Весенние месяцы в Париже приносят подавляюще огромное количество впечатлений для тех, кто следит за развитием или вообще проявлением жизни пластических искусств. Их трех больших Салонов, выставляющих картины и статуи тысячами, два уже открылись. Кроме того, мы имели три Салона декоративного искусства, а затем ряд выставок отдельных более или менее крупных мастеров. Среди этих маленьких выставок первое место должно быть отдано глубоко поучительной выставке картин старика Ренуара.
Я помню то светлое и радостное впечатление, которое произвела на меня ретроспективная выставка его творений лет десять тому назад, в первом Осеннем салоне. С тех пор не многое изменилось. Ренуар сейчас больной старик с полупарализованными руками, но весьма привлекательные полотна, которые он все же создал в годы болезни, не могут существенно изменить той физиономии, которую он создал себе в предыдущие тридцать лет. Ибо Ренуар создал себе вечное лицо.
Быть может, преувеличивают те, кто, как Арденго Соффичи,1 провозглашают Ренуара величайшим художником конца прошлого и начала нынешнего века, отводя вторые места таким мастерам, как Каррьер и Шаванн, но нет никакого сомнения, что Ренуар — один из своеобразнейших и величайших живописцев новейшего времени.
До полного выражения своей личности он дошел постепенно. И новая выставка, устроенная Бернгеймом, тем и интересна, что, давая по одной характерной картине для каждого года пятидесятилетней карьеры художника, она позволяет нам достаточно наглядно проследить его эволюцию.
Первое полотно, изображающее обнаженных женщин, носит на себе печать любовного подражания Курбс. Та же мастерская, но как будто случайная композиция; та же тяжеловатость форм, то же торжество здоровой плоти, тот же неинтересный бурый колорит.
Следующее полотно — тоже обнаженные женщины — находится в поразительном контрасте с первыми. Темный соус отброшен, краски не только светлы, но жидки, белесы, тела кажутся бескровными, рельеф утерян, видно больше заботы о декоративном вкусе в распределении красочных пятен на плоскости. Что случилось? — Ренуар познакомился с Эдуардом Мане. Нельзя сказать, чтобы он сразу выиграл от этого, но освобождение от академической условности, бунтарский дух искания, присущий Мане и его сподвижникам, толкнули Ренуара на следующую, высшую и более самостоятельную ступень.
Никто так не отнесся к так называемому пленэру, то есть требованию писать сюжеты вне мастерской, непосредственно обласканными солнечными лучами, — так, как Ренуар. Солнце, воздух, трепетные тени листвы, нежные пары — все это в его душе будило не любопытство техника и наблюдателя, как во многих его сверстниках, но бесконечную, полупьяную, в одно и то же время безотчетно животную и утонченную радость; радость перед воздухом и светом — это первый элемент в поэтической душе Ренуара. Тот поразительный синтез, которого достиг он в смысле сочетания чистейшей живописи с поэтическим содержанием, мог быть им достигнут лишь как результат этого основного переживания его души, захватывающей, детски чистой радости перед воздухом и светом, восторженной любви к предметам и людям, поскольку они купаются, нежатся, тают в этом воздухе и этом свете.
Первоначально, выбирая сюжеты главным образом для прославления «полновоздушности», Ренуар остановился на детях и женщинах, как на объектах наиболее подходящих для созидания симфонии жизнерадостности. Детей Ренуар берет такими как они есть. Его собственная детская душа позволяет ему быть изумительным портретистом маленьких человеческих зверьков. Но человеческими зверьками делает он и женщин. Психологически тип ренуаровской женщины — это хорошенькое животное, которое хочет безумно счастливо жить, дышать, резвиться, греться на солнце. Должно быть, та бесконечная нежность, с которою записывал Ренуар таких женщин и детей, отразилась в необычайной бархатистости его туше: они у него такие нежные, мягкие, пушистые, словно сотканные из тех же воздуха и света, которые их ласкают. Ясные, невинные глаза, розовые щеки, черные бровки, золотистые локоны, спадающие на низковатый лоб, гибкие, больше привыкшие к наготе тела — вот физический тип женщины Ренуара.
