Экскурсия на „Полярную Звезду“ и в окрестности

I.

Когда я узнал, что г. Петр Струве и его товарищи — „освобожденцы" будут издавать журнал под названием „Полярная Звезда", факт этот показался мне верхом комизма. Как? „Освобождение", мягко скользившее вверх и вниз по скале демократизма, с чуткостью барометра учитывавшее давление революционного настроения масс, „Освобождение", отличавшееся положительно флюгерною подвижностью своих взглядов, — переименовывается теперь именем единственного неподвижного и незыблемого пункта, какой существует на нашем небосклоне?

Все помнят, с каким благородным негодованием г. Струве отвергал обвинение в одинаково отрицательном отношении к „анархии сверху" и „анархии снизу". Теперь гг. Струве и К° эту борьбу на два фронта (борьбу, конечно чисто–словесную), возвели уже во главу угла своей политической, культурной и философской позиции. Теперь г. Струве не придет уже, конечно, в голову отрицать свою равномерную ненависть к обоим „стачечным комитетам", — ему разве только впору как–нибудь обелить себя от все громче звучащих утверждений, что Струве в своем растущем недовольстве „неумеренностью и безумной стремительностью крайних партий, в своей тоскливой жажде „сильной власти", сделал себя почти неудобным даже в кадетской партии.

А, впрочем, надо ли г. Струве обелят себя? Найдет ли он это нужным при его „достойном удивления моральном мужестве", констатированном недавно Бердяевым? Доблестный муж может при этом почерпать силы для презрительно величавого игнорирования недовольства тех, кого он обгоняет в своем неуклонном движении вправо, не только в своем собственном моральном сознании, но и в шумном одобрении тех, к кому он в вышеупомянутом движении приближается.

Многие так называемые „марксистообразные", к типу и стану которых принадлежал прежде Струве, были огорчены эволюцией своего вождя в откровенно буржуазные политики. Но разве экс–марксист не был с избытком вознагражден симпатиями своих новых друзей — Петрункевичей, Трубецких и им подобных, столь далеких от всякого социализма, деятелей; и теперь, если Петр Бернгардович с Божьей помощью покинет ряды кадетов 11, не потонет ли горестный вопль покинутой Дидоны в ликующих приветствиях все растущих в числе и значении „сынов 17 октября"? Г. Струве, конечно, сочтет достаточной компетенцией замену более левых сторонников более правыми. Выбор его не подлежит сомнению. Послушайте, напр., что говорит о нем поклонник этого „громадного государственного ума “— Бердяев: „Положение П. Б. Струве очень трагическое. Он задыхается в атмосфере предразсудков и староверчества нашей „радикальной" интеллигенции, не выносит её узости, её связанности, видит её оторванность от народа, от сердца России, её неспособность к большой всенародной политике, и идет… к либеральным земцам и профессорам, которые не имеют предразсудков традиционного радикализма, но имеют изрядное количество предразсудков академических или барско–владельческих, тоже ведь мало привлекательных, которые лишены пафоса, страдают политической бесполостью".

Барско–владельческие предразсудки г. Струве кажутся, таким образом, лежащими гораздо ближе к „сердцу России" и бесконечно более сносными, чем „узость" радикалов.

Но если г–н Струве — личность подвижная, то в его движении есть, по крайней мере, известная закономерность: это равноускоренное движение слева направо.

Но возьмите все созвездие сотрудников Струве, — тут в общей подвижности нельзя даже усмотреть закономерности. Вновь взошедшая „Звезда", претендующая на наименование „Полярной", пляшет на небе, вырисовывая довольно иррациональные зигзаги. Так металось, вероятно, по небу Солнце, руководимое Фаэтоном; как кони Платоновской души, или как лебедь, щука и рак, тянут — кто в лес, кто по дрова — „рыцари „Полярной Звезды". Кауфман тащит направо, Франк рвется налево, а Струве подхлестывает того и другого, стараясь сохранить равновесие; вся компания, клубящаяся и толкающая друг друга, как мы прекрасно знаем, будет порывисто метаться и менять двусмысленные параграфы своей туманной программы в зависимости от дальнейших судеб русской революции. Хорошенькая „Полярная Звезда"! Хороший образчик стойкости и неизменности!

И тем не менее, в этом названии и его странном несоответствии политической физиономии наших шатунов кроется глубокая логика.

Чем более шатка политическая позиция, тем настоятельнее у её членов потребность выдать себя за людей принципиальных. Г–н Франк говорит об этом: „Всякая политическая партия, в силу самого существа её задач и деятельности, в известном смысле необходимо есть партия „реальной политики", ибо, желая не только исповедовать свою веру, но и добиться её осуществления в жизни, она должна считаться с реальными условиями, и пользоваться реальными, доступными ей средствами. Отрицать „реальную" политику — значит отрицать политику вообще, и это может делать лишь религиозная секта, как, напр., толстовство, но не политическая партия. С другой стороны, всякая политика должна руководиться общими идеями, и то, что кажется чисто тактическим разногласием, по большей части оказывается разногласием принципиальным, вытекает из различия моральных и политических убеждений. И потому уже давно пора — а сейчас прямо настоятельно необходимо — подвести под широкое демократическое движение, не укладывающееся в русло социалистических партийных организаций, самостоятельный и прочный идейный фундамент".

„Давно пора"… Действительно, если всякая политика должна руководиться общими идеями, то каким же образом случилось, что об этом только теперь подумали столь философски настроенные идеологи наиболее „интеллигентной партии“?

Г–н Франк создает в объяснение никуда негодную теорию. Он говорит: „Бой продолжается, но поворотный пункт его уже позади нас; мы уже преследуем бегущего врага и должны озаботиться устройством новой жизни на поле битвы, покидаемом им. Борьба разрушительная может вестись без широких идей, без сознания отдаленных её целей; борьба созидательная, начало которой уже наступило, нуждается в культурном творчестве, в ясности и цельности миросозерцания, в богатстве духа и свободе его инициативы.

Трудно предположить, чтобы г. Франк действительно верил в то, что „поворотный пункт достигнут" и что мы вступили в творческий фазис. Правда, оружие критики будет сложено представителями буржуазной интеллигенции в такой период, когда крайние партии будут еще считать настоятельно необходимой критику оружия, но и момент, благоприятный для созидательной деятельности кадетов, еще далеко не наступил даже теперь — после „победы“.

Строго говоря, попытка принципиального обоснования зыбкой реальной политики промежуточной партии вовсе не нова, — можно сказать с полной уверенностью, что деятельность „Полярной Звезды" ничего существенного не прибавила к установившейся уже надзвездно–ползучей доктрине умеренно–левой буржуазии.

Близкая к жизни принципиальность не может не отразиться в программе партии, как строгая определенность требований, в её тактике — как сила характера и неуклонная последовательность. Реальные, полные живою кровью принципы обязывают партию держать твердый курс и помогают ей в этой задаче. Рабочая партия, напр., вовсе не строит своей тактики по примеру Николая I, определившего направление Николаевской железной дороги, черкнув на карте прямую по линейке линию между Москвой и Петербургом. Только недобросовестные противники рабочей партии могут упрекать ее в такой упрощенной прямолинейности. Нет, живая действительность принимается в соображение, скалы и мели посильно обходят, попутным ветром и течением посильно пользуются, но все–таки курс держат твердо, и конечная цель и цепь ближайших требований–этапов даны неизменно, принципиально незыблемы, потому что вытекают из глубокого общего анализа современного общества. Живые, реальные принципы никогда не могут являться априорными постулатами, на девять десятых они — результат научного исследования тенденций вещественного развития. Требования рабочей партии являются субъективными целями этой партии и в то же время объективными результатами общественного прогресса. Как это возможно? Это возможно потому, что рабочий класс в одно и то же время субъект, оценивающий общественные явления и устанавливающий цели, и главный элемент диалектически развивающегося общества, не только вообще крупная сила среди других сил, но сила, все растущая, в конечном счете долженствующая определить собою весь характер общественного развития. Желания сознательной части рабочего класса являются прямым отражением стихийной борьбы в недрах общества, естественной антиципацией грядущих побед растущего нового над дряхлеющим старым. Рабочая партия, с одной стороны, связана с самым могучим и стихийно растущим элементом развертывающейся социальной революции, с другой — связана именно с элементом вполне определенным, в себе цельным, а не разношерстым и внутренно–противоречивым.

Но как можете вы требовать принципиальности от партии, сложившейся из разных кусочков и остатков больших и властных политических направлений? Могут ли идеологи этой пестрой партии кем–нибудь руководить? Они носятся по морю житейскому, как утлая ладья, и, поворачивая по направлению наиболее сильного в данную минуту ветра, с комической важностью заявляют, что стремятся к „широкой народной политике", а для этой–де цели никак невозможно вести свою собственную линию, а, напротив, надобно угадать равнодействующую и по ней–то и направиться. Впрочем, я еще углубил несколько общественную философию сотрудников „Полярной Звезды": они стараются затушевать тот факт, что чаемая ими „широкая народная политика“ не может быть ничем иным, как равнодействующей многих борющихся классовых сил; они любят оперировать с понятием „общественное мнение"; они с важностью упрекают крайние партии в неумении согласовать свои действия с этим общественным мнением. В статье „Политика и идеи" г. Франк старается, впрочем, ближе определить это понятие, и выходит у него следующее: „Мы твердо убеждены, что единственной основой всякого политического и социального порядка, как и единственным и последним двигателем всякого политического и социального прогресса и переворота является общественное мнение, совокупность и равнодействующая господствующих в народе верований, стремлений и настроений. Эта довольно банальная на первый взгляд истина на практике не пользуется особой популярностью в России".

Последняя фраза этой тирады придает ей особый комизм: банальность своего положения г. Франк принял за его доказанность, а между тем оно самым очевидным образом не стоит на своих ногах, и его не нужно толкать для того, чтобы оно упало. Каким образом, в самом деле, „равнодействующая" может быть „последним двигателем"? Совершенно очевидно, что она сама является результатом сложения борющихся между собою сил, которые, как это ясно и ребенку, и являются последними двигателями. Если общественное мнение есть „совокупность стремлений", то только филистер, только безвольный зритель может по–просту согласовать с этой „совокупностью" свои собственные стремления, всякая же активная личность, всякий член общества, а тем более всякий класс будет стараться изменить в своем духе „совокупность" путем подъема энергии своего собственного стремления, как одного из слагаемых. Ведь переведя на русский язык, на простую речь премудрость Франка и его товарищей, мы получим совет — безвольно подчиняться решению стихийного самобытного большинства. И к этому приводят нас господа, с надрывом твердящие о самостоятельности личности, об её священных правах и о том, что она „единственная на земле реальная точка, в которой и через которую действует божественный дух".

