Товарищи, я нахожусь в несколько невыгодном положении благодаря тому, что я несколько запоздал на это знаменательное и симпатичное собрание, и, таким образом, я рискую повторить в моей краткой речи, которую я желаю предложить вниманию присутствующих, те мысли и те тезисы, которые выдвигались на первый план предыдущими ораторами, речей которых я не имел удовольствия слышать. С этим риском я все–таки вынужден сказать то, что я считаю необходимым в этот день и в этом месте пред вами произнести.
Я думаю, что та задача, которую мы здесь начинаем в малом и которую мы должны будем расширять чем дальше, тем больше, действительно является одною из главнейших и одною из прекраснейших среди того леса задач, которые новое правительство и проснувшийся освобожденный народ со всех сторон окружают. Вообще говоря, прежде всего, раз мы социалисты и раз мы идем к осуществлению великого социалистического идеала, мы не должны забывать, что основой этого идеала и тем, что дает ему сущность одухотворенную, является забота об индивидууме. Только постольку социалистический строй является высоким, желанным, священным, поскольку он выпрямляет индивидуальности, которые в малых укладах калечатся взаимной борьбой.
Мы в настоящий момент переживаем период острейшей борьбы, в которой личности калечатся и даже гибнут, но мы знаем, что эта борьба, ведущаяся за определенный план, за определенный уклад, что при ней, по мере того, как почва утучняется, по мере этого воцаряется социалистический мир, социалистический порядок. Только об этом, о творческой стороне дела, а не о классовой борьбе, может сейчас идти речь, по крайней мере в этот момент многообещающий. Позднее, может быть, придется вернуться и к политическим бурям, нас окружающим. Как я уже сказал, социалистический строй должен заботиться о том, чтобы выпрямлять разного рода искалечения, убожества, которыми страдает огромное большинство, даже все люди, благодаря ненормальному строю, в котором раньше жило человечество и самым чудовищным проявлением которого является капитал и, в особенности, его империалистическая эра. И вот, нам прежде всего бросается в глаза эта сторона дела, именно то, что нужно вернуть человеку его живое слово.
Это может быть понято всесторонне, многогранно. Само собой разумеется, что простое изучение всякого рода болезни речи должно быть отнесено сюда, но это только механически, только как нечто в высшей степени примитивное. В этом отношении гораздо важнее сделать человеческую речь, этот орган общения со своими ближними и в значительной мере орган приведения в порядок своих мыслей и чувств, сделать эту речь звучной, гармоничной, целесообразной.
Дать речь, как целесообразное орудие индивидууму, это значит проложить правильные пути между внутренним человеческим миром и словесным его выражением, включая в словесное выражение ту эмоцию, те окраски, тот тембр, ритм, тот аккомпанемент, которые входят как нераздельные явления в человеческую речь. Это значит не только наладить эти пути, те дороги, те тропинки, которые ведут от моего внутреннего мира к моим органам речи и, таким образом, помогают мне выражать то, что я чувствую, но то, что каждое слово после того, как было произнесено, вступает в особый мир, в психику другого человека через его орган чувств, оно вновь одевается в те же как будто одежды и превращается в эмоцию и идеи внутреннего мира того ближнего, к которому я обращался с речью.
А. Я. Закушняк
Но у нас нет никаких гарантий того, что слово, как объективное явление в субъекте людей, к которым мы обращаемся, вызывает правильные результаты, что оно находит именно тот резонанс, которого мы хотели. И очень часто искреннее слово, искренняя мысль искажается на этом пути до чрезвычайности. Оно может так или иначе исказиться у косноязычного человека, потому что у него не налажены пути к выражению, оно может исказиться после того, как из простой вибрации газовых частиц оно превращается в сложную, бесконечно тонкую вибрацию нервно–мозговой системы и, наконец, таинственным образом опять превращается в явления духовные. Следовательно, нам нужно приучить человека понимать внимающих ему и окружающих его, приучить прослеживать судьбу слова не только в воздухе, но и в душах тех, к кому слово обращено.
