О звуковом кино каждый слышал довольно много; я слышал и читал не меньше других. Кроме демонстрации немецкого Три–Эргона, имевшей место в Москве несколько лет тому назад, мне удалось еще видеть кое–какие образцы звуковых фильм (правда, не первоклассных) в Германии.
Недавно Совкино показало нам целую программу, немножко, правда, разорванную на куски, но все же достаточно разнообразно характеризующую достижения как американской Радиоассоциации, так и некоторых других фирм и, наконец, нашей советской продукции.
<…> Ближайшим переходом к полному осуществлению звучащего кино является оперно–концертное исполнение. В этих случаях вы имеете перед собой исполнителя или исполнителей в незначительно увеличенном против нормы виде, или в виде очень большого «монументального» живого портрета, вы слышите его голос и аккомпанемент, который, судя по образчикам, нам представленным, очень хорошо воспроизводится нынешними приборами, и вы видите, как исполнитель поет.
Я не знаю, однако; всегда ли при этом мы имеем известный плюс по сравнению, скажем, с воспроизведением того же пения без живой фотографии исполнителя.
Конечно, самый вид певца в некоторой степени сосредоточивает на себе внимание и, может быть, помогает мало изощренному музыкально человеку вслушиваться в вокальную музыку. Усилия, которые делает певец, движения груди и плеч, горла и рта придают звучанию динамизм. Если бы те же самые номера были исполняемы только для слуха, они казались бы гораздо менее активными и человечными, хотя, конечно, усилия певца, так сказать, игра его мускулатуры, хорошо чувствуется даже в хороших граммофонных воспроизведениях. Допустим, что при добавочном, зрительном образе — это впечатление усиливается.
Можно, однако, спорить, есть ли это такой большой плюс. Если же прибавить к этому довольно вульгарную физиологию довольно раскормленных теноров американской оперы (Чикаго и Нью–Йорка), которые были нам показаны, их довольно безвкусную мимику, кокетливое закатывание глаз одного певца и плаксивые гримасы другого, — то уже прямо приходится спросить себя, стоит ли ослаблять впечатление от их прекрасных голосов и от их изящных романсов, которые они пели, этой их довольно–таки вульгарной внешностью?
Немножко лучше обстояло дело с отрывками из «Травиаты». Здесь, как это делается на сцене, тенор пел за пределами киноэкрана (на сцене, за кулисами), а основной номер, то есть большую арию Травиаты, пела красивая и изящно жестикулирующая молодая итальянская актриса. Плюс здесь был, пожалуй, более заметен. Привлекательная внешность и грациозность движений, наверное, большинству зрителей–слушателей давали некоторое добавочное удовольствие к чисто звуковому впечатлению. Однако все же певица, которая исполняет трудную арию с высокими нотами и замысловатой колоратурой, должна все время сверхъестественно открывать рот, делать разные неприятные движения, которые требует от нее сама техника пения. Все это, по правде сказать, искажает ее облик.
И вновь возникает вопрос: не производит ли это на зрителя–слушателя, с одной стороны, впечатления чего–то несколько вымученного, а с другой — какой–то мало нужной добавки?
Конечно, при таком исполнении, как, например, прекрасное, показанное нам среди образцов русской звуковой кинофикации исполнение артистом Ленинградской оперы Журавленко «Блохи» Мусоргского, — все эти соображения отпадают, ибо «Блоху» Мусоргского Журавленко исполняет с великолепными пластическими и мимическими комментариями, поднимающими его интерпретацию почти до уровня шаляпинской. Здесь, наоборот, приходилось пожалеть о том, что превосходный голос тов. Журавленко звучал в передаче тускловато.
<…> Я не знаю, как в смысле простоты и дешевизны соотносятся между собой американские опыты и наши. Во всяком случае, по внешнему эффекту, говоря технически, показанные в этот вечер наши достижения не уступают заграничным, а с художественной стороны они неизмеримо их превышают.
Конечно, невозможно сравнивать примитивное исполнение американско–итальянских теноров с прекрасным исполнением «Блохи» тов. Журавленко.
1929 г.