Наши розовые друзья, глубоко убежденные, что „равнодействующая", — если только крайние партии не будут слишком усердствовать, — пройдет где–то близко от желательного им направления, формулируют свое приглашение передовых элементов общества пассивно подчиниться механическому большинству еще и в виде проповеди подчинения классовых интересов общегосударственным. Такую задачу взял на себя г. Котляревский, который, чувствуя всю неуместность этой проповеди, счел нужным еще покривляться и с сокрушенными вздохами заявить: „Трудно в такие минуты, как теперь, проповедовать самоограничение, трудно именно делать это перед теми, кто дольше всех страдал и сейчас чувствует себя вышедшим на свежий воздух; перед кем открывается надежда достигнуть достойного человеческого существования“.

Все эти хитрости в конце концов свидетельствуют только о крайнем политическом убожестве той партии, идеологами которой являются перечисленные авторы. Ничто не может спасти их от флюгерного существования. Плебесцита в России не произведешь и настоящего мнения большинства не узнаешь доподлинно; притом же настроение различных групп народа изменчиво, — вот и приходится играть роль барометра, угадывающего погоду.

Не могу не остановиться на одном поучительном курьезе. Г. Струве в передовой статье первого номера „Полярной Звезды" пишет о Совете Рабочих Депутатов:

„Он, „хозяин рабочего петербургского народа”, приказывал; ему подчинялись. Но содержание своих приказов он черпал не в своем собственном понимании того, что нужно и возможно для „подданных", а в меняющихся настроениях этих подданных. Эти настроения Совет Рабочих Депутатов возвращал рабочим в кратких, электризующих, приказательных формулах. Так действовал, по крайней мере, Хрусталев–Носарь. И потому Совет Рабочих Депутатов не был властью, он только ею казался. И он казался тем более огромной властью, чем послушнее исполнялись его приказы, т. е., в сущности, чем послушнее был он сам. Ужасное безвластие русской революции открылось мне именно тогда, когда я — с напряженным вниманием — вслушивался в прения Совета Рабочих Депутатов".

Таким образом, ужасное безвластие Совета Рабочих Депутатов заключалось как раз в том, что он считался с общественным мнением того класса, интересы которого представлял. Если „сильная власть", о которой мечтает Струве, будет, согласно рецепту Франка, подчиняться „единственной основе всякого порядка — общественному мнению", Струве тотчас обвинит ее в „ужасном безвластии". По Струве — власть должна властвовать над „изменчивыми настроениями своих подданных", а по Франку — подчиняться общественному мнению. Разберись, поди! Но если вы вдумаетесь в сущность мотивов обоих утверждений, вам станет ясно, как они сливаются и что тогда значат: „власть должна подчиняться общественному мнению „общества" и властвовать над подданными, не принадлежащими к „обществу".

Но кадеты с „Полярной Звезды" никогда не выскажут даже себе самим так голо этого своего желания, ибо они — представители промежуточных классов — чуют, что эта формула может легко повести к порядку, при котором сами они очутятся за пределами „правящего общества" в числе тех „подданных", с настроениями которых „не считаются". Единственно, чем могут быть милы и полезны для таких заведомых членов „общества“, как либеральные князья, бесцензовые жители „Полярной Звезды", это мнимой возможностью состроить позицию, не нарушающую насущных интересов либеральных землевладельцев и в то же время приемлемую для „народа".

Этого хотят достигнуть реальной политикой, клонящейся к выгодам имущих классов, и высшими принципами демократического и идеал–социалистического характера с обетами о том, что „медленным шагом, робким зигзагом" мы до всего дойдем, и некогда всем хорошо будет, пока же, — как это ни грустно, — классовые интересы пролетариата и крестьянства должны быть принесены в жертву государственным интересам буржуазии.

Сдобрить черствую свою реальную политику небесным елеем возвышенной принципиальности, замаскировать свои метания, свою пеструю природу высокопарной полярной неподвижностью общих начал — вот естественная потребность этой несчастной партии, вернее, её несчастных левых идеологов, и она–то и выполнялась на страницах „Полярной Звезды". Название, как видите, характерное и вполне соответствующее: вертясь на земле по воле „равнодействующей", извиваясь среди „реальных возможностей", кадет утешается неподвижностью и высотою идеаластически–метафизической „звезды".

Если что ново в этом журнале по сравнению с прежними лабораториями буржуазного идеализма, так это потуги провести под флагом идеализма помещичьи интересы, шаткий и валкий союз струвистов с Кауфманом, Петрункевичем и им подобными. Идеалистический элексир применяется на практике; его аромат должен помочь публике проглотить либерально–монархическую похлебку, от которой иначе так разило бы дворянским ароматом, что беда!

Удалось ли, однако, это? Повидимому, нет. По мнению одного из парфюмеров, приготовивших идеалистический о–де–колон, парфюмерных дел мастера Николая Бердяева, левая помещичья группа, единственное реальное ядро кадетов, пахнет чужим потом, несмотря на постоянные обильные вспрыскивания надзвездным флер д’оранжем. Г. Бердяев пишет, например:

„Не нужно быть сторонником экономического материализма, чтобы увидеть всю „буржуазность" психологии к.–д. Это — порода людей, имеющая вкус к мирной парламентской деятельности, но неспособная к творческой работе национального перерождения, лишенная обаяния, энтузиазма, широкого исторического размаха. У огромного большинства к.–д. нет идеи всенародной политики, о которой мечтает Струве; демократизм их чисто–теоретический и не всегда искренний; психологические предпосылки у них таковы, что они не могут говорить в народных собраниях, среди крестьян и рабочих и привлекать к себе сердца народных масс".

„У к.–д. нет веры, которую они могли бы понести народу, нет миросозерцания, заражающего массы; никто не пожелает страдать и умирать за эту партию, и она не будет народной, она распадется, и часть её образует партию откровенно–буржуазную“.

Специфический „душок" кадетов так ударил в тонкий нос нашего парфюмера, что он, не так давно поносивший социалдемократию за её слишком земные (даже „свиные" — осмелился он сказать) идеалы, вдруг возопил:

„Социалдемократия дает религиозный пафос, которым заражает сердца народных масс, увлекает молодежь.

Сама политика для социалдемократов есть религия, религиозное делание. Что могут противопоставить этому к.–д.?“

Статья Бердяева, которуя я цитирую, интересна, несмотря на её удивительную политическую ребячливость, тем, что в ней неожиданно констатируется, что даже в области „религиозного пафоса", которым так гордилась столь философская и столь культурная кадетская партия, — у социалдемократов оказались преимущества по признанию самого архи–религиозного Бердяева.

„Полярная Звезда" — вовсе не полярная звезда, а туманность, при анализе которой приходится признать, что имеешь дело не со скоплением звезд и не с первобытной материей — матерью звезд — и даже вообще не с небесным телом, а просто с клочком чада помещичьих вожделений, смешанного с фимиамом интеллигентских кадильниц и поднятого ветром народного движения на некоторую высоту.

Трудно, почти невозможно даже, исчерпать весь тот богатейший материал слабых мест, характерных черт, нелепостей и претенциозностей, который дает „Звезда“ любому идеологу „непочтительных хамов"; мы выберем лишь несколько характерных рассуждений и поучений наших идеалистов, руководясь не столько желанием возможно полнее охарактеризовать их физиономию, сколько противопоставить узости, плоскости и запутанности идейных построений этих столь гордящихся своей образованностью и глубиной писателей, — ту широту и ясность, которыми одаряет марксистская точка зрения даже самого скромного пролетарского философа.

II.

Начнем хотя бы с постановки у гг. идеалистов вопроса о социализме. К вопросу этому публицисты „Полярной Звезды" возвращаются постоянно. Им вовсе не охота порвать всякую связь со знаменем, со словом, которое, по признанию, вероятно, большей половины культурного человечества, является знаменем и лозунгом будущего. Для настоящего интеллигента, т. е. такого, которому свойственно гордиться своим вне–классовым беспристрастием даже в Западной Европе, а тем более в России, просто совестно не быть адептом социализма, конечно, адептом чисто словесным. При том же социализм трудами буржуазных фальсификаторов и социалистических примиренцев и фабианцев „возродился" в особой обезвреженной, беззубой и салонной форме.

Существенной чертой того „возвышенного и научного" понимания социализма, к которому примыкают самые крайние „струвисты" (среди последних есть и анти–социалисты), является оценка его с точки зрения требований либерализма, как простого дополнения к либеральной декларации прав. Если присоединить к „либерализации" социализма еще ползучий эволюционизм („эволюция", но не революция"), то мы будем иметь перед собою все главнейшие основы возвышенного неосоциализма.

В уже упоминавшейся нами столь богатой содержанием руководящей статье г. Франка „Политика и идеи" автор говорит о социализме следующее:

„Миросозерцание социализма шире и глубже тех экономических или политических формул, с которыми оно обыкновенно отождествляется и приверженцами, и противниками его. „Диктатура пролетариата", экспроприация капиталистов, даже отмена частной собственности и обобществление орудий производства — не исчерпывают собой основной идеи социализма и даже совсем не затрагивают её. Все это — лишь частичные, частью односторонние, частью прямо неверные технические приемы осуществления социализма. Даже социализм, понимаемый, как коллективное хозяйствование народа, или вообще, как известная, заранее определенная организация производства, обмена и распределения — не может иметь принципиального морально–политического значения; он сводится к вопросу о целесообразности той или иной организации хозяйства — вопросу, который может быть решен лишь на основании указаний опыта и свободного научного исследования. Принципиально — в социализме лишь перенесение идей свободы и равноправия личностей на экономическую и социальную область; принципиально — в нем только требование отмены хозяйственной эксплуатации и социальных привилегий“.

В этой замечательной тираде г. Франк отметает не только все, что составляет сущность научного социализма, но даже все существенные черты социализма вообще. Кто задумается, хоть на минуту, над финалом тирады, тому станет ясным её мелкобуржуазный характер. Не очевидно ли, в самом деле, что идеал парцелляризма, дробной самостоятельной собственности, постоянно вновь и вновь возникавший у идеологов разоренного крестьянства и мещанства, по Франку, оказывается социалистическим?

