Горгий или о риторике» провозглашает «великий, общий и вечный закон гармонии, порядка, красоты, господствующий над всеми частями вселенной и над её целями, почему она и названа Космос. Дело не в том, чтобы жить, но чтобы жить хорошо, т. е. сообразно абсолютным законам блага, справедливости и порядка».
Право индивида на бунт отвергается совершенно, как нечто безобразное. Вообще классицизм антиреволюционен, потому то он и ненавидит тиранию, тирания — неустойчивый порядок: всякий Пизистратид находит своего Гармодия, всякий Критий своего Фразибула. Либеральная конституция, устойчивый компромисс между классами, — вот чего ищет эллинская политическая мысль. Перспективы же вечного технического прогресса, дерзкая мысль провозгласить человека грядущим богом природы, а законы его жизни, коренные желания его воли выдвинуть, как программу труда по пересозданию материального мира — совершенно чужды эллинизму. Они не проскальзывают даже в тех теологических или полутеологических формах, в которые они были облечены в иудаизме и маздеизме.
Итак: отсутствие бунта, как в общественных так и в космических идеалах, покорный человек, добровольно склонившийся. Даже своего Прометея Эсхил сделал добровольно склонившимся в конце концов. Порядок уж есть разум, уже торжествует. Если человек не умеет быть счастливым — тем хуже для него.
Таков дух космизма.
Таким он остался.
Красноречивый представитель позднейшего космизма Ренан учит:
«Умственная культура устраняет веру в сверхъестественное даже на низшем уровне, это несомненно. Но также несомненно и то, что даже на высших ступенях её не уничтожается религиозное чувство в возвышенном смысле. Человек не зависит конечно от капризного господина, по воле которого он жил бы, умирал, процветал или страдал бы. Но он зависит от Универса, который имеет цель и все устремляет к этой цели. Человек существо подчиненное; что бы он ни делал, он обожает и служит. Добродетель заключается в добровольном и радостном служении высшей цели. Зло — это служить без усердия, быть плохим солдатом, который вынужден идти в огонь, как и все, но ропщет при этом на генерала. Мир — есть огромный хор, где каждый должен держать свою ноту. Религия заключается в том, чтобы делать свое дело с песней на устах, чтобы восхвалять бога утром и вечером веселостью, прекрасным расположением духа и кротостью (нетребовательностью)».
Ренан совершенно согласен с Анаксагором и Цицероном, что человек рожден для созерцательной жизни. В одном из своих этюдов он заявляет: «Религия имеет идеальную цель, независимую от её реальной пользы. Задача человечества реализовать высочайшую форму созерцания вселенной, т. е. богообожание. Решение этой задачи фатально, или так сказать, помимо бога приводит к массе страданий. Уменьшать их сумму конечно значит тоже делать божье дело. Однако это дело второстепенное. Человек создан не для беспечального существования».
Удивительно ли, что за эту кроткую созерцательность хватается теперь умная буржуазия? Откровенный контрреволюционер Лассар в своей: «Histore de romantisme en France», козыряет Элладой и Вольфгангом Гёте против «бунтовщиков». Разве общество не часть мира? Законы его не определены необходимостью? Он призывает заменить необузданные идеалы, мечты об абсолютной разумности и справедливости — эстетическим духом ликования «целым» и самоотверженным служением ему.1 Классицизм в свою очередь поступает на полицейскую службу, чтобы, «ташшить» на служение «родине», господину Клемансо и всяким Majestät'ам и не «пушшать» мечтательное человечество зарваться в погоне за «химерою счастья».
Я уже говорил, что можно быть религиозным в довольно грубом смысле слова, будучи материалистом. Атеист Геккель зовет к благоговению перед природой и величает ее богом в своей недавней книге: «Религия и эволюционизм».
«Наш монистический бог, говорит он, — универсальное существо, объемлющее всю природу, Deus–Natura Спинозы и Гёте; он идентичен с энергией, вечно животворящей все вещи. Он далеко не чужд и не враждебен материи, наполняющей пространство, он соединен с нею и образует вместе с нею высшую субстанцию: он вездесущ, как учит и Евангелие. Так как мы знаем, что закон субстанции абсолютен и универсален, что сохранение силы и материи непреложно, так как мы знаем, что непрерывная эволюция субстанции подвержена повсюду одним и тем же великим и неизменным, железным законам, — то мы можем умозаключить, что бог — это сам закон природы. Воля божья проявляется закономерно как в капле дождя, так и в развитии кристалла, в аромате розы и разуме человека».
Отсюда нетрудно сделать вывод, что рядом с ароматом розы железный закон природы создает и общественный строй, и геккельянец не обинуясь может при случае повторить слова Сквозника–Дмухановского: «Это самим Богом установлено, и вольтерьянцы напрасно против этого говорят:"
В самом деле, что такое пигмей — человек перед лицом космоса?
Другой крупный космист восклицает:
«Предположить, как это делает современное воспитание в школах Франции, будто в природе нет морального и интеллектуального принципа, будто материя бездушна — значит совершить чудовищную ошибку, которая приведет к царству разбойников(!). Человек — житель довольно ничтожной планеты, тяжелой как кусочек свинца, крошечной, в миллион раз меньшей, чем солнце, которое держит ее повисшей в своих лучах. Это солнце, миллион раз превосходящее величиною землю, является лишь маленьким атомом звездной системы. Например Сириус более чем в миллион раз превосходит солнце. Но и Сириус пылинка в бесконечности звезд, ибо млечный путь в своем экваториальном сгущении представляет собою 18 миллионов систем. Этот земной человек бесконечно малый на бесконечно малом ничего не видит, не слышит и не знает. Жалкий организм его одарен всего пятью чувствами, из которых четыре не играют почти никакой роли для познания, так как свидетельствуют лишь о явлениях крайне близких. Только зрение позволяет ему иметь некоторое представление о вселенной. Но что за скудное представление? Оптический нерв приспособлен к восприятию вибрации между 400 и 765 триллионами в секунду. Ниже и выше этой границы ничего не существует для человека. У него нет электрического нерва, нет нерва магнетического, нет нерва ориентирующего, у него нет ни одного чувства, могущего поставить его в непосредственную связь с реальностью (?). И этот–то ничтожный атом воображает, что может судить бесконечность!»
Вот сколько причин для крайней скромности в суждениях. А раз вселенная так велика, не ясно ли, что она разумна? И сколько еще ученых аргументов можно привести в доказательство этого положения. А проникнувшись благоговейно трепетной скромностью и сознанием ничтожности земной жизни — никто уже не сделается «апашем», нам перестанет грозить «царство разбойников», и царство «messieurs comme il faut» упрочится. У Иосифа Дицгена чувство универса было развито отнюдь не меньше, чем у г. Камилла Фламмариона, астронома для дам и столпа церкви спиритов, которому принадлежат вышецитированные строки, но он знал в то же время, что такое действительно наблюдаемый нами дух. Он говорит: «Кто признает разум, этот рычаг всей систематики и закономерности, продуктом естественных причин, не может игнорировать систематической закономерности природы. И все же единственный существующий дух — это дух человека. Ни в беге звезд, ни в яйцах кукушки нет сознания; нет понимания в постройке улья и в голове муравья или обезьяны; и только в форме работы человеческой мысли сознание заслуживает названия духа или разума. Наш дух это высшее существо».
Дицген, правда, пожалуй даже чрезмерно боится, чтобы человек не возгордился, не оторвал своей духовности от природы, не забыл реальной связанности всего сущего, но он знает, где вершина реально–наблюдаемого, а не романтически — астрономо–спиритического универса: «Из хаоса мир доразвился до одаренного сознанием человека, на котором теперь лежит отрадная обязанность, и который способен повести к дальнейшему прогрессу нашу еще в достаточной мере хаотичную землю путем изучения и организации её сил».
Одно только спрошу: только ли землю? Но на первый раз, не правда ли, достаточно и земли.
Но если человеческий разум это разум наиразумнейший, — за что тогда зацепиться жрецу? Хотя бы и жрецу науки? Он не только хочет вещать истины, продиктованные ему универсальным разумом, т. е. откровенные, но хочет еще, опираясь на их бесспорность, поддержать царство рединготов над блузами: он так боится апашей, а без бога блузник, как известно, в ту же минуту обращается в «разбойника». Наука, в форме космизма, морально истолкованного, уже начинает функционировать в качестве охранительницы порядка. И она берется на полицейскую службу. Старик Бакунин давно уже предвидел эту опасность, учуял полицейского бога даже под фригийской шапкой, нахлобученной на него пророками Мамоны.