В этот второй период, период пленэра по преимуществу, художник, видимо, обращает наибольшее внимание на среду, и, как ни милы изображаемые им существа, нас особенно привлекает игра золотого света и голубой тени, которые, словно в танце каком–то переплетаясь с окраской предметов, ткут пленительнейшую поэму тонов, сладостную симфонию для глаз, которой имя — колорит Ренуара.
Но в третий период (считая за первый период подражание Курбе и Мане) Ренуар начинает относиться к своей задаче свободнее. Ведь как–никак его колорит выходил столь очаровательно–оригинальным, так сказать, вопреки художнику, ибо сам–то он полагал, что объективно передает натуру, что он реалист. Это думали о себе вначале почти все импрессионисты. Теперь же он перестает интересоваться сходством с действительностью, улавливанием чудес живого света, — на первый план выступает женщина как воплощение, символ той же наивной радости жизни. Она, ее красота, грация ее поз, выражение ее лица, прелесть ее распущенных волос — все это становится в центр внимания мастера. Природа является уже только рамкой, только необходимым фоном, только раем, весь смысл существования которого в радости, доставляемой населяющим его Евам. К этой поре относится необычайно прекрасное полотно «Купанье». Трудно представить себе более грациозную, чувственную и в то же время более чистую сцену.
В старческих произведениях Ренуара мы встречаемся с дальнейшим упрощением техники. Здесь обнаженные женщины обыкновенно лежат, вытянувшись на траве или на диване и, видимо, наслаждаются всей поверхностью кожи. Но Ренуар делает тела их как–то слишком розовыми, с первого взгляда почти неприятными своим мясным оттенком. Чем больше вы всматриваетесь, тем более пропадает это впечатление искусственности общей окраски, и заметным становится огромное мастерство рисунка и сила общего сладострастного настроения. В некоторых драпировках Ренуар, прежде так любивший анализировать тончайшие нюансы света, обрабатывает блики его на складках шелков и бархатов со смелостью, напоминающей творения старца Тициана.
Все три периода самостоятельного творчества Ренуара имеют свое очарование и связаны в одно целое непрерывными переходами. И весь их широкий хоровод поет славу жизни в ее наибольшей непосредственности, жизни животно–растительной, самым умиленным и тонким поэтом которой в наше время явился этот художник.
Из других частных выставок (среди которых было много интересных — например, выставка картин Люса, пейзажей Оливье, в меньшей мере выставка пуантилиста 2 Кросса и итальянского художника Иноченти) не могу не остановиться на выставке нескольких десятков полотен несомненно первоклассного (среди относительной молодежи) мастера — Шарля Герена.
У Герена как бы два лица, и лишь пристальное внимание к его техническим приемам да нечто общее в основной красочной гамме может показать нам, что перед нами работы одного и того же художника.
Первый Герен — это утонченный декоратор, грезящий о мире ancien regime («старого режима»), о Ватто и Фрагонаре, но воспроизводящий их высшее изящество по–своему, — так именно, что бросается в глаза их фантастичность, их сказочность. Это сон об элегантности аристократических садов, оживленных группами благородных и странных женщин в роскошных широких одеждах, с ласковыми и грустными улыбками, в изысканных позах.
Общий тон этих панно напоминает лучшие гобелены, но он более глубок и тоньше разработан.
Совсем другое дело знаменитые портреты Шарля Герена. Их у него много, но все они сделаны с двух–трех женщин. Интересные в психологическом отношении, они, однако, прежде всего обращают на себя внимание своей необычайной, притягивающей, могучей жизненностью.
Сезанн всю свою жизнь стремился передать в живописи объемы, придать изображениям характер веских вещей, лицам — все признаки подлинных тел, краскам — ту их компактность, ту их особую значимость, какую они имеют в вещной природе. При помощи различных туго, прилежно, неутомимо выработанных приемов Сезанн, казалось, приблизился к своему идеалу, особенно в natures mortes. Но достигнуто это было ценою отказа от подлинных достоинств колорита: краски Сезанна нарочито грубы, прозаичны, не сведены ни к какому единству.
Шарль Герен несомненно имел в виду ту же цель, что и Сезанн. Это особенно заметно по его natures mortes, которые рельефны и вместе с тем молчаливо и фантастично жизненны, как полуодушевленные предметы в сказках Гофмана.