Я настаиваю на том, что с этой точки искусство речи глубоко психологично и глубоко социально, что, не изучивши той общественной и психологической среды, в которой слово раздается как духовный символ, а не как простое физическое явление, нельзя, в сущности говоря, сказать, что ты умеешь говорить. Мы все хорошо знаем, я, наконец, хорошо знаю, свой родной русский язык. Могу не знать или плохо выражаться на каком–либо чужом языке, это уже препона, но препона является двойственная. Кроме того, что она мешает мне, если бы я пожелал выразить свои мысли и идеалы на этом иностранном языке, она является полным разрывом отношений с теми Лицами, которые только на этом иностранном языке говорят. По существу, то, что называем «родным языком», есть язык, на котором говорят присутствующие, язык, который нам с детства понятен. Но бывает и так, что люди говорят на одном наречии, между тем про них говорят, что «они говорят на разных языках», хотя бы, повторяю, на самом деле они говорили на одном и том же. Устранить это разноязычие, дать возможность в споре, в доказательствах, в стремлении эмоционально потрясти другого человека, размерить вес, силу, остроту того слова, которое ты бросаешь, это есть настоящее владение речью.
То, что я знаю много слов, что у меня есть богатая вокабула или богатый голос, что я говорю без запинки, — это еще не значит, что я умею говорить. Умеет говорить человек тот, кто может высказать свои мысли с полной ясностью, выбрать те аргументы, которые особенно подходящи в данном месте или для данного лица, придать им тот эмоциональный характер, который был бы в данном случае убедителен и уместен.
Конечно, очень много дается стихийно, человек рождается художником речи, но как все, так и это примитивное стихийное искусство нуждается в обработке. Человек, который умеет говорить, то есть который умеет в максимальной степени передать свои переживания ближнему, убедить его, если нужно выдвинуть аргументы или рассеять его предрассудки и заблуждения, наконец, повлиять непосредственно на весь его организм путем возбуждения в нем соответственных чувств, этот человек обладает в полной мере речью. Если мы таким путем будем исходить из представления, что законченная индивидуальность обыкновенно должна иметь свои ноги, глаза, уши на месте, в самых развитых формах приближаясь к идеалу человеческого организма в его полном расцвете, то в этот идеал должна быть включена и такая способность речи в том глубоком и расширенном понимании, которое я хотел подчеркнуть.
Когда я говорил, что социализм не может не позаботиться о том, чтобы рядом с физическим, умственным, этическим и эстетическим воспитанием человека не была забыта такая важная и касающаяся всех четырех граней жизни задача, как задача развития речи, то я должен еще подчеркнуть, что для социализма это вдвойне важно. Это вдвойне важно потому, что социализм предполагает максимум общения между людьми, он разрушает индивидуальные перегородки. Внутреннее культурное значение социализма заключается не только в том, что частная собственность отпадает, что мы становимся объединенными хозяевами всего достояния, отпущенного нам природой. Нет, частная собственность есть броня, которая, с одной стороны, якобы защищает социальную личность от внешних нападений, а с другой стороны, она является причиной одиночества; наконец, частная собственность заключает в себе нечто такое, что разделяет на клетки, ограничивающие друг от друга, — своего рода раковины.
Эти раковины будут уничтожены с уничтожением частной собственности. Тогда люди перестанут встречаться друг с другом как конкуренты, и то проклятое одиночество, на которое жаловались лучшие поэты мира, жаловались и ужасались, и благодаря которому кляли свое существование, то ужасающее недоверие, с которым один человек относится к другому («человек человеку — волк»), все это зиждется в особенности на конфликтах имущественного характера; и в силу этого наиболее глубоким и ядовитым корнем является частная собственность. Но, во–первых, уничтожение частной собственности не может идти с такой быстротой, как это было бы с культурной точки зрения желательно. Во–вторых, — результаты ее могут оставаться еще долгое время. И, — в–третьих, никто не может отрицать того, что независимо от этого укрепляющего наше одиночество фактора мы одиноки еще и по другой причине: никто не может видеть непосредственно моих чувств и моих эмоций, которые только символически я могу передать другому человеку.
Каждый из нас физически представляет собой определенное сочетание физических движений красоты, определенной зрительными, пространственными впечатлениями, которые они на нас производят. И даже, если мы раскроем ему череп для того, чтобы посмотреть, что происходит внутри его, все равно мы ничего не нашли бы для наших физических органов, только одно внешнее, и не нашли бы ничего внутреннего, ибо всегда человеческая сущность поворачивается пред нашими глазами только физической своей стороной; непосредственной психологической стороной она не поворачивается.
Говорят о непосредственном чтении мыслей, о непосредственном общении даже на расстоянии между отдельными людьми; все это, однако, не проверено, мы не знаем еще, насколько эти факты научно установлены. И вот, для этого общения между людьми у нас есть способ другой: у нас есть живая речь.
