Критическая мысль лучших представителей европейской интеллигенции не выдержала напора патриотического настроения. По пальцам можно перечесть тех, кто сохранил свою совесть и свое сознание независимым от пристрастий. Хорошо или дурно свидетельствует это о природе человеческой, но только высшая интеллигенция каждой из воюющих стран стала всецело на официальную точку зрения своего правительства и, нимало не вслушиваясь в аргументы противной стороны, с величайшей запальчивостью доказывает безгрешную правоту своей дипломатии, своей армии и т. д.
В наиболее торжественной форме, как известно, высказала это умо–направление высшая интеллигенция Германии. Когда Ромен Роллан после расстрела Реймсского собора обратился к Гергарту Гауптману как одному из выдающихся вождей немецкой интеллигенции и просил его высказать по этому поводу суждение артиста и человека, — Гауптман ответил грубым и заносчивым письмом.1 Однако было бы несправедливостью по отношению к немецкой республике искусств и наук сказать, что все там очумели от напряженного патриотизма. Голоса другого направления от времени до времени все же раздаются. Читателям «Дня» известен случай с мюнхенским профессором Ферстером.2 И это случай не единственный.
Одним из наиболее независимых писателей Германии, одним из людей, мужественно продолжающих среди тьмы так называемого гражданского мира,3 в которой все кошки серы, непреклонную и неумолимую войну против язв своей страны, — является Генрих Манн.
Необычна судьба этого крупного художника. Его брат Томас Манн начал свою карьеру как реалист и отчасти обличитель. Чем дальше, тем больше забирался он в глубь проблемы о положении художника в обществе, разрешившейся им очень характерно и очень невыгодно для художника. Быть может, я когда–нибудь буду иметь случай сопоставить некоторые цитаты из многочисленных анализов артистической души, данных Томасом Манном,4 с цитатами из Гете: такое сравнение покажет отчасти, как далеко по наклонной плоскости ушел или спустился типичный художник нашего времени по сравнению с художником классической эпохи. В настоящее время Томас Манн является совершенно сумасшедшим шовинистом, истерические вопли которого даже в глазах самых заядлых пангерманистов кажутся компрометирующими. Не писал ли Манн, противопоставляя «культуру» цивилизации, что немецкая культура носит на себе печать дьявола и что в этом–то и заключается ее величие? Что она не боится никаких жестокостей, ибо одержима нерассуждающе демоническим порывом!5
Совсем другую литературную параболу описал младший и по дарованиям своим более блестящий брат.6 Генрих Манн выступил сначала в качестве блазированного представителя гиперкультуры. Его томные взоры и преувеличенно элегантная фигура, латинские манеры, заимствованные ближайшим образом у Габриеля Д'Аннунцио, холодная и тонкая чувственность его романов,7 красочная фантазия и беспринципность — все это заставляло высшие десять тысяч Берлина гордиться им, как редкой орхидеей, какие вырастают только над подлинным сверхкультурным тлением. Этот человек являлся как бы патентом берлинцев на равноправие с западноевропейским рафинированным декадентством.
Но вдруг с Генрихом Манном произошло превращение. Очевидно, под экстравагантным эстетизмом, изнеженной расслабленностью и уайльдовщиной Генрих Манн таил много полнокровия и достаточно–таки мужественное сердце. Что привело его к обращению — я не знаю, но лет восемь тому назад он внезапно разразился манифестом, в котором проклинал толпу изящных снобов, среди которых он вращался, и протягивал руки к подлинной толпе, толпе серьезной, трудовой, быстро прогрессирующей в культурном отношении и жаждущей ввести в жизнь новые здоровые начала.8
Много острили, конечно, по поводу этого обращения эстета чуть ли не в эсдека. Нетрудно было распространяться здесь на толстовскую тему о том, как человека, нажравшегося конфетами, тянет на капусту.9
Однако дело оказалось гораздо более серьезным.
Генрих Манн прекрасно понял, как может он оказать наибольшую услугу своим новым союзникам. Он отнюдь не предался мечтам о блаженных порядках будущего или этическим либо эстетическим «исправлениям» социализма. Нет, отложив перо извращенного развлекателя золоченых верхов теперь ненавистного ему общества, он вооружился острым пером с ядовитыми чернилами сатирика. Сразу изменился весь стиль писателя, его фраза сделалась простой и прямой, как стрела. Он вдруг оказался одним из тончайших наблюдателей–реалистов, одним из кусательнейших романистов–памфлетистов.