«Таким образом, мы снова возвращаемся назад под иго церкви и государства. Правда, что эта новая организация, основанная идеалистами, философами и учеными, не обязанная своим существованием, подобно всем старым политическим организациям, «милости Божией», но поддерживаемая на этот раз мнимой волей народа, не будет больше называться церковью, а будет называться школой. Но кто же от этого выиграет? На скамьях этой школы будут сидеть не дети; нет, там будет вечно пребывать хронически несовершеннолетний ученик, никогда, по общему признанию, не будущий в состоянии сдать свои выпускные экзамены и возвыситься до уровня своих учителей и обходиться без их муштровки: этот ученик — народ. Государство не будет более называться монархией; оно будет называться демократической республикой, но тем не менее оно будет государством, то есть, опекой официально и систематически организованного меньшинства компетентных людей, гениальных, талантливых или добродетельных, которые будут блюсти и направлять поведение этого большего, неисправимого и ужасного ребенка — народа. Профессора школы и чиновники государства будут называться республиканцами; но они тем не менее будут опекунами и пастырями, а народ останется тем же, чем был и до сих пор, то есть стадом. А где есть стадо, там непременно должны быть и пастухи, чтобы стричь и пожирать его».
А Поль Адан в своем ответе на анкету журнала — «Mercure de France» рисует будущее религии в таких положениях:
«1) Все религии прошлого были лишь ступенями единого откровения; 2) тайный смысл вульгарных легенд — наука; 3) воздвигнем храм–музей всему целому тех верований, благодаря которым человек развился из полного страхом антропоида до синтетически мыслящего ученого; 4) в этих пантеонах восстановим старый культ, своего рода благодарственную мессу универсальным силам; 5) так как самый древний культ посвящен был солнцу и огню, а самое новое откровение заключается в том, что источник жизни это движение — свет — теплота, то воздвигнем молнии, истолкованной священником–физиком, логический, т. е. лабораторный культ; 6) на основании биологии наши проповедники будут говорить с кафедры о морали и солидарности; 7) для большего удобства постараемся одеть эти проповеди и церемонии насколько возможно в родные для нашей расы формы католического культа. Такая религия кажется мне вполне приемлемой и отвечающей нуждам нашего времени, Она будет иметь прекрасное влияние на ум и этику толпы. Если бы я воскрес через сто лет, я не удивился бы, найдя этот культ господствующим.»
Покорно благодарим. Скажите, читатели, разве это не похоже, как две капли воды на то, чего боялся Бакунин?
Буржуазии нужна неоспоримая иерархия, для этого нужно установить иерархию и в природе. И вот человек будет коленопреклонно молиться («родная нашей расе форма католического культа») — движению, свету и теплоте. На мой взгляд молиться петуху, собаке, корове было рациональнее. У тех хоть чуточку разума есть. А то теплота, — вот так идол. И человек будет склонять свою голову, полную мозгом, этим драгоценнейшим продуктом мучительной эволюции, перед теплотой, являющейся в цепи других явлений, элементарнейшей формой проявления той самой энергии, которая достигла своей сложнейшей и тончайшей формы в функциях мозговой коры. Нет, мир не монархия, где рабы–люди должны были бы склоняться и благодарить Господа, и не республика, где царят свет, теплота и прочие важные сенаторы, перед которыми маленькому человечку надо бить челом. Мир — анархия, мир — борьба несвязных стихий, мир — хаос, который мечется и в котором силы в цепкой борьбе находят постепенно свое место, воюя, наступая, разрушаясь, изменяясь. Вот почему мир жесток — это борьба без пощады. Вот почему мир прекрасен — это стихийное сосуществование победоносных форм, смогших ужиться друг с другом в пространстве. Мир — это высшая форма демократии — это «carriere ouverte aux talents», как говаривал Наполеон. И солдатик — человек хочет быть генералом, он тянет руку к маршальскому жезлу и императорской короне. На меня человек производит впечатление гения, возникающего из мук и смятения плодоносной анархии, как гении рождались в беспорядочных, жестоких, прекрасных и культурно стимулирующих общинах Эллады и раннего Возрождения.
Встать с колен. Дерзать. Всевозможно человеку. Быть может смерть, быть может апофеоз. Быть может «пан», быть может «пропал». Физику и биологию нужно изучать «толпе», чтобы пользоваться ими, но физика и биолога, напяливших на себя поповскую рясу, взгромоздившихся на церковную кафедру и вещающих «откровенные» истины о необходимости для человека быть скромным в своих желаниях и сообразоваться с порядком, диктуемым самим Универсальным разумом, — таких физиков и биологов гнать палками из храма свободы и развития.
Мне кажется ясным, что тенденции этического, эстетического и научного космизма, как религии, ставящей перед человеком нового нечеловечного бога, — вредны, консервативны. Напротив того, религия вида человеческого, веры в себя и братьев, любовь к грядущему, все более гармоничному и могучему типу человека — есть сила революционная, формирующая и закаляющая души и спаивающая их вместе.
- Платон в «Законах» учит: «индивид не смеет роптать на выпавшую ему долю, ибо не целое для части, а часть для целого». ↩