Некоторые старые мастера, не пожелавшие оставить нам своего имени, получили его от того или иного своего крупнейшего произведения или от своего жанра. Точно так же Тулуз–Лотрек, если бы имя его было проглочено временем, мог бы быть означен как «мастер проституток».
Для современного сознания проституция является едва ли не наиболее остро ощущаемой, болезненной стороной общественно–культурной жизни.
Странно, наши дни имеют также очень крупного, еще, по–видимому, недостаточно оцененного мастера проституток — голландца Рассенфосса. Но у Рассенфосса нет больше ни скорби, ни страха, ни смеха, ни желчи перед лицом того существа, которое иной раз без улыбки именуют «жрицей любви». Рассенфосс выбирает своими моделями сытых и здоровых молодых женщин, которые словно какой–то особенной гигиеной и тренировкой подготовились для выполнения своих нелегких общественных обязанностей. Равнодушные, всегда несколько заспанные, эти сестры Нана 1 сделали себе тело вполне целесообразное, как требуют этого для других целей — от хорошего велосипедиста или грузчика в порту. Рассенфосс находит в этом возрождении одалиски своеобразную прелесть и зарисовывает эти лица и обнаженные фигуры с такою же любовью, с какой Роз Бонер зарисовывала породистый скот.
Много внимания уделяет проституции и другой голландский мастер, центром своего внимания имеющий тот же Париж, — Ван Донген. Ван Донген прежде всего любит эффектные линии, эффектные–пятна. Он, однако, к счастью, не настолько еще «чистый» художник, чтобы не интересоваться выразительностью, к чему склоняют художника новейшие, в высшей степени вредные эстетические теории. Ему хочется вызвать экзотическое, волнующее, жуткое и сладострастное впечатление не только букетом красок и мелодией линий, но и психологическим содержанием, которое ими ухватывается и обостренно выражается. Проститутка Ван Донгена не реальна. Это сказочное видение порока, разложения, жестокости. Это какой–то чужеядный цветок. Это воплощение садической чувственности или дитя больной грезы надорванного жителя мансарды с переутонченными нервами и трепещущим в них любовным голодом.
Граф де Тулуз–Лотрек, этот горбун, проживший полжизни в публичных домах, каждый вечер задумчивым уродцем сидевший в креслах цирка или за столиком «Moulin Rouge», по отношению к этим новейшим поэтам проституции является самым подлинным реалистом.
Он не потому реалист, что бытовик, а не фантазер. Он потому реалист, что для него важна вся реальность. Его интересует не цвет платья проститутки, не ее кожа, не ее формы, не освещение кафе, не движения танцоров, а все данное живое явление, этот кусок жизни во всех его связях с остальной жизнью. Разве восхвалять ту или иную форму значит быть реалистом? Да нарисуйте вы ее с протокольно–фотографической точностью — это не будет реальность, ибо в действительности все связано.
Но где дана эта связь вещей? Ведь дело идет не о единстве времени, места, композиции или освещения. Дело идет о связи по существу, о месте данного явления во вселенной и истории. Связь этого рода человек открывает творчески, вникновением проницательного разума, вживанием отзывчивого чувства. Эта связь есть своеобразное порождение взаимосоприкосновения объекта и субъекта. Вот почему подлинный реалист не может не быть символистом, не может не быть и субъективистом, ибо целостный объект дается нам только в результате работы нашего «духа».
Тулуз–Лотрек был натуралистом, философом, горьким поэтом проституции и своими картинами мощно определял место этого явления в современной культуре.
Но, возразят нам, ведь все это свидетельствует лишь о научном, скажем, об идейном и литературном значении этого человека. А где живописец?
Эти старые и беззубые, в последнее время вновь модные возражения заслуживают быть отброшенными с презрением. Мощь и особенность живописца заключаются не в том, что он не может выражать больших этических, идейных и поэтических ценностей. Эта мощь и эта оригинальность целиком в том, как выражает их живописец. И его язык — рисунок и краски, — уступая слову в одном, превосходят его в другом. Никогда не убьет никто великой потребности человека рассказывать свои поэмы карандашом, кистью и резцом.
Впрочем, значение Тулуз–Лотрека как чистого живописца также огромно; и если бы кто–нибудь захотел пройти мимо социально–этической скорби и иронии этого мастера, — если бы кто–нибудь захотел отнестись к нему только с точки зрения его художественно–изобразительной силы, то и тогда он должен был бы преклониться перед одним из оригинальнейших талантов XIX века.
Приведу прекрасную страницу о нем полного вкуса и более или менее общепризнанного критика, автора четырехтомной истории искусства — Эли Фора.2
«Изумительно умеет он приспособить к себе всякую материю. Берет ли он полотно, бумагу, картон, он инстинктивно выбирает как раз то, что подходяще для выражения данного видения. Пользуется ли он кистью, карандашом, углем, сангиной 3 — жест его как бы машинален. Внешняя форма всегда роднится с чувством. В масляных красках, акварели, пастели, литографии — он одинаково кажется непогрешимым в выборе».
