1. Биологическая эстетика.
В этой книге уже неоднократно затрагивался крайне важный, коренной, рядом с вопросом о познании, вопрос — об оценке.
Все явления мира подлежат научному познаванию. В идеале наука есть систематическая, т. е. в высшей степени объединенная во всем своем многообразии картина мира. Так как оценка есть явление, как и все остальное, то и она подлежит познанию. Так как оценка есть явление жизни, то она подлежит изучению биологии и именно биологической психологии. Если мы условимся называть науку об оценках вообще эстетикой, то психобиологическое исследование оценки будет содержанием биологической эстетики. Что совершается в человеческом организме или каким органическим процессам функционально соответствуют психические явления оценки, высказывания: «приятно», «больно», «хорошо», «дурно», «полезно», «вредно», «отвратительно», «прекрасно» и всякие вариации этих высказываний? Какое место в общей картине жизни человеческого организма занимает оценка?
Но бесконечную сложность и многоцветную игру этого психического явления невозможно понять, изучая изолированный индивид. Изучение отдельной, изолированной личности может помочь нам разобраться лишь в самых простейших, примитивнейших формах оценки. Только социально–психологическое исследование дает нам ключ к пониманию всех и всяких родов оценки.
Биологическая эстетика, включая сюда и социально–биологическую, дает не только понимание главнейших родов оценок: чувственной, утилитарной, моральной и эстетической, но вскрывает также коренные причины того, что в разное время и у разных людей оценки данного явления не совпадают: она устанавливает не только роды и виды оценок, но и их типы. К этому мы еще вернемся.
Биологическая эстетика, устанавливая типы оценок (узко–гедонистический, утилитарный, моральный, эстетический, динамический и гармонический), не может не констатировать, что один тип оценок ведет практикующего его индивида или группу индивидов к развитию, другой — к застою и деградации.
2. Нормальная эстетика.
Если всякое явление, в том числе и оценка, подлежит познаванию, то всякое явление, в том числе и самое познание, подлежит, с другой стороны, оценке.
Познание не включает и отнюдь не должно включать в себя оценку. Познающий говорит: дело происходит так и так; оценка происходит так–то и так. Хорошо это или дурно — наука не говорит, хороша или дурна данная оценка — этого наука сказать не может. Правда, наука может констатировать, что данная оценка приведет организм или вид к гибели, к страданию, наука может это демонстрировать, она может указать последствия, к которым приведут поступки, вытекающие из той или другой оценки; оценивающий мог их не предвидеть и заменить свою первоначальную, поверхностную оценку более научной, в смысле большей глубины и широты её, большей всесторонности. Но все это ничуть не колеблет того положения, что наука, как таковая, не может вторгаться в область оценки.
Возьмем пример. X с удовольствием пьет хорошее вино, но доктор научно доказывает ему, что вино для него — яд, который приведет его к болезни и смерти. Если доктор и X сходятся в оценке таких вещей, как долголетняя жизнь и здоровье, то, конечно, более проницательная оценка вина доктором раскроет глаза X, он должен будет принять во внимание новые, до сих пор неизвестные ему свойства вина и изменить свою оценку. Но, ведь, по существу–то изменилось в его глазах самое вино, а не коренной принцип оценки. В самом деле, разве не может случиться, что X ответит доктору: «Все это, батенька мой, так, да на кой мне, с позволения вашего, чох — эта самая долгая жизнь, когда жизнь только для меня одна неприятность… Не боюсь я ни смерти, ни болезни… Напьюсь — и витаю в эмпиреях, и все мне милы, и чувствую сладость бытия… А трезвыми глазами смотреть на этот ваш глупый и довольно–таки подлый миропорядок — не в мочь мне, милый доктор». Вот тут уже никакая наука ничего не поделает. Она может лишь констатировать типы оценок и их последствия; для того же, чтобы доказать, что данного типа оценка в самом корне своем хуже другого типа оценки, — ученый должен противопоставить одному критерию другой, но выбирать между ними — дело не знания, а вкуса.
Наука может выдвинуть критерий здоровья, но ценность здоровья сама должна быть определена. Можно ли сказать, что здоровье важнее жизни, или нет? Что лучше — смерть или существование неизлечимо–больного? Что выше — честь, скажем, верность своему слову или здоровье? Наконец, что выше — индивидуальное мое здоровье, или здоровье моей семьи, или здоровье человеческого вида?