До войны вершиной его сатирической работы был роман «Верноподданный», переведенный и на русский язык.10
Если в этом романе Манн со страшной силой ударил по лицемерному патриотизму бессовестных дельцов, по широко развитому в Германии типу нового немца с его беззастенчивой наглостью и грубым аферизмом, с его внутренней цинической опустошенностью, которую он одевает то в голые теории прямой практичности и крутой силы, то в лицемерные фразы, позаимствованные из романтических речей кайзера, — то в новом романе «На кисельных берегах» («Im Schlaraffenland») Манн захотел метнуть свою стрелу более точно в тот круг, который является подлинно доминирующим в Германии, в круг крупных финансистов.
Его герой, литератор–парвеню Андреас Цумзе, объясняясь в любви золотому мешку, гениальному кондотьеру биржи Тюркхеймеру, говорит ему между прочим:
«Я становлюсь на социально–философскую точку зрения. Что, собственно, за роль выпадает на долю так называемых правителей? Они представляют собой нечто, чем, в сущности, не являются, и за это навлекают на себя страх и ненависть со стороны масс, верящих в их силу, которою они на самом деле уже не обладают. В самом деле: в чьих руках находится теперь власть? Где решаются вопросы, связанные с национальным благополучием? Где шевелятся подлинные страсти? Где возносятся люди на головокружительную высоту и низвергаются в бездну? Разве это не ясно? — В те полчаса, которые я провел на мостовой перед биржей, я почувствовал подлинную власть. Все это подлинные факты. Какой–нибудь дипломат или генерал может ерошить свои брови и бить по эфесу сабли. Однако на деле его угрозы — ничто. В сущности он не состоит ни в какой связи с нашей социально–буржуазной жизнью. Пусть, например, такой вельможа будет зол на меня — плевать мне! А вы, господин генеральный консул, вам стоит только сделать маленький жест — и я буду мертв!»
Роман написан с обычным для Манна второй манеры мастерством. Великолепно распланирован, обилен материалом, блещет отдельными фигурами, которые в одно и то же время собирательны и, словно какие–то живые схемы, представляют собою целые разновидности — и все же живут как интенсивно личные характеры. Есть, конечно, в романе и недостатки, о которых ниже.
Тема, выбранная Манном, рискованна, но благодарна. Недаром газета «Der Tag» называет роман «самой дерзкой сатирой за много уже лет».11
Тема эта невольно заставляет припомнить того же рода романы Бальзака, Золя и, может быть, более близких к нам писателей — вроде Мирбо 12 и Эрвье с его «Арматурой».13 Все эти писатели самым очевидным образом оказали влияние на Манна в его новом романе.
Если мы примем наблюдения Бальзака, Золя и Манна за совершенно точные, — то мы не можем не заметить существенной разницы в характеризуемой ими среде, зависящей не столько от национальности, сколько от исторического момента. Бальзак с гомерическим увлечением описывает проделки своих Гобсеков и Нусингенов.14 Само собою разумеется, объективная его оценка отрицательна. Для него это своеобразно великолепные звери, большие, беспощадные и умные хищники. Но он дивится их психологической проницательности, их изобретательности, выдержке, он вызывает в нас невольный восторг перед их своеобразным мастерством. Он сам упоен атмосферой азарта.
Золя, быть может, еще более беспощаден, чем Бальзак. Режим знаменитого «Paris enrichi»* Гизо 15 был, можно сказать, детским периодом аферизма по сравнению с настоящей гегемонией биржи в эпоху Второй империи. У Золя по отношению к бирже есть прямое озлобление демократа и прогрессиста, и, тем не менее, прожженный Саккар 16 внушает вам почти симпатию: сколько размаха в его делецкой фантазии, какая элегантность, как часто рядом с биржевой бессердечностью проглядывают в Саккаре и человеческие черты. Вырисовывающийся на заднем плане Гундерман — Ротшильд 17 поражает ваше воображение своим олимпийским спокойствием и неприступной недвижимостью подлинного солидного дела. Наконец, Золя все время старается открыть перед вами и обратную сторону биржевой спекуляции: на бирже плутни и разбой, но в результате все–таки оплодотворяются какие–то далекие страны, проводятся дороги, развертывается промышленность, словом, под судорогами биржевой пляски иррационально, правда, делает свое дело великий мировой капитал.
* «обогатившегося Парижа» (франц.).
Ничего подобного не отыщете вы у Манна. Тюркхеймер, конечно, хитрый и бессовестный человек, но хитрость его заурядна. Его кунштюки страшно грубы. Вы невольно подозреваете автора при изображении их в вульгаризации биржевого дела. Это какой–то открытый грабеж и сплошная уголовщина. Бешеные деньги льются в сундуки Тюркхеймера и широкой волной разливаются оттуда на всяких трутней, создавая эту страну на кисельных берегах, это нелепое, никому не нужное Эльдорадо, средства на существование которого выкачиваются самым преступным образом из кармана нации и расточаются гиперболически и бессмысленно.
Конечно, Манн подходит к финансистам со стороны их частного потребления больше, чем со стороны их общественной функции и способов добывания денег. Но он говорит и о последних. Говорит как–то несерьезно
Всюду, где дело идет у него именно о «деле», роман его приобретает характер фарса и отдает опереткой. Так ли это? Действительно ли колоссальный финансовый механизм Германии, более тесно связанный с мировой торговлей и промышленностью, чем где–либо и когда–либо, представляет собою простую, идиотски–легкую надувательскую наживу и бестолковое расточение? Конечно, нет. Но, очевидно, роскошь финансовых тузов дошла до такой наглости, всеобщее оголенное понимание морально возмутительного характера их операций дошло до такой степени остроты, что Манн, писатель вряд ли много менее чуткий и серьезный, чем Бальзак или Золя, чем Мирбо или Эрвье, напирает главным образом именно на какое–то преступное легкомыслие, на атмосферу сгущенного цинизма, окружающую финансовую эксплуатацию народа к услугам нескольких тысяч гнуснейших трутней, составляющих двор биржевых королей.
Во всяком случае эта сторона романа наиболее слаба. Финансовый мир Германии гораздо серьезнее и трагичнее, чем опереточные мерзавцы Манна. Он напрасно так победоносно непринужденно смеется над ними, словно они психологически уже побеждены. До этого еще далеко.
Зато другая сторона изображения среды у Манна заслуживает полного доверия.
Крупнобуржуазный мир Бальзака еще способен на сильные страсти. Любовь в разных видах вторгается в золотую паутину и производит там страшные разрушения. Старческая страсть Тюркхеймера к маленькой дочери рабочего Матцке, которую он превращает в двадцать четыре часа в прославленную гетеру Бьенеме, психологически списана со страсти барона Нусингена к Эстер, но какая разница! У Бальзака это странная, почти отвратительная трагедия, но все же трагедия. Манн доходит почти до драматизма, но потом вдруг с веселым смехом отводит переживания Тюркхеймера в другое русло. Он не верит ни на одну минуту в какую бы то ни было серьезную страсть в этом мире опустошенных легкой роскошью, тупых сердцем людей. Страсть госпожи Тюркхеймер к Андреасу тоже напоминает собою роковую любовь мадам Нусинген к Растиньяку и тому подобные моменты у Бальзака. И опять — вы склонны уже думать, что эта добрая красивая толстушка по–человечески любит своего неразгаданного ею маленького негодяя. Ничуть не бывало! После пары часов страданий она спокойно заменяет его следующим по порядку протеже. Никакая страсть немыслима в этом мире. Это сплошная психическая импотентность. Но больше того — это и сплошная физическая импотентность.
У Золя крупная буржуазия уже не проявляет романтических бурь чувства, которые так часто губят ее представителей у Бальзака. У Золя — общественные верхи эпохи Второй империи только чувственны и развратны. Но в разврат они вносят известное увлечение. Это подлинные французы–женолюбы. Одни из них могут погибнуть в сетях какой–нибудь Нана, другие спокойно эксплуатируют продажную женскую красоту, потоками устремляющуюся со всех концов мира в веселый и богатый Париж.
В новом Берлине Манна — только внешнее подобие этого. Считают нужным развратничать. Куда же иначе девать деньги и время? Но не вносят в разврат ни малейшего увлечения; напротив, тут чередуется вялая усталость преждевременных стариков с какой–то чисто собачьей обнаженностью, лишенным всякого эстетизма голым порнографическим актом. Посторонние завистники, глядя на пир, идущий на кисельных берегах, повторяют: «Эти живут, эти наслаждаются!», между тем как среди «этих» царит мертвящая скука и неврастеническая усталость. Описание одного из таких пиров Манн заканчивает так: «Теперь, после весьма умеренного и на несколько часов хватившего веселья, вымученного кое–как, они чувствовали себя разбитыми во всех членах: головы падали на грудь, они не орали больше, а словно бережно рассчитывали свое дыхание. Они с горестью размышляли о своих катарах, нарушении диеты, цвет лица становился мертвенным под взорами переутомленных глаз».
Грабеж, расточение и… никакого удовольствия. В более здоровых обществах те, что на вершине пирамиды, пользуются выжатыми ими из низших ее пластов средствами для каких–нибудь грандиозных затей или хоть для ликующего карнавала. Тут — пустое и сумасшедшедорогое убивание времени и тщетная борьба со скукой.