С особенной силой проявилась недостаточность либеральной декларации прав немедленно после её возникновения, когда народные низы, осуществив ее, нисколько не улучшили ни своего экономического, ни своего „морально–политического" положения. Для взволнованных народных масс скоро стало в высшей мере ясно, что лозунги свободы и братства остаются фикциями до тех пор, пока не получила вполне реального содержания — а не только политико–юридического — идея равенства. Уже наиболее смелые из якобинцев доходили до сознания необходимости уничтожения „хозяйственной эксплуатации и социальных привилегий", отнюдь не выходя, однако, из рамок мелкобуржуазного парцелляризма.

Гракх–Бабеф сделал шаг дальше: исходя из той же потребности гарантировать свободу граждан их экономическою обеспеченностью, но видя в то же время неосуществимость мечтаний Сен Жюста и Коло д’Эрбуа о „более равномерном распределении богатств", он пришел к своей идее коммунизма, действительно всецело являющегося революционным завершением декларации прав. Но даже Бабеф — поскольку он все же был социалистом — сознавал противоположность между провозглашением декларации в области гогударственного права и проведением её в живую, общественную жизнь. В „Манифесте равных" мы читаем:

„С незапамятных времен нам лицемерно повторяют: люди — братья, и с незапамятных же времен наиболее унизительное неравенство тяготеет над человеческим родом. С тех пор, как существуют гражданские общества, принцип равенства, это прекраснейшее достояние человека, никем не оспаривался, но до сих пор он не мог когда–либо осуществиться на деле. Равенство осталось ничем иным, как прекрасной и бесплодной фикцией закона“.

„Теперь же, когда громче, чем когда–либо, требуют его осуществления, нам отвечают: „Замолчите, несчастные! фактическое равенство — одна лишь химера; вы должны довольствоваться условным равенством: все вы равны перед законом. Чего вам еще нужно, мерзавцы?!" — Чего вам еще нужно? Послушайте же и вы, законодатели, богачи–собственники! Нам нужно не только это равенство, написанное в декларации прав человека и гражданина, — мы требуем, чтобы оно существовало среди нас, под крышей наших домов"…

Сравните теперь эти последние слова с той глубокой характеристикой, которую дает той же оторванности от жизни гражданских свобод Карл Маркс („Еврейский вопрос“):

„Там, где политический строй достиг полного своего совершенства, человек не только в мыслях, не только в сознании, но и в действительности, в жизни ведет двоякую — небесную и земную — жизнь, жизнь в политическом коллективе, где он является существом, по преимуществу, общественным, и жизнь в буржуазном обществе, в котором он участвует, как человек частный, в котором он остальных людей рассматривает, как средство, сам унижает себя до роли средства и становится игрушкой чуждых ему сил. Политический строй так же спиритуалистически относится к буржуазному обществу, как небо — к земле. Государство находится в таком же противоречии к буржуазному обществу, оно таким же образом одерживает верх над ним, как религия — над ограниченностью светского мира, т. е. государство также дает возможность буржуазному обществу подчинить себе само государство, заставить его вновь признать и восстановить это общество. Человек в ближайшей ему действительности, в буржуазном обществе является существом светским. Здесь, где он для себя и для других является действительным индивидуумом, он — явление реальное. В государстве, наоборот, где человек является существом родовым, он — мнимый участник воображаемого суверенитета, он лишен своей действительной индивидуальной жизни и наполнен недействительной всеобщностью".

Но Маркс не ограничивался тем, что отмечал безжизненную абстрактность либерализма; социализм никогда не казался ему простым завершением и окончательным осуществлением буржуазной „декларации прав человека" и именно потому, что он насквозь видел её буржуазность не только в её недостатках, но в самой её сущности. Я извиняюсь перед читателем, но не могу отказать себе в удовольствии привести хотя и длинную, но бесконечно поучительную, относящуюся сюда, цитату из той же статьи Маркса:

„Права человека, как таковые, —droits de l’homme— отличаются от прав гражданина — droits du citoyen. Кто же является этим homme’ом, отличным от citoyen’a? Никто иной, как член буржуазного общества.

Почему член буржуазного общества называется „человеком“, человеком вообще, почему права его называются правами человека? Чем объясняем мы этот факт? Соотношением между политическим государством и буржуазным обществом, сущностью политической эмансипации.

Прежде всего, мы констатируем тот факт, что так называемые права человека — droits de l’homme — в отличие от droits du citoyen являются ничем иным, как правами члена буржуазного общества, т. е. эгоистического человека, человека, отрезанного от остальных людей и общественного коллектива. Самая радикальная конституция, конституция 1793 года, провозглашает: „Права естественные и неотчуждаемые суть: равенство, свобода, безопасность и собственность“, —но в чем заключается эта свобода? — „Свобода есть право человека делать все, что никому не вредит (или — не вредит ничьим правам)“.

Итак, свобода есть право делать все то, что не вредит никому другому. Пределы, в которых каждый может делать все, что ему угодно, не вредя другим, отмежеваны законом точно так же, как граница двух полей отмежевывается кольями. Речь идет о человеческой свободе, как изолированной, сведенной к себе самой, монаде.

„Право человека на свободу основано не на связи между людьми, а, напротив, на отчуждении людей друг от друга. Это право и есть право на такое отчуждение, право ограниченного, замкнутого в самом себе, индивидуума.

Практическое применение права человека на свободу заключается в праве человека на частную собственность.

А в чем заключается право человека на частную собственность?