Тою же конкретной полнотой объема, рельефностью и какой–то монументальной, задумчивой одушевленностью проникнуты его портреты. Они значительны, торжественны, даже, пожалуй, величавы, хотя изображают молодую кокотку, раскрашенную и глядящую на вас полуиспуганными, полусконфуженными глазами, или очень обыкновенную хорошенькую женщину, которой взгрустнулось.
Но если Герен умеет придать волнующе загадочный характер какой–нибудь гитаре или стеклянной вазе, то тем более, конечно, человеку, хотя бы и заурядному! Я не могу объяснить себе этого удивительного впечатления иначе как тем, что при огромной степени жизни, запечатленной мастером, самая неподвижность картины становится иератической, как бы заколдованной; и коренной существенный недостаток, первобытное ограничение пластического искусства — отсутствие движения — превращается в новую прелесть. Но при этом Герен остается своеобразным и глубоким колористом. В его гамме преобладают все оттенки синего цвета от густого индиго до голубизны, нежной, как у фра Беато, теплые коричневые, тускловатые красные тона, фоном же для его лиц служит в большинстве случаев какой–то бездонный сумрак.
В двух огромных Салонах, почти одновременно открывших свои двери, вы тщетно стали бы искать произведения, по красоте и значению равного творениям Ренуара и Герена. О Салоне Национального общества прекрасных искусств я поговорю особо, заодно уже с консервативным Салоном Французских артистов, который вскоре тоже откроется. Выделяю я его не потому, чтобы он был содержательнее, чем двадцать девятый Салон Независимых, а потому, что, пользуясь новыми, но подтверждающими старое произведениями именитых мастеров современной Франции, я хочу попытаться дать вкратце общую характеристику.
В смысле же исканий новых путей, а следовательно, и точности отражения жизни современного искусства, которое с избытком переполнено исканиями, Салон Независимых много интереснее.
Кубизм, оставаясь верным себе, порождает новые течения. Целый ряд литературных работ (на французском и итальянском языках), написанных частью самими художниками–кубистами, частью их друзьями литераторами, старается растолковать нам теоретические основы тех художественных нелепостей, которыми угощают нас представители этой части «авангарда». Хотя в большинстве случаев эти теории спутаны и до смешного противоречивы, тем не менее они представляют значительный социально–психологический интерес, они любопытны даже с точки зрения теории красоты и искусства, как опыт постановки некоторых новых проблем. Но практически кубисты ничуть не подвинулись вперед, и полотна их по–прежнему несуразны и безобразны.
Порожденные кубизмом футуристы стремятся к аналитическому и всестороннему изображению вещей, какое постулируют и кубисты, прибавить еще изображение вещей в движении. Все это квадратуры круга. Никогда нельзя дать на плоскости художественное изображение всех «фасов» предмета одновременно — для этого существует скульптура. Никогда не удастся художественно изобразить движение в неподвижном, ибо, если это и возможно, то лишь в пределах выбора выразительного момента этого движения. Для выражения же самого движения, быть может, будет создано новое искусство, которое воспользуется синематографом.
Гораздо интереснее и больше обещают синтетисты. Идя, как кубисты, по стопам Сезанна, они не делают чудаческих выводов из поставленных [ими] тем.3 Они хотят лишь выделять из изображаемого его квинтэссенцию с данной, облюбованной художником, артистической точки зрения. Вы хотите дать характер лица? Пишите лишь то, что непосредственно этот характер выявляет; все остальное, что является лишь физиологическим, механическим, не важным, случайным носителем этого характерного, вы должны упростить до крайности, наметить с нарочитой неопределенностью ради экономии внимания, во избежание потери части эффекта благодаря рассеянию внимания на художественно ненужные детали. Вследствие этого старания портреты и группа Тобина или пейзажи Маршана кажутся сначала примитивистскими, словно игрушечными, родственными когда–то модному инфантилизму, то есть подделке под «стиль» детских рисунков; но скоро вы открываете всю огромную работу, проделанную художником.