Более, чем у Бальзака и Золя, но в духе Мирбо (например, «Le Foyer»18) обращено внимание на лицемерные фиговые листочки, которыми порой прикрывается все это бесстыдство. Но тут опять у Манна и совершенно самостоятельный позднекапиталистический мотив: никто, абсолютно никто в эти лицемерные фразы не верит! Казалось бы, к чему тогда пустые формальности, почему не быть откровенными, как репортер Кафлиш? Нет, это делается не из страха и даже не из приличия: Андреас, например, герой романа, невинный трутень, легкомысленно счастливый арривист*, бессознательный негодяй и Пульчинелла,19 очень быстро проникший за кулисы всего перед ним совершающегося, сам перед собой подставляет на место всякого очевидного и позорного мотива какую–нибудь чуть ли не трогательную фразу. Присяжный носитель морали Либлинг, который из морализма сделал свою профессию и под ее покровом исполняет самые зловонные поручения своих господ, повторяет свои прописи тоже с известной искренностью.
* карьерист (франц.).
Что это значит? Откуда это парадоксальное соединение самого крайнего цинизма с детским легковерием по отношению к собственному лицемерию? Разгадка лежит именно в чрезвычайной, до идиотизма доходящей слабости критики. В сущности — всем все равно. В иную минуту они ясно видят собственную подлость и низость окружающих. Ну что ж такое? Таков свет. Только «невинные дурачки» думают иначе. Но если самое слабое желание души толкает человека к тому, чтобы прикрыть эту клоаку какой–нибудь иллюзией, — дело делается очень просто: берется какой–нибудь ходячий помпезный трафарет, ставится, как ширма, перед означенной клоакой, и все идиотически готовы поверить до следующей минуты, когда в припадке откровенности, гордясь собственной наглостью, оттолкнут ширмочку ногой и будут чваниться ароматами той же клоаки. Самая крайняя степень моральной и умственной расслабленности»
Герой Манна — арривист, имеющий глубокие аналогии с Люсьеном де Рюбампре.20 Я не знаю, явилось ли это сходство в результате непосредственного увлечения великим созданием Бальзака, или объясняется оно тем, что Люсьены, слегка видоизменяясь, присущи фауне всех стран на кисельных берегах. Но видоизменение любопытно. Манн силился сохранить за своим полусознательным героем некоторый туман невинности. Однако на самом деле это такой прожженный подлец, такой последовательный негодяй решительно во всех своих проявлениях, что от невинности остается только вышеупомянутое идиотское легковерие к себе во время приступов лицемерия.
По недостатку места мы не можем остановиться на всей блестящей галерее типов, созданных Манном в новом романе: тут водочный магнат Пимбуш, стремящийся попасть в аристократию путем преувеличенного модничанья, присяжный моралист–сионист Либлинг, мастер по части щекотливых поручений, революционер–драматург Клемпнер, в то же время «коленная собачка» стареющей, но все еще дорогой кокотки Литци Лаффе, банкир–бреттер, цинично готовый все продать Ратибор и множество других, которым с дамской стороны соответствует не менее яркая серия, где выделяется несказуемая псевдоразвратница Пимбуш и над которыми доминирует поистине весело и бриозно * набросанная фигурка маленькой вульгарной Матцке, кажется, зачерпнутой в канавах бедных кварталов, фразы которой, каждое душевное движение — полны такого чудесного реализма, такой задорной, свежей и в то же время такой, в сущности, надрывной, безнадежной грации испорченного ребенка пригородов чудовищного Берлина, над которым царит в славе своих рыжих бакенбард вор Тюркхеймер с его потешным, гадким, скучающим, низкопоклонным и чванным, насквозь гнилым двором.
* живо (от итал. brioso — живой, веселый).
Может быть, Манн своими частыми впадениями в фарс хотел несколько ослабить ужасное впечатление от романа? Он не ослабил его. Но ему удалось одно — описать самую новую формацию капитала, это питающееся человеческим мозгом чудовище так, что рядом с отвращением вы почувствуете не столько страх и ненависть, сколько презрение, и разражаетесь не угрозой и не проклятием, а пренебрежительным смехом.
Думается, этого хотел автор. Но не рано ли нам смеяться пренебрежительно над господином Тюркхеймером? Роман кончается опереточно помпезным триумфом его. Перед лицом этого триумфа громко хохочет Генрих Манн. Но, быть может, он хохочет потому, что ему страшно видеть, как едет Тюркхеймер на высокой колеснице под трубные звуки, среди ликования населения от мала до велика, восторженные толпы которого хлещет наотмашь своим хлыстом элегантный наездник Ратибор?