Право собственности — это право каждого гражданина пользоваться и по своему произволу располагать своим имуществом, своими доходами, плодами трудов своих и своего промысла“.

„Итак, право человека на частную собственность, есть право произвольно (а son gré), не считаясь с другими людьми, независимо от всего общества, пользоваться и распоряжаться своим имуществом; оно есть право на своекорыстие. Вышеупомянутая индивидуальная свобода и это её применение являются основой буржуазного общества. Оно заставляет каждого человека видеть в другом человеке не осуществление, а ограничение его собственной свободы“.

„Остаются другие права человека — l’egalité и la sûreté— равенства и безопасности.

L’egalité, в его неполитическом смысле, означает здесь не что иное, как вышеразобранная liberté, а именно: что каждый человек одинаково мыслится, как такая замкнутая в себе монада.

Что касается безопасности, то она „заключается в покровительстве, оказываемом обществом каждому своему члену в деле охраны его личности, его прав и его имущества. Безопасность есть высшее социальное понятие буржуазного общества, есть полицейское понятие, будто все общество существует только для того, чтобы каждому из принадлежащих к нему людей гарантировать неприкосновенность его личности, его прав и его собственности“.

„Ни одно из так называемых прав человека не идет таким, образом дальше эгоистического человека, человека, как члена буржуазного общества, как индивидуума, руководимого только своим частным произволом, оторванного от всего общественного целого. В этих правах человек далеко не мыслится, как существо родовое, напротив, сама родовая жизнь, общество мыслится, как внешние рамки для индивидуума, как ограничение его первоначальной самостоятельности. Единственным связующим звеном для людей являются естественная необходимость, потребности и частные интересы, сбережение своей собственности и своей эгоистической личности".

Единственно принципиально важное, по мнению Франка, т. е. отмена „хозяйственной эксплуатация", оставляет возможность господства за мелкой частной собственностью, при самой крайней изолированности и даже самом скотском благополучии или же нищенском перебивании с хлеба на воду, — словом, со всеми прелестями независимого существования владельца парцеллы. Любое стадо свиней осуществляет этот возвышенный идеал в своей среде: ни социальных привилегий, ни эксплуатации свиньи свиньею в свином стаде не существует. Г. Франк забыл безделицу, — он забыл, что первейшим принципом всякого социализма является солидарность, организованное для всеобщего благополучия сотрудничество. В частности же научный социализм реет еще гораздо выше, ставя в то же время свои задачи гораздо конкретнее. Тут констатируется сделанный уже огромный успех в социализации труда, две стороны которого суть: растущая организованность сотрудничества и рост власти человека над природой. Препятствием для дальнейших успехов на этом пути человеческой любви, взаимопомощи и мощи является противодействующее тенденциям обобществленного труда — индивидуальное присвоение. Разбить стесняющие прогресс производительных сил рамки частной собственности на орудия производства — вот задача современного социализма, которую г. Франк старается подменить идеалом Колло д’Эрбуа, при отсутствии, конечно, якобинской решительности, свойственной последнему.

Почему же г. Франк именно так определил „существенное" в социализме? А именно потому, что сердце его трепещет пафосом „декларации права", а трепещет оно потому, что каждый к.–д. есть „член буржуазного общества, индивид, руководимый своим частным произволом, оторванный от общественного целого". Социализм Франка гарантирует и закрепляет этот произвол и эту оторванность, — социализм Маркса заменяет ее широкой и светлой солидарностью, слиянием „материальной жизни человека" с „родовою жизнью человечества".

Я должен заметить, что Франковская постановка вопроса настолько свойственна „буржуазным" социалистам, что попадается у таких, напр., марксистских публицистов, как Антонио Лабриола 12. Надо заметить, однако, что Антонио Лабриола, вопреки рекомендациям г. Тотомианца и Плеханова, отнюдь не признавался в Италии ортодоксальным социалдемократом. Вождю левого крыла итальянских социалдемократов, Артуро Лабриола, неоднократно приходилось разъяснять разные неприятные недоразумения, возникавшие из сходства фамилий. Вряд ли Плеханов одобрил–бы такие, напр., положения Антонио Лабриола: „Мы, социалисты, стремимся именно к тому, чтобы осуществить на деле абсолютные принципы права и морали".

Настоящий социалист, хотя и не пренебрежет указанием на то, что истинная свобода даруется только социализмом, никогда не скажет, что осуществление индивидуальной свободы составляет самую существенную задачу социализма.

III.

Мы видели, как представители левого крыла струвистов, с глубокомысленным видом философски выделяя истинную сущность социализма, калечат его, подменяя его истинное общественно–трудовое значение — убого–индивидуалистическим. Но если в руках этих пресловутых идеалистов, неизменно преисполненных экстаза и беседующих с вечным благом и ангелами его, безнадежно гаснет пролетарский идеал, то чего же можно ждать от того пути последовательных реформ, который эти поборники справедливости считают единственно возможным и единственно правильным?

Среди инициаторов шумного идеалистического движения в России очень видную роль играл г. Новгородцев. Это он провозгласил в предисловии к известному сборнику „Проблемы идеализма", что позитивизм окончательно умер и похоронен; он же заодно похоронил и марксизм. Ни тот, нидругой от этого не умерли, а крикливое идеалистическое движение в конце концов не нашло отклика даже в широких слоях русской буржуазной публики и выродилось в маленькое, почти совершенно слившееся было с декадентством течение. То, что часть кадетской партии подняла знамя идеализма, уже вылившееся на землю, свидетельствует лишь о крайней трудности для буржуазии найти пред лицом пролетарской философии — хоть сколько–нибудь приличную идеологию.

