Всякому великому времени соответствует великая архитектура. Она служит выражению миросозерцания создавшей ее эпохи (прежде всего, конечно, господствующего в данном обществе и в данную эпоху класса) в большей мере, чем какое бы то ни было другое искусство, кроме литературы. К тому же она остается (конечно, за некоторыми исключениями) чрезвычайно прочным памятником данной эпохи и как бы свидетелем перед дальними потомками о взлетах мысли и чувств данного общества.
В этом смысле монументальной архитектуре придавали огромное значение и деспотические и демократические общества.
Великие цари–завоеватели стремились к тому, чтобы создать каменную память о себе и неизгладимыми письменами вписать в историю свое имя и перечень своих подвигов. Это делалось не только для того, чтобы произвести подавляющее впечатление государственного целого на отдельные единицы, так сказать, раздавить их впечатлением гигантского целого, воплощенного в сооружение, но и для того (о чем прекрасно свидетельствуют тексты письмен), чтобы разгласить и распространить свою славу в пространстве и во времени.
Точно так же относились и демократические общества к тем зданиям, которые должны были удовлетворять их потребность собирать большое количество людей, а также прославить общество среди современников и донести весть о них до поздних времен. Трогательно звучит постановление демократической Флорентийской республики о создании знаменитого собора; здесь прямо говорится от имени флорентийского гражданства, что необходимо добиться самой чистой славы именно через посредство великолепных и грандиозных сооружений.
Одной из самых бездарных строительных эпох была эпоха развитого и позднего капитализма. Богатый архитектурными мотивами и архитектурными достижениями Ренессанс уже изманерился в стиле барокко XVII века, измельчал в стиле рококо XVIII века и потом, идя все больше к упадку, катастрофически перешел в непроходимую эклектику XIX века.
После краткой вспышки ампира началась вакханалия эклектизма, самым причудливым образом соединяющего плохое подражание каким угодно эпохам, каким угодно стилям.
В конце XIX века буржуазными архитекторами была сделана попытка создать свой собственный стиль, но эта попытка была сделана под влиянием своеобразного «вечернего» настроения, когда буржуазная интеллигенция передовых капиталистических стран любила говорить о своей сверхкультурной усталости, кокетливо–меланхолически произносила слово «упадок». Вот в это время как раз сложился так называемый «стиль модерн» — один из самых безобразных стилей, какие только знало человечество. Он немало обезобразил нашу Москву, ибо московские купцы считали своим долгом показать, что они не менее «комильфо», чем их западные собратья, что они не отстают от Запада и тоже, дескать, «не хуже других, декаденты».
Наконец, в самое последнее время начали говорить о значительном оживлении буржуазной архитектуры. Однако это оживление пошло по линии так называемого «функционализма».*
* С некоторого времени (в 30–х гг.) создатель конструктивистской теории современной архитектуры Ле Корбюзье стал предпочитать для наименования своего направления этот термин. (Примеч. сост.).
Буржуазия стала искать такой архитектуры, которая самым решительным образом отвлеклась бы от подлинного содержания архитектуры, то есть от выражения миросозерцания (империалистическая буржуазия приличного миросозерцания не имеет, а свое крокодилье миросозерцание особенно рекламировать боится), и в то же время давала бы тем, кто пользуется зданиями (живущим, приходящим и проходящим), какую–нибудь бодрую психологическую зарядку. Архитектура буржуазии за последнее десятилетие подпала под влияние чистой инженерии и заявила, что там, где здания совершенно соответствуют своему назначению — как машина или современный пароход, — там они прекрасны.
Когда архитектор талантлив, он умеет в этой обнаженной простоте, путем пропорций и удачного использования нового материала — железобетона и стекла — создавать вещи, не лишенные некоторой импонирующей рационалистической силы. В большинстве случаев, однако, эти «функциональные» здания представляют собой безотрадные коробки, жалкое и ненужное подражание жилых зданий — фабрикам, и чем скорей они будут стерты с лица земли и забыты человечеством, тем будет лучше для всех.
<…> Тем не менее надо прямо сказать, что эллинские архитектурные формы в целом для нас неприемлемы. Во–первых, у нас совсем другой климат; нам нужны совершенно другие перекрытия. Во–вторых, тамошняя демократия, не исключая афинской, была значительно миниатюрней, да еще и обнимала только «свободных граждан», то есть меньшую часть населении. А нам нужны здания несравнимо большей величины — уже это одно меняет положение. Еще важнее то, что самая сущность нашей демократии, конечно, иная, притом значительно более высокая, чем древнегреческие демократии.
Меняется положение также и вследствие развития за последнее время строительной техники, вследствие огромного значения, которое приобрело железобетонное строительство, и вследствие громадных возможностей, которое оно дает. Поэтому было бы полной нелепостью, если бы затеяли строить здания на манер Акрополя у нас в Москве.
Наши эпигоны классицизма — люди чрезвычайно талантливые и ученые, — может быть, именно в силу вышеуказанных причин не шли к первоисточнику классики, то есть великой эллинской архитектуре, а остановились на не менее великой, по–своему, архитектуре итальянского Возрождения.
В этом отношении проект академика Жолтовского был превосходен. Это очень красивое и грандиозное здание, которое, конечно, нашло бы одобрение многих.
Но выражало ли оно действительно наше миросозерцание? Соответствовала ли вся его конструкция той идее, которая должна быть положена в основу создания Дворца Советов? Нет.
Тов. Жолтовский невольно исходил из тех принципов строительства, которые были свойственны аристократии. У него сперва имелась более или менее гостеприимная колоннада, потом — первый двор, упиравшийся в маленькую преграду, еще доступную, а затем — второй двор, упиравшийся в совершенно недоступную стену (к зданию, которому принадлежала эта стена, ход имелся с другой стороны).
Каждому, смотревшему проект академика Жолтовского, не могло не прийти в голову, что его здание хорошо было бы для олигархии, которая, конечно, готова пустить к себе толпу для того, чтобы она, ликуя, приветствовала своих господ — но в случае надобности может и преградить путь толпе, защищаясь от нее на разных этапах своего, в конце концов, укрепления.
Талантливый французский архитектор Ле Корбюзье прислал своего рода шедевр в стиле функционализма.
Действительно, вопрос о колоссальных залах, которые должны быть размещены в здании, был им решен как нельзя более просто. Здание оказывалось, так сказать, одноэтажным. Оно все поднималось, даже без лестниц, снизу вверх и необычайно логически представляло чреду необходимых помещений.
Но как перекрыть все это? Кровля этого грандиозного и простого комплекса гигантских пространств висела. Это была искривленная, чудовищной величины покатость, которую на особых великанских тросах извне держал колоссальный каркас. Скелет здания был, так сказать, выброшен наружу и отсюда, снаружи, держал кровлю, позволяя осуществить это остроумнейшее техническое упрощение художественной задачи.
Нельзя не аплодировать остроумию и смелости такой концепции.
Но что в конце концов, получилось? Получилось, что над всей Москвой должна была стоять какая–то машина, какое–то голое, громадное сооружение, назначения которого сразу нельзя было даже понять и которое поддерживало, в конце концов, весьма невзрачное здание — нечто вроде огромного ангара для необъятных цеппелинов.* <…>
* Мы опускаем последний раздел о принятом (но не осуществленном) проекте архитектора Иофана, так как эта часть статьи является изложением решения жюри конкурса, а не личного мнения Луначарского. (Примеч. сост.)
- (Статья печатается по рукописи.)