В сущности говоря, в понятие речь мы не должны вносить абсолютно все способы выражения своих чувств и это стремление, пока еще, может быть, зачаточное, повернуться к человеку психологической стороной. Правда, говорят, речь дана дипломатам для того, чтобы скрывать свои мысли, а не открывать их. При социализме несравненно с большей силой, больше чем когда–либо, возникнет стремление открыть свою душу и открыть для себя душу других. Когда сотрудничество сменит собою борьбу, то именно тогда возможно [будет] более тонкое и плотное слияние отдельных индивидуумов в один общий поток мысли и чувства. Сначала это сделается глубокой тоскливой потребностью, и потом, по мере удовлетворения, все больше и больше будет делаться источником радости.
Если вы обратите внимание на дифференциализм, который происходит теперь повсюду, на то, что каждый человек обязан быть специалистом в какой–либо области, иначе движение культуры остановится, а чтобы быть специалистом — невольно надо суживать все человеческое, — это более всего бросается в глаза, — так вот, для того, чтобы человек остался человеком, необходимо, чтобы он воспользовался психологическим складом, навыком, внутренним познанием людей, специалистов в другой области, для того, чтобы ничто человеческое не осталось ему чуждым.
Каким путем это можно сделать, как не путем речи? Если мы изображаем музыкальное произведение и ту сторону, которая преследует не простое ласкание наших органов чувств, а выражение определенных эмоций и идей, и по праву называем эмоциональным, своеобразным строением речи, с этой стороны опять–таки бросается в глаза, что социализм, как это видно из самого его названия, общество ставит выше индивидуальности, и он обязан в особенности культивировать ту единую форму реального общения между человеческими душами, которую представляет собою речь. Поэтому я бы думал, что при правильной постановке эта задача является самой социалистической задачей, которую можно себе представить, что именно на фундаменте речи, а фундамент должен быть заложен в изучении самих законов речи, зиждется человеческое единение, и это единение должно быть доминирующей нашей задачей. Исходя отсюда, я сказал бы, что у нас имеется в результате индивидуалистической эпохи, которую мы пережили, некоторое отмирание иных сторон такого рода взаимообщения человеческого. Толстой определял искусство как способ заражения художником публики своими чувствами и настроением; это, стало быть, есть одна из зародышевых форм речи. Всякая речь, которая является настоящей, подлинной речью, которая вас потрясает, есть речь художественная; она переходит невольно в эту художественную форму. Речь художественна, если она ярка, если она заражена вашим чувством, и даже, когда вы не заботитесь о том, чтобы возбудить в ваших слушателях определенное чувство, даже тогда, когда приводите только аргументы, — и тогда про вашу речь говорят, что это искусная аргументация, что он художественно четко доказал; и даже при решении геометрических задач мы говорим о художественном, изящном решении этих задач.
Что касается речи в ее целом, то надо сказать, что на известной высоте она не есть речь, она есть только попытка, и, как только становится речью, она тем самым превращается в художественную. Но из этого не следует, чтобы за этой полосой художественности она держалась на одном и том же уровне. Уровень есть различный, и мы поднимаемся от одной вершины до другой, поднимаемся на вершины того гениально–художественного дарования, каким обладают только немногие.
Очень часто эти богато одаренные речью люди, художники слова, сами не умеют обращаться к толпе; они [не] умеют сказать ей, каким образом они думают и чувствуют, они могут только написать. И это уже есть высокое уродство по существу. Мы в своей среде, в течение многих сотен лет, имели поэтов и писателей, которые, — потому ли, что их голос был тих, или они конфузились (это ужасная социальная болезнь), — не могли лично выступать перед толпой, а должны были в тиши кабинета писать черными каракулями на белой бумаге и потом через посредство издателя, через посредство типографии, только через посредство письмен обращаться к своим ближним. Это есть известное уродство. Но хуже то, что существуют люди, которые и воспринимать–то живой речи не умеют, которым, для того, чтобы сосредоточиться, необходимо взять книгу в руки, сесть где–нибудь в угол в кресло, устремить глаза на этот лист и некоторое количество времени пребывать в таком состоянии, читая незвучащие значки и непосредственно воссоздавая мир художественный. Я знаю, что это прекрасно, я и не думаю воспретить читать книги у себя в кабинете, но это не есть живое, настоящее искусство. Это, в сущности, подобно тому, как если бы композиторы писали ноты, а мы читали бы их каждый у себя. Для чего тогда давать концерты? Когда написана гармония, я могу ее прочитать. Если бы сказать об этом музыканту, то он пришел бы в ужас. Он сказал бы, что музыкальное произведение в тот момент, когда оно не звучит, — оно мертвое произведение, его нет. Оно оживает, существует только тогда, когда раздается; это его тело.