В героический период, стоя во главе немногочисленной, но живой компании авторов „Проблем", г. Новгородцев широким и не лишенным изящества жестом бросил перчатку всем юристам мира, а заодно и сторонникам экономического материализма, во имя прекрасной дамы — „Естественного Права".

Г. Новгородцев со справедливым негодованием доказывал представителям юридической науки, что им чужды сколько–нибудь широкие горизонты, сколько–нибудь творческие задачи. Право они берут, как нечто данное, и напрягают свои ученые головы только для того, чтобы привести в порядок, в возможно более логически стройную картину, чтобы кодифицировать те отдельные правовые положения, которые падают на их лоно с древа жизни. Г. Новгородцев противопоставлял этому новую юридическую науку, которая творит право, исходя из общих соображений, из общих принципов, из ясно понятых требований общественного блага. Все это было хорошо. Нелепы были только два утверждения воинственного юрист–новатора: 1) будто сторонникам экономического материализма также не остается никакой другой задачи, как фаталистически объяснять каждое данное право, в качестве необходимой и неизбежной надстройки над экономическим порядком; что им совершенно чуждо всякое правовое творчество; и 2) что такое творчество вообще мыслимо лишь с признанием вечных абсолютных принципов блага, как своего рода кормчих звезд для направляющего общественную ладью юриста.

В настоящее время даже ребенку известно, что социалдемократия выдвигает целый громадный ряд правовых преобразований, имеющих тенденцию совершенно перестроить наш общественный строй, или, вернее, привести его политические и правовые формы в согласие с основным экономическим фактом — растущим обобществлением труда. Всем известно также, что эта партия не склонна сентиментально предполагать, будто подобный переворот может быть доведен до конца идилически–мирным путем. Известно также, что, кроме программы полного переиздания всего современного правопорядка, социалдемократия выдвигает также программу целого ряда таких мероприятий, которые, будучи вполне осуществимы в недрах капиталистического строя, облегчают положение пролетариата и в особенности его борьбу. Наконец, всем известно, что эта широкая и сложная программа творчества в области права, которая не проводится в жизнь целиком лишь вследствие остервенелого сопротивления буржуазии, не нуждалась для своего возникновения и распространения и не будет нуждаться для своей победы ни в абсолютах, ни в естественном праве, а лишь в правильном понимании классовых интересов пролетариата, совпадающих с задачами дальнейшего развития производительных сил человечества.

Все же, как ни глубоки были заблуждения г. Новгородцева, можно же было ожидать, что на путь публицистики он выступит в форме, сколько–нибудь соответственной всем торжественным фонфарам его первой вызывающей статьи.

Увы! При новой встрече с г. Новгородцевым я испытал приблизительно то чувство, какое испытала Горьковская Варвара из „Дачников", увидев некогда поэтически кудрявого писателя Шалимова совершенно полинявшим и облезшим. Г. Новгородцев полинял до неузнаваемости. Когда он говорил „вообще", у него и тон был такой возбужденный и молодой, свои же „Два этюда" в 3–ем номере „Полярной Звезды “ он написал каким–то сереньким и растерянным слогом.

Нас интересует в настоящее время только второй этюд, носящий громкое название „Право на достойное человека существование" и открывающий один из важных этапов в направлении к „абсолютному общественному благу".

„Достойное человека существование!“ Если мы, трудовые позитивисты, неудостоивавшиеся лицезреть абсолютное благо, под достойным человека существованием разумеем нечто большое и великолепное, светящее нам лишь в отдалении, потому что „человек — это звучит гордо", если Гейне выяснял программу наших требований, упоминая о пурпуре и мраморных храмах, божеской красоте тел и веренице разнообразных и утонченных утех, — то что скажет нам о достойном чеовека существовании идеалист, для которого человеческая личность божественна! Как громадны, глубоки и всеобъемлюще должны быть те требования, которые идеалист обязан представить обществу, настаивая на гарантиях существования, достойного богочеловека, каким является в его глазах всякий человеческий индивид!..

О, как далек от всего этого наш полинявший рыцарь естественного права. На первых же страницах мы встречаем такое ограничение задачи! „Когда говорят о праве (курсив автора) на достойное человеческое существование, то под этим следует разуметь не положительное содержание человеческого идеала, а только отрицание тех условий, которые совершенно исключают возможность достойной человеческой жизни" (Курсив мой).

Читатель, несомненно, сразу заинтересуется, что значит „совершенно исключить" достойное человека существование. Иному покажется, например, что всякая эксплуатация наносит смертельную рану человеческому достоинству, но г. Новгородцев бесконечно скромнее, — он ограничивается задачей: „Освободить от гнета таих условий жизни, которые убивают человека физически и нравственно".

Итак, читатель, если вы не убиты, то, значит, ведете достойное человека существование. Г. Новгородцев с грацией бессознательности конкретизирует это свое положение следующим образом:

„Можно спорить о восьми и девятичасовом рабочем дне, но совершенно очевидно, что пятнадцать или восемнадцать часов работы есть бессовестная эксплуатация. Можно спорить о всевозможных размерах жилища в сторону отклонения вверх от минимальной нормы, но бесспорно, что темные и сырые подвалы противоречат всяким нормам допустимого и возможного“.

Как видите, новое „право" г. Новгородцева отнюдь не стесняет даже самых диких форм эксплуатации. Г. Новгородцев, написавши: „15 часов", по видимому, усомнился, всякий ли читатель „Полярной Звезды“ согласится с ним, что это — „безсовестная эксплуатация", и счел нужным упомянуть еще о 18–ти часовом рабочем дне. По г. Новгородцеву выходит, что 14 часов труда, пожалуй, и допустимы принципом достойного человека существования.

А между тем установление этого удобного и, по г. Новгородцеву, столь непритязательного права чревато самыми желательными для эксплуатирующих классов результатами. Эту идею г. Новгородцев решается, впрочем, выдвинуть лишь с известной прикровенностью.

„То, что особенно гнетет и удручает труженников жизни, это — сознание своей беззащитности и беспомощности в жизненной борьбе. Высказать в самом законе принцип поддержки всех слабых и беззащитных — это значит возвысить в них чувство собственного достоинства, укрепить сознание, что за них стоит сам закон“.

Конечно, г–ну Новгородцеву очень хорошо известно, что сознание своей беззащитности, сознание того, что „сам закон" есть лишь выражение воли и интересов эксплуататоров, не только, „гнетет и удручает" рабочий класс, но прежде всего сплачивает его в опасную для господствующих и желанную для всякого истинного сторонника достоинства человека" — боевую классовую партию. Итак, „да слышат имеющие уши слышати", только бы не были уж окончательны убийственны подвалы, только бы не по 18 часов изнурять рабочего — и в нем „укоренится сознание", что буржуазный „сам закон" за него стоит!

Г. Новгородцев выдвигает и практические результаты, вытекающие, по его мнению, из его высокого принципа. Первое — право на труд.

Читатель–марксист, конечно, скептически улыбнется. Он знает, что „право на труд" было до сих пор либо требованием туманных полу–социалистических голов, вроде Луи Блана, либо недурным средством в руках буржуазии некоторое время дурачить пролетариат. Карл Маркс подверг это высокопарное и трогательное словосочетание резкой критике я доказал, что это право найдет свое реальное осуществление лишь после обобществления орудий производства.

Но у г. Новгородцева словосочетание это имеет даже не луи–блановский, а просто вульгарно–кадетский смысл. Он спрашивает:

„Что такое, как не признание на труд лежит в основе той реформы, которая требует увеличения площади землепользования населения, обрабатывающего землю личным трудом?"

Не задумываясь, отвечаем: у кадетов в основе этой реформы лежит известный „Долгоруковский" страх перед грозным крестьянским движением.

Идеализм г. Новгородцева, как и следовало ожидать, отнюдь не вывел его за пределы чисто помещичьих форм „реформы".

„Вся эта реформа в программе конституционно–демократической партии ставится на почву права и производится с должным уважением отчуждаемых прав землевладельцев–собственников“.

Полюбуйтесь на пылкого рыцаря „естественного права“, благоговейно снимающего свой цилиндр перед вопиющей несправедливостью, освященной историческим правом. Неужели вы думаете, читатель, что Новгородцев не знает, что „должное уважение" означает здесь закрепление эксплуатации, налог на тот самый труд, право на который провозглашается. Да, помещики провозглашают для крестьянина „право трудиться" на помещиков!

Второй вывод — профессиональные союзы. Г. Новгородцев обливается холодным потом, чтобы его не заподозрели в близости к разрушительным идеям и пишет языком, достойным канцелярии Витте:

„Здесь возникает задача огромной сложности — примирить свободу профессиональных союзов с государственным интересом. На почве свободы союзов создаются такие могущественные организации, которые при известных условиях могут угрожать правильному течению государственной жизни и приводить в расстройство самые основы общественного строя. Здесь необходимо найти известную линию примирения, и средством к этому является создание центральных и посредствующих инстанций, которые силою своего общественного авторитета могли бы предотвращать возможные конфликты и способствовать удовлетворению требований, осуществимых при данных условиях".

Браво, браво! Не кажется ли вам, проф. Новгородцев, что „задачи огромной сложности" недурно разрешил в свое время талантливый Зубатов? Проф. Озеров, которого вы цитируете, придерживается этого мнения.

Третье следствие — государственное страхование.

И наш Икар, взлетавший к горячему солнцу „Абсолюта", лежит теперь в курятнике и бормочет; „Моя задача — лишь выяснить, что все эти реформы уже проводятся в жизнь некоторыми законодательствами".

В марксизме возвышенный идеализм неразрывно слит с реальной практикой. Не трудно видеть, какой огромный интерес имеет буржуазия разорвать этот союз, отослать на небеса идеал, а на земле оставить липкую улитку „реформизма". Но ни размагнитившиеся Бернштейны, ни идеалистические стряпухи, убирающие стол для нарождающейся русской „прогрессивной" буржуазии, не расторгнут связи пламенного идеализма и кипучей революционной практичности, связи, которою характеризуется мощное рабочее движение наших дней.


11 Писано до кадетских побед, которые конечно, „закрепили“ г. Струве.

12 См. его брошюру „О социализме". Итальянск. раб. биб. стр. 11.

Comments