<1915>
- Письмо Роллана к Гауптману 29 августа 1914 г. по поводу разрушения архитектурных памятников в бельгийском городе Лувене при варварском обстреле германской артиллерией (а не Реймсского собора, который был поврежден несколько позже) напечатано в газетах «Journal de Genève» 1 сентября и «Tribune de Lausanne» 2 сентября. Ответ Гауптмана под названием «Против неправды» («Gegen Unwahrheit») был опубликован во многих немецких газетах в сентябре 1914 г. В «Journal de Genève» появилась ответная реплика Роллана. ↩
- Фридрих Вильгельм Ферстер (1869–1966), немецкий педагоги теолог, видный деятель буржуазного пацифизма. В 1914–1920 гг. профессор Мюнхенского университета. В августе 1914 г. за публичное осуждение начавшейся войны был арестован, но вскоре выпущен под крупный денежный залог. ↩
- Так называемый «гражданский мир» — лозунг буржуазии и социал–шовинистов во время империалистической войны 1914–1918 гг., означавший «оправдание союза социалистов с буржуазией и правительствами „своих“ стран в этой войне, отказ от проповеди и поддержки пролетарски–революционных действий против „своей“ буржуазии» (В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 26, стр. 247). ↩
- О людях искусства Томас Манн писал в новеллах «Тристан» (1903), «Тонио Крегер» (1903), «Смерть в Венеции» (1913) и других произведениях. ↩
- В 1914–1915 гг. Томас Манн выступил с шовинистическими статьями, собранными им в 1918 г. в книгу «Размышления аполитичного» («Betrachtungen eines Unpolitischen»). Под влиянием больших исторических событий вскоре начал пересматривать свои взгляды. «Уже в 1918 году, т. е. сразу же после окончания „Размышлений“, я отошел от этой книги», — отмечал он в автобиографии (Т. Манн. Собрание сочинений в десяти томах, т. 1. М., Гослитиздат, 1959, стр. 25). ↩
- Неточность. Томас Манн (1875–1955) был младшим, а Генрих (1871–1950) — старшим. ↩
- Имеются в виду такие произведения Г. Манна, как трилогия «Богини, или Три романа герцогини Асси» (1903). ↩
- Статья Г. Манна «Дух и действие» («Geist und Tat»), опубликованная в 1910 г. в журнале «Pan», Berlin, 1911, № 5, 1 Januar. ↩
- В комедии Л. Н. Толстого «Плоды просвещения» кухарка говорит о своих господах: «Вот наедятся сладко так, что больше не лезет, их и потянет на капусту» (д. II, явл. 7). ↩
- Роман Г. Манна «Верноподданный» был закончен автором в июне 1914 г. До его появления в Германии (1918) был впервые издан в переводе с рукописи в России (в журнале «Современный мир», 1914, №№ 1–6, 9–10 и отд.: Пг., 1915). ↩
- Статью о романе в газете «Der Tag» найти не удалось. ↩
- Антибуржуазные мотивы в творчестве французского писателя Октава Мирбо (1850–1917) содержались в его произведениях раннего периода: романах «Голгофа», «Аббат Жюль» и «Себастьен Рок», а также в пьесах «Дурные пастыри» и «Дела ест дела». ↩
- Роман французского писателя Поля Эрвие (Hervieux, 1857–1915) «Арматура» («L'Armature») издан в Париже в 1894 г. ↩
- Барон Нусинген — персонаж ряда произведений Бальзака: «Величие и падение Цезаря Бирото», «Банкирский дом Нусингена», «Блеск и нищета куртизанок» и др. ↩
- Франсуа–Пьер–Гийом Гизо (1787–1874) — французский историк и политический деятель; в 1840–1848 гг., в период Июльской монархии, фактический правитель Франции. При Гизо был выдвинут лозунг «Обогащайтесь!» и началось укрепление французской финансовой буржуазии. ↩
- Саккар — герой романа Золя «Деньги». ↩
- Гундерман — персонаж того же романа. Прототипом его являлся парижский банкир Ротшильд. ↩
- Пьеса Октава Мирбо «Очаг» издана в 1908 г. ↩
- Пульчинелла — персонаж итальянской комедии масок, слуга, обычно ловкий и хитрый, дурачащий своих господ. ↩
- Люсьен де Рюбампре — герой романов Бальзака «Утраченные иллюзии» и «Блеск и нищета куртизанок». ↩