Тобин и Маршан являются несомненно крупнейшими представителями этого направления. Но синтетизм в пейзаже, если судить по настоящему Салону, является одним из наследников импрессионизма, бесспорно умирающего, притом наследником наиболее симпатичным, ибо другое устремление новейшего пейзажа, особенно очевидное в нынешнем Салоне Общества прекрасных искусств — устремление к почти олеографической красивости в мещанском духе, к своего рода хромофотографичности, — есть, несомненно, явление печальное.
Вообще в Салоне Независимых пейзажей очень много, и я не мог бы перечислить здесь даже незначительной доли вещей, заслуживающих внимания. Упомяну только об удивительных пейзажах Ипполита Мишелена, залитых мучительным, ни солнечным, ни лунным, тревожным, трагичным и в то же время как будто крайне ярким освещением. Это какой–то особенный мир, в котором светит истерическое солнце и в котором человеческая нервная система должна бы звучать в великом напряжении — быть может, вплоть до безумия.
Скажу несколько слов о наших соотечественниках, которые являются чуть не доминирующим (количественно) элементом в Салоне Независимых.
Г–жа Жеребцова, снискавшая себе довольно громкую славу, продолжает создавать свои кукольные эклоги и трагедии. С известными оговорками с ними можно помириться как с причудой, не лишенной странной прелести. Но густая каша из византийских ликов и первохристианских символов, намешанная Жеребцовой на одной из ее картин, не говорит ни о чем, кроме известной даровитости, которую обладательница ее мнет и искажает по произволу разнузданной фантазии, да еще — большой претенциозности. Полотно же, заполненное черточками, спиралями, крестиками, зигзагами и т. п. и названное «Что вам угодно, или Эвокация вещей», есть уже просто наглая выходка.
Г–жа Васильева, обладающая известной твердостью рисунка и известной фантазией, к сожалению, примкнула к примитивно–кубистской манере и, по–видимому, задалась целью в этой манере производить возможно более отталкивающий и отвратительный эффект, выбирая для этого соответственные сюжеты.
Претенциозным кривляньем и какой–то болезнью вкуса веет и от работ Шагала.
Наоборот, работы Федера свидетельствуют об искании благородных форм и об интересно направленной фантазии. Правда, работы Федера во многом ученические, но это еще молодой человек.
Подражательница Маршана г–жа Левицкая дала превосходный (не хуже Маршана!) синтетический пейзаж и заслуживающий всякой похвалы nature morte.
В старой манере, хотя и с известным, не совсем хорошего вкуса шиком, написана бьющая на эффект большая картина Перельмана: хан, держа своего любимца на коленях, хохочет перед изгородью отрубленных и воткнутых на колья голов. Позади — тупой палач, в его руках топор. Легкая виртуозность и красочная пестрота картины вредят впечатлению, но, впрочем, неприятен и сам безвкусно мелодраматический сюжет. Не принадлежа к поклонникам Верещагина, могу сказать, однако, что картина Перельмана относится к картинам Верещагина, как «Орфей» Оффенбаха к «Орфею» Глюка.4
Без всяких ограничений и с большою радостью могу похвалить прелестное полотно Авеля Панна, изображающее раскрасневшихся на морозе крестьянку и ее детеныша, с великолепно нюансированной психологией, с необычайно живыми глазами; притом трудно представить себе более ласкающий — при значительной, однако, яркости — красочный аккорд. Хороши и рисунки Панна.
- Соффичи Арденго (1879–1964) — итальянский писатель и художник, теоретик футуризма; в 20–х годах примкнул к фашизму. ↩
- Пуантилизм — живопись раздельными мелкими мазками, рисование точками (от point — точка); течение в искусстве конца XIX — начала XX в., близкое к импрессионизму. ↩
- Из последующих статей видно, что отношение Луначарского к «синтстистам» было двойственным: он искал в их работах тенденцию к возрождению реализма, но вместе с тем видел, что это все–таки одно из «новейших», то есть модернистских направлений. ↩
- То есть как пародийная оперетта «Орфей в аду» (1858, 2–я ред. 1874) французского композитора Ж. Оффенбаха (1819–1880) к опере «Орфей и Эвридика» (1762, новая ред. «Орфей», 1774) австрийского композитора К–В. Глюка (1714–1787). ↩