«Его колорит терпок, разнообразен, остер. Его белые тона удивительны: манишки, кофточки, фартуки, батист и грубое полотно, бумага, цветок, — радикально различны между собою. В композицию своего белого он вводит все: фиолетовый и розовый, зеленый, желтый, синий, оранжевый тона — только не белый; и вы видите белый — матовый, белый — потускневший, белизну бархатистую и белизну грязную. Отступите три шага, эти тона начинают вибрировать и петь. Красный, фиолетовый, желтый цвета входят в его черное, чтобы дать ему жизнь: платьям вдов, лакированной мебели, перчаткам, сукну, цилиндрам. Смотря по среде, краски то гремят, как фанфары, то глухо аккомпанируют действию, то визжат, то мурлыкают, но оркестровка всегда одинаково уверенная. Это многообразнейшие симфонии, сливающиеся словно сами собой в широкие гармонии».
А вот что пишет тот же критик о рисунке Тулуз–Лотрека:
«Как Энгр, как Мане, он вливает свои аккорды в прочные рамки из золота и железа. Линия у него тверда, ракурсы полны смелости, движения, уверенны и схвачены в самой своей быстролетности. Он отдает материи всю целостность ее жизни. Его ткани мягки, тонки, гибки, тело полупрозрачно и трепетно. И характерность с завоевывающею жизненностью пронизывает его картины, несмотря на их сознательную полукарикатурность».
Да, мастер такой изумительной силы ревностно стремился передать с максимальной правдивостью все элементы отражаемой им вечности сцен. И в то же время он был карикатуристом. Как Гоголь, как Щедрин — реалисты необычайные. Как Бальзак, повторю еще раз.
Ведь маленький горбун, иронический, задумчивый и добрый друг несчастных монмартрских магдалин, до самого дна понимал все настроения публичной женщины: пьяное ухарство, желающее забыть себя или мстящее наглостью за унижение, жалкий смех и жалкие слезы, смертельную усталость, мертвое равнодушие, редкую робкую мечту и тысячи других настроений, играющих лицом, телом, платьем, вещами, комнатой, «жертв общественного темперамента».
Ведь граф Анри де Тулуз–Лотрек, аристократ и богач, знал, как свои пять пальцев, завсегдатаев и потребителей, их тупое самодовольство, их презрение и их заигрывание, рабство чувственности, притяжение порока и буржуазную спесь платящего.
Зная это все, своими рентгеновскими глазами читая все это сквозь внешность, могучий художник хочет сделать все это понятным каждому сердцу. И он деформирует, он искажает в сторону наиболее колючей выразительности.
Тулуз–Лотрек — один из величайших карикатуристов мира. Он велик почти как Домье. На мой взгляд, он стоит выше Форена.
В настоящее время в галерее Розенберга можно видеть выставку полусотни его картин, в числе которых видишь и некоторые из знаменитых: «Танец Бескостного и Лагулю», «За столиками Мулен–Руж», «В цирке», «Женщина с зонтиком», «Женщина в кресле» и другие.
Страшным хороводом проносятся перед вами эти увядшие женщины с растоптанными сердцами. С какой наивной тоскою смотрит некрасивая проститутка с подозрительно бесформенным носом. И перед этим бедным, плебейским, опошленным жизнью лицом вы, всмотревшись в печальное мерцание ее старых глаз, хотите повторить святые слова Гете: «Du, armes Kind, was hat man dir gethan!» — «О бедное дитя, что сделали с тобой!»
Ведь она была когда–то — дитя.
А этот подлец с хлыстом, безлобый, скуластый, с выпяченным пластроном красавец — директор цирка. Вот он — «meneur des femmes» — самодовольный властелин–самец, женовладелец, женоторговец. И эта тощая наездница, которая хочет быть грациозной и кокетливой, но пугливо косится на хозяйский хлыст!
А это четырехугольное лицо, с губами, холодно сжатыми, как кодекс, с глазами, застывшими в надменном пренебрежении. Этот пуританин, который, однако (для здоровья!), покупает не только дорогой коньяк, но и женщину. Разве это не пощечина?
Каким потрясенным, каким обогащенным уходишь с этой выставки! Не напрасно сидел в углу ночных кафе и бродил по танцевальным залам публичных домов этот граф с уродливым телом и нежным сердцем. Это сердце обливалось кровью и желчью, когда, вонзив взоры в свой объект, художник сухою и властною рукой набрасывал свои многозначительные образы.
Когда–то Эли Фор так закончил свой этюд о нем: «Это живописец обесчещенной страсти! Его ужасные произведения покажут поколениям, уже вышедшим из нашей ночи, что сделали из неизбежной чувственности две тысячи лет спиритуализма!»
Да, на долгие века дан осуждающий документ. Но не может ли он уже и теперь быть силой в нашем культурном возрождении?