Философия, политика, искусство, просвещение

Индивидуалистический идеализм

Не останавливаясь на чистом, но необычайно сухом в религиозном отношении монотеизме родоначальника схоластики (невольного впрочем), перейдем к позднейшим формам эллинской религиозной философии.

Она близится к роковому пределу, где ее должно поглотить демократическое христианство.

Ясно заметны на ней следы полного отчаяния в успехах жизни политической. Разлад эллинских государств, образование больших монархий, потеря самостоятельности и, наконец, убивающая всякую инициативу централизация империи разрушили политическую сторону души человека, этого по Аристотелю по преимуществу политического, т. е. общественного животного. Человек был искалечен: он был осужден на индивидуализм.

Но индивидуалистическое решение религиозного вопроса вне разгула мистической грезы совершенно невозможно. Эпикуреизм был отказом от религии в формах культурных и приспособленных к нравам и потребностям зажиточных людей. Цинизм таким же отказом в формах грубых, приспособленных к нравам бедноты. Многие циники впрочем вмешивали в свое учение элементы орфизма, и даже осмеливались называть себя пифагорийцами, хотя между этими гордыми и высоко–культурными политиками–аристократами и «босоногими монахами», этими «капуцинами» античного мира, лежала целая пропасть. Забавно повествует об этих спасающихся от зол мира последышах пифагореизма Аристофон 1 в комедии «Пифагориец»:

«Во имя неба, неужели вы думаете, что те, которые именуют себя пифагорийцами, голодают и носят лохмотья по своей охоте? Не верьте этому. Нужда заставляет: у них нет ничего, вот они и нашли способ изобрести правила жизни как раз по плечу всякому нищему. Но подайте–ка им хорошей рыбы и тонкого мяса — они начнут его так уплетать, что искусают себе пальцы.»

Мы видим здесь орфизм и пифагореизм окончательно опустившимися в общественные низы. Тут христианство должно было найти своих адептов. Наиболее благородной и действительно религиозной формой философии был стоицизм. Стоики гораздо более вышеописанных «пифагорийцев» могли бы претендовать на традицию великого самосца. Они усовершенствовали его космологию, они, следуя ему, неразрывно и сильно связали ее с теологией: божество выражается в мире, природа божественна. Космос для них все еще исходная инстанция. Но они не мечтают уже об организации космоса социального наподобие небесного: только душу свою путем гордого и спокойного самоотречения и стойкости в страданиях хотят они привести в согласие с божественной природой. Когда–то столь светлое и радостное правило о подражании и подчинении природе приобрело у стоиков характер трагический, характер той, закаленной в страданиях, так сказать, оборонительной мудрости, которая вплоть до наших дней слывет под именем стоической.

Но гордость античного человека перед лицом страдания здесь еще на лицо. Склоняясь перед природой, принимая на грудь свою её удары, стоик стремится лишь с достоинством нести бремя жизни, чтобы после окунуться в волны мировой души и в ней исчезнуть. Такая религия была не по плечу среднему человеку. Отсюда недалеко до иудаизированного орфизма или орфизированного иудаизма, которое мы называем христианством.

Философия чистого мистицизма, неопифагореизм и неоплатонизм окончательно объявляют космос, видимую природу и наше тело — продуктами упадка, дегенерации, принижения божества. Круг замкнутой и себе довлеющей природы разбит — она вся есть более или менее страстный порыв, более или менее громкая мольба к чему–то, лежащему вне её пределов. Разбита и самоудовлетворенность души — она бедная пленница, мечтающая об ином мире, об иной жизни.

Все это было продуктом горьких условий жизни. Остатки жизненности, реализма, скрывавшиеся в платонизме — вытравлены. Социальность приобретает надземный характер единения в боге. (Некоторые направления христианства вернут ей по сравнению с языческим мистицизмом тень земного значения, но не в смысле сотрудничества, как в религии труда, не в смысле стройного государственного строя, как у Платона, а лишь в смысле блаженного симбиоза праведников). Познание заменяется мистическим энтузиазмом, боговдохновением, мы уже близимся к провозглашению юродства в боге за нечто более высокое, чем вершины философии. Даже тень завоевательного инстинкта (если не говорить о фанатизме позднейших христиан), еще жившая у Платона, а также экономика, как забота о благосостоянии земном, объявляются недостойными даже для последнего из людей.

Регресс очевидный. Но во всех ли отношениях? Нет, ибо подготовляется идеал «царствия божия на земли» с его двумя постулатами — господства сиящей церкви людской над стихиями (силою бога Логоса) и торжества справедливости в смысле братства и равенства в недрах церкви праведников. Несмотря на мистические краски, на убывающую людскую энергию, на тенденцию теологизировать всю жизнь, — идеал в своем внутреннем человечном существе стал выше идеала чистой античности, выше идеала Платона. В нем внутренне больше общего с позитивным идеалом царства человечности. Романтический порыв демократии античного декаданса близок по духу романтической тоске современного человека по красоте, власти, совершенству и справедливости. Позднейшей мысли надо будет лишь вернуть идеал земле, придать ему черты мужественности и сделать его программой чисто человеческой борьбы и чисто–человеческого труда. Но для этого ей надо было и надо будет черпать из сокровищницы жизни радостной эпохи античности с её любовью к земле, телу, реальной жизни, для этого нужно будет способствовать возрождению общественного инстинкта опять–таки в его реалистической форме. Классическая радость жизни плюс вечное стремление к завоеванию, к росту. Ненасытный идеализм романтизма, одетый в прекрасные формы самоуверенной человечности. Такой идеал и рисует нам Гёте в заключительных речах Фауста — строителя, Фауста — общественного деятеля. Сделать каждого человека таким Фаустом во всем богатстве его душевного строя вот задача философского и художественного самовоспитания человека. Но задача эта не будет решена раньше, чем не будут созданы подходящие условия: их создаст торжествующий социализм.

Оглядываясь на пройденный путь и готовясь к дальнейшему изложению религиозного развития духа, мы можем повторить сильные строки Джемса Дармштетера: «Религия не есть небесное откровение, но она и не измышление обманщиков. Это разрешение толпы страшных загадок, задаваемой средою. Человек решает их, следуя призывам извне и изнутри. Это грезы на тему о фантасмагориях природы и тайнах судьбы человеческого рода».

Но новая религия мечта ли только? Нет, это надежда, надежда более основательная, чем присущая какой угодно другой религии. Надежда, конечно, все же может обмануть нас. Но пусть человечество не победит, пусть ему суждена когда–то смерть, религия труда поможет ему прожить прекрасную жизнь, и смоет с понятия религии вообще справедливое обвинение в том, что она давала до сих пор свои ласки человечеству за слишком дорогую цену. Религия рационализируется, очищается, но не теряет ничего в своей глубине, торжественной силе, восхищающей красоте: в ней человек видит чистейшее отражение своего великого вида, познает себя великого стихией — Человеком, и приобретает с нею героическую решимость, отвергая себя, превозмогая свое я, бороться в тысячелетней борьбе за Человека, несмотря на то, что исход борьбы скрыт от наших глаз густым туманом грядущего. Религия — это энтузиазм, а «без энтузиазма не дано людям создать ничего великого.»


  1. Не Аристофан.
от
темы:

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями: