Новгород поразил меня своей уютной красотой. От старого Господина Великого Новгорода осталось, можно сказать, одно местоположение да несколько врастающих в землю церквей. Эта старина не дает даже заметной ноты городу — разве только чувствуется с первого взгляда обилие церквей в общем пейзаже и импонирующая значительность их. А в общем, Новгород прежде всего тихий провинциальный город, расположенный над огромными водными поверхностями, брошенный среди бесконечных ковров зелени и пашен. Зелень врывается в самый город, раскидывается в нем садами, покрывает травами улицы, ветхие мостовые которых бессильны противиться растениям. Новгород необыкновенно богат тихими задумчивыми уголками. К прелести огромной шири, ласкового солнца, необычайной тишины, которая словно играет какое–то adagio (медленно) под сурдиику на волшебной скрипке, присоединяется, создавая беззвучный аккорд, воспоминание о пролетевших здесь бурях, о сломленной историческими условиями через край бившей здесь исторической жизни, принявшей столь своеобразный, столь неожиданный для деревенской феодальной России облик торгово–городской республики.
Не знаю, насколько в прежнее время Новгород служил объектом для живописцев, но сейчас живописцы тянутся сюда. В прошлом году приехавший сюда Кончаловский 1 написал целую серию этюдов и картин.
Приехал сюда и Браз,2 приводящий в восторг новгородцев своими утонченнейшими воспроизведениями тех же напоенных лирикой красот заснувшего города.
Конечно, город не совсем заснул. Он уже просыпается для новой, советской жизни. Но новой жизни в Новгороде придется немало спеть и набухать, чтобы лопнула оболочка этой исторической тишины, этого голоса тысячелетней истории и вечной природы, чтобы молчание это заговорило хором новых буйных и радостных голосов.
Древности, сохранившиеся в Новгороде, имеют почти исключительно церковный характер, и светская жизнь, военная и политическая, дошла до нас сквозь церковь. Церковь была сосредоточием культуры, духовенство было интеллигенцией. Боковое величие новгородских церквей, благолепие которых должно было служить не только во славу заемного византийского бога, но и величественным венцом венчать самого Господина Великий Новгород, перевидев все на свете, пережив целый пласт возникавших и разваливавшихся домов, донесло свою гордую голову до наших дней. Но церкви эти уже поддаются дряхлости, уже содрогаются и покрываются морщинами от постоянного прикосновения рук времени и ставят перед нами задачу: нужно ли хранить их, а если нужно, то как это сделать?
Конечно, не всякую старую церковь надо хранить. Есть церкви безликие, типичные, одна может заступить другую, но чем дальше в глубь веков, тем меньше доживших до нас церквей. Докатившись до XII и XIII вв., приходится считать их только единицами; типичного здесь больше нет, здесь только уникумы, только незабываемые свидетели художественных и культурных чаяний и умений отдаленных предков. В веках более близких, среди более густого сонма храмов выделяются те, на которых почила печать гения их строителей и расписавших их мастеров.
Но ведь церковь есть храм богу ложному, ибо всякий бог давно уже в глазах победоносных передовых сил нашей страны — тяжелая, гнетущая людей ядовитая ложь. Можем ли мы, в таком случае, интересоваться разными продуктами этой великой социальной лжи?
Некоторые прежние революции, как отмечал это и Плеханов,3 возникали под знаком столь бурной ненависти ко всему прошлому, что в них развертывались полуслепые силы разрушения. Чем сильнее была такая революция, чем глубже чувствовала она, что принесла с собою новый мир, тем больше презирала она все, что оставалось от старого мира, служившего сброшенным ныне господам. Но никогда не было революции более великой, чем Октябрьская. Никогда революция не могла с большим правом сознавать, что она есть порог к чему–то новому; никогда новые голоса не имели таких научно обоснованных причин к враждебной оценке мира эксплуатации. Но, с другой стороны, никогда революция не шла под знаком столь яркого сознания, никогда она не умела ценить себя так, как наша, в качестве настоящего продукта этого прошлого, в качестве великого звена в истории человечества. Пока революция наша шла стихийно, — или, вернее, там, где она шла стихийно, — она, конечно, развертывала и слепые разрушительные силы; но там, где великая партия, носительница великого пролетарского сознания, проявляла свое могучее действие, там революция становилась разумной.
Марксизм глубоко историчен, марксизм рассматривает историю человечества как нечто целое; марксизм понимает, кроме того, что эпохи не строятся одна над другой просто и как нечто во всех отношениях новое, превосходящее старое; марксизм понимает, что те или другие стороны жизни в прошлых эпохах могли подниматься на особую высоту в том или другом исключительном отношении и что, с изменениями исторических условий, уходила возможность расцвета тех или других явлений, которые, однако, не должны быть вычеркнуты из общей сокровищницы человеческих достижений. Маркс считал непревзойденными художественные достижения Древней Греции. Он, конечно, понимал, какие силы заставили христианский мир разрушать древние греческие храмы. Но, само собою разумеется, понимание причин не мешало ему относиться к этому, как к горькому и печальному варварству, сильно обеднившему человечество. Пролетариат же должен суметь покончить со всем безобразием прошлого, а красоту прошлого, там, где она есть, уберечь.
Это, однако, не так просто. Конечно, в этом отношении Советской властью совершены чудеса, которые сейчас всем миром признаны. Среди волн разбушевавшегося народа, часто совершенно невежественного и голодного, выпрямившего спину с чувством неугасимой мести, пришпоренной новой борьбой, новыми обидами, — среди всего этого хаоса мы сумели сохранить наши музеи, в которых, кроме художественных ценностей, хранились и материальные ценности на гигантские суммы, сохранить с минимальными потерями все огромное архитектурное, скульптурное, живописное, художественно–промышленное достояние прошлого. Это было нелегко, и это сделано было соединенными усилиями тех коммунистов, которые поставлены были на охрану культурного наследства, и тех героических музейных работников, от директора до последнего сторожа, которые в холоде и голоде отстаивали каждую мелочь великолепных памятников, им доверенных. Но памятники старины капризны. Это многовековое растение под тайным влиянием времени, текущего и точащего его, заболевает то той, то другой — иной раз почти неведомой болезнью. Оно тает в наших руках; и нужны огромные усилия, чтобы спасти его.
Есть грубая форма спасения (то, что прежде понималось под реставрацией): более или менее придерживаясь старых контуров, зарисовывать по–новому стены, поставить контрофорсы, окружить белое здание каменным футляром, ветхие части заменить новыми, подчас такими, которые самому архитектору кажутся более красивыми или даже более характерными, или такими, на которых сказались попросту его беспомощность в неумение. Многое разрушило неумолимое время, многое разрушили человеческое невежество и злоба, — подчас и «святая злоба», — но многое разрушили также реставраторы. По адресу этого бездарного типа, с самомнением прикасающегося к произведениям, органически выросшим из целого особого коллективного духа, этого надутого, чванного мнимого ученого и мнимого художника часто раздаются проклятия нового типа архитекторов и «консерваторов» под сводами испорченных реставраторами дворцов и храмов.
При ничтожных средствах, ничтожных до смешного, в этой области, где есть еще много неизведанного, с огромной и робкой осторожностью восстанавливают, расчищают от дурачеств реставраторов наши нынешние, новые «консерваторы», блюдут, сохраняют то, что консервировать нужно.
Центральнейшей древностью Новгорода является, конечно, великий храм Софий. К сожалению, внутренне он так испорчен, что там почти нечего смотреть, вряд ли когда–нибудь можно будет восстановить его в отношении его фрескового богатства. Зато архитектурно он вызывает огромный интерес. Я не хочу распространяться здесь об интересе чисто историко–архитектурном, об интересе архитектурно–техническом, обо всем этом много писалось и еще много напишется, но мне хочется сказать пару слов о чисто художественной стороне.
Как и другие церкви нашего Приозерного края, а может быть, и всей нашей страны, и София обезображена вновь пробитыми окнами, всякими постройками, которые быт создавал у первоначально величественных стен. К тому же надо сказать, что земля растет вокруг Софии, почти тысячу лет накопляя слои вокруг храма, и почва поднялась чуть ли не до сажени; в храм приходилось входить как в яму, и по мере того, как почва поднималась вокруг здания, внутри поднимался соответственно пол. Таким образом, не менее сажени церкви ушло безвозвратно под землю. Может быть, когда–нибудь эта часть будет отрыта, и тогда вырастет и еще величественнее станет древнейшая церковь. Но и так урезанная, обезображенная, как нарывами, лишними выбитыми в ее стенах окнами, — она ясно свидетельствует о первоначальной мысли художника и дает тот художественный тон, которого он искал.
Стройка XII в., как и ближайшая позднейшая, поражает своей простотой. Прост и общий замысел планировки церквей, перекрытия и купола чрезвычайно просты, как будто хотят быть монотонными. Эти стены, скульптурно прорезанные какой–нибудь тонкоп колонкой, кантиком, словно едва–едва соглашались смягчить свое суровое величие какой–то маленькой вышивкой, словно чуждались в своей красоте всякого намека на кокетство. Но дальше уже начинается одно из чудес искусства. Стены совсем не производят впечатления мертвого, механического предмета. Линии и ватерпас здесь не сказали своего положительного слова. Не то человек был недостаточно искусен, чтобы приближать свои стены и свои здания к абстрактным формам геометрии, не то он понимал, что эти геометрические формы, по мере большого своего совершенства, теряют жизнь, — но здесь стены живут, они неровны, их словно лепила, гладила и ласкала рука живого мастера, поэтому нельзя их штукатурить, нельзя их выравнивать, белить густыми слоями, надо подновлять их умело, накладывая краску так, чтобы не испортить трепещущей жизнью поверхности.
София тоже красива этой легкой игрой света и теней на ее больших девственных и строгих стенах. И впечатление это дополняется куполами. Четыре более скромных купола окружают старший, словно младшие богатыри Илью Муромца. София носит шлем. Ее купол наводит на эту мысль неизбежно. Нельзя поверить, чтобы художник не мыслил придать самому храму характер величественной жизни. Нет, это не здание, это какое–то огромное, молчаливое, думающее постоянную думу существо — «шапку на брови надвинул и навек затих», шлем, опущенный так низко на седые брови, что глаз не видать. В прошлом оно было полно благоговейной мыслью и погружением в бога, а может быть, отчасти и гордым сознанием своего положения патриарха огромной и мощной республики, полудремлющего среди хлопотливого торга и военного шума своих детей и внуков. А сейчас величественная церковь полна мыслью о прошлом, о том, что все проходит. Кажется, что она не слышит больше ничего приходящего к ней извне, а вся полна образами, когда–то населявшими ее величественные недра, а может быть, теми шорохами в гигантском теле, которые возвещают нескорую еще, но неизбежную смерть тысячелетнего великана; потому что теперь–то он, видевший столько смертей, знает, что она неизбежна.
Вот такими приблизительно человечески–психологическими штрихами можно только постараться уловить и передать то, что происходит в вас, когда вы стоите лицом к лицу с Новгородской Софией.
Сохранность ее, во всяком случае, не в плохом состоянии. Правда, недавно еще сторожей в ней было так мало, что в ее довольно интересном музее, находящемся на верхних хорах, произведена была покража. Но сейчас в этом отношении приняты меры. Сам храм поделен между двумя стихиями. Его главное здание отдано общине молящихся, хоры превращены в научно–исторический археологический музеи. Со всех хор музейщики строго поглядывают, чтобы молящиеся не портили храма. Кое–как сожительствуют. Для одних — это старая церковь, откуда молитвы к богу доходчивей, для других — это памятник старины, который они оберегают во имя растущей и заботливо относящейся к своему прошлому культуры.
- Кончаловский Петр Петрович (1876–1956) — советский живописец. ↩
- Браз Осип Эммануилович (1872–1936) — русский живописец и график. ↩
- Плеханов Георгий Валентинович (1856–1918) — деятель российского и международного социал–демократического движения, философ, пропагандист марксизма. После II съезда РСДРП стал одним из лидеров меньшевизма, отрицательно отнесся к Октябрьской революции. В. И. Ленин высоко ценил революционную деятельность и труды Плеханова конца XIX — начала XX в. ↩