То же самое настоящая художественная "речь. Даже большие эпические произведения прежде всегда в живой речи воспроизводились. Даже некоторые романы, которые, казалось бы, не для чего и писать, на самом деле только и живут в художественном чтении. Что касается лирики, лирических произведений более дробных, а потому и более удобных для художественного воспроизведения, то здесь можно категорически требовать, чтобы мы вернулись к художественному их чтению.
Я совершенно убежден, что целая бездна художественных наслаждений, психологических глубин, сокровенных красот выяснится пред той культурой, которая будет культурой звучащей литературы, когда вновь написанные повести или романы будут читаться на народных празднествах при множестве людей, которые будут определенным образом на них реагировать.
Я говорю — много сокровенных глубин выяснится — потому что далеко не все, которые грамотны, умеют читать. По–моему, человек, который, взяв книгу, читает ее про себя и который не знает, что такое художественное чтение, потому что его не слыхал или им не интересуется, а сам воспроизвести его не может, — этот человек, в сущности говоря, неграмотный в деле художественной речи. И он не может знать Пушкина, потому что настоящим образом не может читать Пушкина. Относительно каждого стихотворения можно сказать, что оно имеет тысячу нюансов, а потому и каждое стихотворение может быть исполнено на сто различных ладов и быть при этом сто раз художественным произведением. И только при таком исследовании, при таком отношении вы овладеваете действительно поэтом, а иначе вы имеете какой–то холодный застывший остаток от того пиршества, которым на самом деле литература должна быть.
Если это так, то мы в школе должны на это обращать внимание. Правда, у нас в школе есть заучивание наизусть стихотворений и прочтение их в классе, но я думаю, вы все прекрасно знаете, какое редкое исключение представляют те их воспроизведения, которые могли бы идти в параллель с тем, о чем я говорю. Значит, надо обратить внимание на заучивание наизусть в школе; тут дело идет о сознательном отношении к художественному произведению. Все это надо дать сверх того технического усовершенствования речи, которое необходимо как фундамент, как базис.
Еще последнее, на чем я думаю остановить ваше внимание. Я говорил, что придется вернуться к политическим бурям. Я не знаю относительно социалистического строя, когда он придет окончательно. Не займут ли там первое место вопросы экономические и вопросы культуры? Я более чем убежден, что это так и будет. Но вопросы экономические пойдут в сухих знаках, это будет бухгалтерско–инженерная задача, которую должны выполнять на своеобразном алгебраическом языке,. абсолютно точном и не обращая при этом внимания на художественную сторону.
Что касается культурной, чисто художественной 'стороны, то это совпадет с тем, о чем я говорил; здесь произойдет, разумеется, гигантский расцвет речи. То, что называется политикой, отомрет совершенно. И есть люди, которые относятся к этой политике свысока. Действительно, политика занимается часто политиканством, и здесь искусство речи играет громадную и в высшей степени вредную роль.
Люди, на плечи которых возлагается ответственность за целое государство или за целые области культурно–экономической жизни, часто являются хорошими ораторами. Политическая площадь, на которой демократия привыкла разрешать свои судьбы, требует политического ораторского искусства. И как только какая–нибудь страна вступает на путь более или менее интенсивного демократического развития, так все начинают понимать, какое хорошее, хлебное ремесло — ремесло владения словом. Сейчас же возникают школы софистики, и сейчас же учителя красноречия продают за звонкое золото искусство очаровывать слушателя, водить его, что называется, за нос. Демагог становится параллельно педагогу и точно так же, как педагог, воспитывает народ.
Как будто на это может претендовать демагог. Но почему мы слово педагог произносим с симпатией и уважением, тогда как демагог, скорее, "есть слово ругательное? Потому, что таким водительством народа пользовались часто для того, чтобы создать из этого, из этой волшебной власти слова над массой, создать пьедестал для себя, создать корыстное орудие для себя. Тем не менее главным образом аристократические слои, культура которых разрушила демократию до максимума, вообще претендовали, что всякий водитель народа есть демагог, и в значительной степени потому, что мастера этой культуры, которые почти всегда были аристократы, оставили для нас свидетельства о пережитых революционных волнениях. От этого у нас, может быть, пока мы не переживаем чего–нибудь подобного, есть чувство известного отвращения к политическим борцам, которые идут впереди народа, и таково стремление — в слове демагог прочитывать политический карьеризм.