Отвечает на это не наука, не ученый учит, как ценит жизнь. Наука светит во тьме, и мы ярко видим предметы: но один при этом ярком свете увидите, что жить не стоит, а другой, что жить — отрадно, и не потому, чтобы первый не заметил чего–нибудь, что видит другой, а потому, что оценивает он иначе.
Значит ли это, что о вкусах не спорят? — И да, и нет?
Логически спорить о вкусах, вернее, об оценках вы можете только с человеком, который оценивает по тому же типу, что я вы. Так, например, вы встречаете вашего друга, который утверждает, что искусство не имеет никакой цены, так как оно не усиливает братства и любви в обществе. Если вы так же принадлежите, как «оценщик вещей и явлений», к моральному типу, вы можете фактически и логически доказать ему, что, наоборот, искусство усиливает любовь, и братство, и он может сдаться на ваши доводы. Но если вы принадлежите к другому типу, напр., к гедонистическому, и станете говорить, что всякому порядочному человеку надобно наплевать на братство и на любовь, а лишь утонченно наслаждаться, — то спор ваш не будет логическим спором, ибо никакая логика в мире не в состоянии доказать мне, что вареный чернослив, которого я не выношу — очень вкусен, и что можно наслаждаться среди унижений и мучений, испытываемых постоянно миллионами окружающих.
Но я был бы безумцем, если бы хотел логически доказать вам, что чернослив невкусен, или что наслаждаться среди современного нелепого общественного строя — нельзя. Раз вы можете, — как же нельзя?
Но, кроме логических убеждений, существует еще психическое воздействие. Старый Мефистофель может взять в свои когти молодого, горячего юношу, с отвращением говорящего об эгоизме, готового душу свою отдать за други своя, и повести его на высокую гору и показать ему все царства мира, и сказать: «все это дам тебе, если, падши, поклониться мне!» И это предложение он может сделать в тонкой форме: он может окружить юношу лишениями, изнурительным трудом, каждый день показывая ему издали веселье, блеск, женскую любовь: «протяни только руку — все твое!» Он может устроить так, что «друга» юноши отплатят ему за его самоотверженность насмешкой, что идеалы его все более будут удаляться, все чаще представляться только прекрасным, строгим, но не реальным видением. Аппетиты будут, разжигаться, моральные струны сердца лопаться, и юноша может сдаться. Так часто бывает в борьбе между юными интеллигентными пролетариями и старым Мефистофелем — буржуазным обществом.
С другой стороны, могучий проповедник может так прельстить своею личностью, так изобразить гордый размах воли борца и счастье битвы за широкие идеалы, что вдруг при этом новом эстетическом солнце старые ценности, гедонистические ценности покажутся побрякушками и мишурой, и перед переродившимся человеком засияют радужные дали. Но это новое эстетическое солнце не есть солнце научное, и учитель, так переоценивающий ценность, не есть ученый, — он педагог, он воспитатель, а не учитель в собственном смысле слова: но тем берет он, что раскрывает новые стороны объектов оценки, а тем, что изменяет самого субъекта, рождая в нем новые потребности.
Поэтому нормативная эстетика, т. е. система оценок возможна лишь в таком смысле: каждый человек может привести свои оценки в систему, то есть оценивать последовательно, исходя из основного критерия. Так создаются отдельные эстетические школы (их называют обыкновенно этическими). Каждая может довести свою мирооценку до высокой и законченной систематичности. Но никогда невозможно доказать, какая из этих школ права. С точки зрения каждой права будет только она, общеобязательного же критерия не может существовать.
Наука, паря над всеми оценками, может, конечно, возвестить: все такие–то школы ведут к гибели и вырождению, такая–то наиболее гигиенична, наиболее способствует здоровому и гармоничному развитию человечества. И для тех, кто и без того стоит на гигиенической, на гуманистической точке зрения, — голос науки будет радостным подкреплением. Но может раздаться строгий голос: «Наука, помни, что ты царишь над оценками лишь в царстве познания, в царстве же оценки ты сама подлежишь её суду, и вот я один из мирооценок говорю: жизнь есть зло и чем скорее прекратится она, тем лучше, — умертвите плоть; знание есть суета и гордыня духа, — одно надо знать, что небытие лучше бытия».
И наука бессильна доказать противное. Лишь другое какое–либо искусство жить властно попытается сразиться, какой–нибудь жизнерадостный воспитатель в венке из винограда, обнявшись с подругой, с песнями на устах, вооружившись лучами солнца, ароматом цветов, всеми прелестями бытия, — может вторгнуться в обитель скорбящих аскетов и бороться с ними, стараясь увлечь их на путь тех радостей, которые они считают грехом, в то время как они будут тащить его по пути добродетели, которую он считает мрачным заблуждением.
3. Что такое оценка? Роды оценки.
Демьянова уха доставляла, несомненно, много удовольствия Фоке, однако, в конце концов он сбежал от неё. Свет солнца крайне неприятен, когда выйдем из темной комнаты, но через несколько минуть он уже доставляет удовольствие.
Нет ничего на свете, что было бы хорошо или дурно само по себе. Вне соотношения с каким–либо чувствующим организмом ничто не имеет цены. Оценивать что–нибудь значит устанавливать отношения между объектом и субъектом, с точки зрения которого оценивают.
Хорошо то, что выгодно для субъекта оценки, что ему помогает. При этом, однако, оценивать можно с самых различных точек зрения.
Постараемся установить главнейшие роды оценок.
Всякое чувствующее существо избегает боли, стремится прекратить ее и, наоборот, старается испытывать удовольствие и длит уже испытываемое.
Если организм не может прекратить того процесса, который причиняет ему боль, и если процесс сам не прекратится, то либо организм погибнет, либо приспособится так, что, несмотря на наличность тех условий, страдание прекратится. При этом результат может оказаться, как прогрессивным, так и регрессивным.
Например: я выхожу из темной комнаты на солнечный день — глазам больно; я зажмуриваю их или закрываю рукою; глаза постепенно привыкают к свету и страдания прекращаются. Допустите, что я вышел таким образом из темницы, в которой провел годы. Если бы я оставался в ней, я не испытал бы страдания от света, но мои глаза, приспособившись к новым условиям, прогрессировали, мой организм обогатился новыми способностями. Спартанцы сажали пленных афинян на солнце, насильственно поворачивая их глазами к нему, связав им руки и обрезав веки. Сначала афиняне переносили ужасные страдания, потом слепли, боль в глазах прекращалась, но организм регрессировал.
То же и с наслаждениями. Ничто не может доставлять наслаждение беспредельно. Всякое наслаждение через известный промежуток времени теряет свою остроту и превращается в свою противоположность. Это относится и к так называемым низшим и к высшим формам наслаждений. Не только Демьянова уха, но и какая–нибудь симфония Бетховена, если ею «потчевать» человека без перерыва несколько суток, опостылит ему до мучения.
Страданием сопровождается всякий процесс, нарушающий непосредственно равновесие в организме.
Наслаждением сопровождается всякий процесс, восстанавливающий непосредственно равновесие в организме.
При этом надо заметить, что медленно наступающее нарушение и восстановление равновесия лишь слабо отмечается сознанием. Внезапное нарушение равновесия всегда испытывается, как боль. Внезапное восстановление — как удовольствие.
На первый взгляд кажется, что это положение совершенно неверно, так как многие нарушения равновесия сопровождаются удовольствием; наприм., мне сделали приятный сюрприз, скажем: мой друг неожиданно приехал ко мне. Несомненно, когда он вдруг подошел ко мне сзади, в то время как я мирно писал за письменным столом, и хлопнул меня по плечу, он нарушил равновесие моего организма; однако, я чрезвычайно ему обрадовался.
Примеров таких можно найти тысячи, но они ровно ничего не доказывают. В человеке всегда существует бездна глухих потребностей, представляющих из себя медленно накопившиеся жизнеразности, т. е. нарушения равновесия. Отчасти отдельные нервно–мозговые центры или органы тела недостаточно уплотняются, и в них накопляется излишняя энергия в потенциальной форме органических запасов; отчасти, наоборот, в некоторых установилось неравновесие между усиленной работой и недостаточным притоком питания. Все, что быстро устраняет такие жизнеразности, испытывается как удовольствие. Я рад другу потому, что мне о многом надо переговорить с ним, потому что он всегда умеет успокоить, развлечь, развеселить меня, разрешить мне мои недоразумения и т. д. и т. д.
Первоначальный род оценки поэтому вытекает из того простого факта, что то или другое внешнее явление может либо способствовать моему жизненному процессу, либо препятствовать ему.
Чувство боли и удовольствия — эта первоначальная и важнейшая оценка, есть приспособление, приобретенное живым организмом в борьбе за существование для того, чтобы избегать вредного и стремиться к полезному для себя или для вида.
Если мы примем за критерий оценки это непосредственное чувство, мы будем иметь такое эстетическое положение: хорошо все, что доставляет удовольствие, дурно все, что доставляет страдание.
Это и есть первый род оценки — сенсуальный, гедонический.
Но непосредственное чувство удовольствия и неудовольствия является далеко небезупречным руководителем. Многие удовольствия вредны, а неудовольствия полезны. Что это значит? Это значит, что данный объект оценки (вино, напр.), непосредственно оживляет жизненные процессы и как будто разрешает разного рода жизнеразность, но в то же время оно порождает новые, еще худшие, которые только проявляются не непосредственно, а позднее. Жаждущий самосохранения и развития организм не может, поэтому, полагаться на гедоническую, сенсуальную оценку, он берет другой критерий: *«хорошо все, что полезно здоровью и жизни; дурно все, что им вредно*». Это — рациональная, утилитарная оценка. Этот род может сильно варьировать, выделять любопытные виды оценок: скупой, честолюбец, ханжа и т. д., все они преследуют всюду свою пользу, но они ценят выше всего — кто капитал, кто славу, кто загробное счастье и т. д. И капитал, и слава, и хорошие отношения с божеством, — все это в их глазах полезно для жизни, укрепляет их положение, как живого организма и члена общества, а потому все это — утилитаризм в нашем вышеуказанном смысле слова.
Но человек есть существо общественное. Стремление к собственному удовольствию связано часто с страданием других личностей или с каким–либо ущербом для них. Если таких поступков избегают и оценивают их, как дурные, лишь из соображений собственной пользы, то мы имеем тут дело лишь с утилитарной оценкой, но если чужие чувства и чужие интересы принимаются индивидом во внимание, как таковые, в силу особой потребности, потребности сознавать себя источником радости других, а не источником их горя, — то мы будем иметь перед собою общественную или моральную оценку явлений. Чем сильнее и шире в индивиде потребность быть источником радости для других, тем выше ценится он сам согласно этому критерию и тем неуклоннее пользуется он им при оценке других явлений. Хорошо то, что приносит благо другим людям; дурно то, что вредит им. Если прегрешающий против утилитарной оценки может погибнуть лично, то общество, в котором преобладает моральная (в нашем смысле) оценка, является наиболее прочным.
Кроме этих родов оценки, существует еще эстетический, в узком смысле этого слова. Хорошо все, что красиво; дурно все, что некрасиво. В основе этой оценки лежит стремление к возможно большему обогащению жизни путем её гармонизации. Для того, чтобы ощутить что–либо, вообще пережит, сознать что–либо нужна известная затрата нервной энергии. Так что, обогащая жизнь чувства, сознания, мы увеличиваем трату энергии, утомляем мозг. Все то, что относительно мало обогащает нашу жизнь, вместе с тем трудно воспринимаясь, требуя большей затраты энергии, мы называем безобразным, нелепым, смутным, некрасивым и т. д. Все то, что дает нам много ощущений при относительно небольшой затрате, мы называем стройным, ясным, красивым и т. д. Человек (эстет. оценивающий) стремится возможно более жить, — все, что способствует этому, т. е. обогащает жизнь или гармонизирует ее, — для него хорошо, все, что дезорганирует ее или требует бесплодной затраты сил, — дурно.
Не только пейзаж, ваза или музыкальная пьеса подлежат такой оценке, но и человеческие личности и целые общества. Личность, представляющая из себя наибольшее богатство содержания при наибольшей организованности его — есть прекрасная личность. То же относится и к обществу.