Но сколько бы таких шлаков ни прибавляли к чистому золоту политической работы, — политической работы, ведущей народ вперед к свету, — во всяком случае, эти шлаки не могут компенсировать не только окончательно, но даже в значительной мере самой политической задачи. Пока существуют классы, пока существует борьба между ними, которая находит всегромовое эхо и кровавое отражение в борьбе между нациями, до тех пор политика будет доминировать над жизнью. И здесь говорили о том, что есть формы политической борьбы, при которых власть настолько сильна и прочна и вместе с тем настолько боится эту силу и прочность умалить, что накладывает печать на уста всех.
Есть эпохи, в которых свобода речи признается окончательно или становится обязательной, хотя бы ей пришлось прокладывать путь через определенные препоны, когда слово оказывается острым орудием борьбы, самым совершенным, каким человек располагает, именно потому, что искусство заражать есть искусство убеждать, и тогда каждый стремится к тому, чтобы быть этим словом вооруженным не только для того, чтобы провести свои идеи, защитить свои интересы и отразить чужое нападение, но чтобы участвовать в том многоголосом хоре, в который складывается, в конце концов, этот хаос политической борьбы в данном народе в данное время, участвовать как равноправному, имеющему свою определенную партию.
Человек, который молчит в эпоху политических кризисов, это получеловек. Он обязан говорить. Он обязан говорить даже тогда, когда сказать полностью свое слово означает рисковать. Он не обязан быть Дон Кихотом, он может выбирать время, но гражданская обязанность человека, обязанность человека всяких убеждений, от черносотенца до анархиста включительно, заключается в том, чтобы не молчать в такое время, чтобы не молчать, когда обладаешь способностью высказывать адекватно свои чувства, обладаешь способностью волновать и увлекать. И отсюда, в такую эпоху, как наша, это значение речи приобретает еще одну черту, весьма властно требующую от всякого человека позаботиться о развитии в себе этого дара речи.
Сейчас мы переживаем именно такой момент и еще долго будем переживать его. Могут быть различные перемены в этом отношении, но несомненно что есть необходимость сговориться со своими сторонниками, которых вы собираете вокруг себя, раскритиковать ваших противников и, может быть, сговориться с вашими противниками, когда нужно идти на известный компромисс. Все эти формы политического творчества идут через речь.
Россия заговорила, и заголосила даже, и нам необходимо, чтобы этот разговор приобрел как можно скорее четкость, чтобы было возможно больше таких людей, которые говорили бы то, что они думают, которые умели бы влиять на своего ближнего и которые умели бы парализовать вред влияния, если это влияние демагогическое, если это злые чары, благодаря которым тот или другой ритор побивает словом.
Вот что я могу сказать как социалист и политик по отношению к возникающему институту. Я мог бы говорить немало и о моем отношении как педагога. Мне кажется, вероятно, об этом говорили. Если не говорилось, то будет говориться. Мы, как педагоги, приветствуем такую величайшую организацию, такой институт. Мы считаем, что он будет рассадником, с одной стороны, учителей — специалистов этого дела, с другой стороны, он поможет нам поднять общий учительский уровень. В этом цель института — подготовить настоящих учителей доброй речи.
Я хотел главным образом осветить те стороны этого малого института, который мы основываем, которые должны сделать его великим и родным прежде всего для всякого социалиста и для всякого демократа, для всякой дружной, вольной, напряженной творческой работы в стране, которая ни в чем ином не может выразиться, как в речи. Это, собственно говоря, все, что я намерен был сказать по существу дела. Я прибавлю только к этому мое искреннее пожелание того, чтобы институт возможно скорее нашел широкий отклик.
Я хорошо знаю, что то количество слушателей, которое записалось, вероятно, встретит затруднения и в Отношении помещения и отчасти, быть может, в ограниченных силах преподавательского персонала, между тем как в будущем мы рассчитываем на несомненно больший успех. Это дело в таком масштабе должно вестись, что все, что бы ни было конкретно сделано, покажется малым. Надо учить говорить весь народ — от мала до велика. С этой точки зрения утешением может явиться то сознанье, что такая школа является воистину тем горчичным зерном или кусочком фермента, который путем зарождения и почкования будет распространяться и множиться как в Петрограде, так и в других городах нашего отечества.
Что касается технических затруднений, мы, конечно, постараемся как можно скорее дать достодолжную рамку для этого важного дела.
К сожалению, я не могу присутствовать при дальнейшем ходе вашего заседания, меня ждут на огромном митинге, на котором мне придется посильно и еще не пройдя той школы, которую вы будете проходить, показать образчик возможности влиять на своих ближних путем речи.
1918 г.