Мы считаем необходимым здесь же отметить два вида этого рода оценки, т. е. оценки эстетической. Можно окупать богатством содержания некоторую неорганизованность, и можно окупать совершенством гармонии некоторую бедность содержания.
Что лучше: несовершенная по своей форме, а потому относительно трудно воспринимаемая, но богатая чувством музыка, или музыка холодная, но блещущая стройностью и ласкающая ухо звучностью? Оценка, склоняющаяся на сторону содержательности, есть оценка романтическая, противоположная — классическая. Классическая красота ближе к идеалу максимальной содержательности при совершенной гармоничности: в ней нет недостатков, она дает предвкушение, отблеск божественного всезнания и всеблаженства. Но она косна. Вот почему классик есть одновременно и высоко–почетное и ругательное слово. Велик классик Фидий, но пусты и холодны современные классики–академики. Романтизм пестрит недостатками, он тяжел, пестр, криклив и неудобоварим: это усилие, напряжение, стремление обнять пока еще необъятное — но он ведет вперед. Все это применимо, как увидит сейчас читатель, не к искусству только, а и к жизни.
4. Типы оценки.
Каждый из нас в разное время прибегает к разным родам оценок. В мелочах повседневной жизни все более или менее гедонисты, так как вообще ищут того, что причиняет удовольствие, контролируя, однако, себя соображениями рационально–утилитарного характера.
Однако же, у того или другого индивида может резко преобладать один из критериев, один род оценок, в силу чего у него создается своя, особая мирооценка. Другими словами, оценки различаются т. сказ. горизонтально по родам, при чем они встречаются в жизни каждого почти индивида в большем или меньшем числе; они различаются вертикально по типам, каждый из которых характеризуется преобладанием окраски какого–либо рода оценки.
Гедонический тип.
Есть люди, бывали целые философские направления, утверждавшие, что единственно реальным является данный миг, и что надо добиваться, чтобы он был возможно более сладостен. Самое яркое, а именно плотское удовольствие есть наивысшее благо, все остальное выдумка филистеров. Филистер — расчетливый утилитарист, который боится острого наслаждения, чтобы не испортить здоровья, не сократить жизни, не пошатнуть репутации или свое общественное положение. Филистер — моралист, который жмется к ближнему, в котором стадное чувство убило могучие планы индивидуальной жажды наслаждения. Филистер — эстетик, потому что он воображает, будто стоит приносить миг животного блаженства в жертву красоте.
Какими сарказмами осыпает гедонист (в нашем смысле слова) всех остальных. Он считает себя человеком непосредственной страсти, он гордится пламенностью своей натуры и роскошным развитием способности виртуозно разнообразить наслаждения. Все остальные для него просто люди с холодной кровью, прирученные, погасшие, менее породистые животные. Все эстетические (этические) учения придуманы в его глазах для того, чтобы оправдать человеческую трусость: человек боится наслаждения, потому что часто — оно огонь, который жжет, и он объявляет его дурным и греховным, и всячески украшает умеренное и аккуратное существование. Все остальные — овцы, часто злые, бодающиеся бараны, иногда овечки самоотверженные, но все это стадо жвачных.
Такая мирооценка вырабатывается обыкновенно у представителей паразитных классов. Аристократия, живущая на чужой счет, и именно, на готовый капитал, который сам собою доставляет доход, — обыкновенно презирает всякий труд, всякую работу, и если такой аристократ не придумает себе какого–нибудь дурманного спорта — он сделает спортом наслаждение жизнью. С другой стороны, подобные же типы, типы забубенных гедонистов встречаются и на противоположном конце общества, среди «пролетариата в лохмотьях». Жизнь праздна и здесь вследствие постоянной безработицы, к который человек привыкает и которою начинает гордиться; из гроша попавшего в руки человека из этой «золотой» роты, никакого другого употребления он сделать не может, как поставить его ребром. Ему нельзя постоянно быть сытым, — он стремится почаще быть пьяным. У него нет трудовых, но обеспеченных будней, в своей праздности он стремится устраивать себе побольше праздников. И вверху и внизу свои Сарданапалы и Дон–Жуаны, люди, импонирующие красивой беззаботностью, с которой они машут рукою на завтрашний день. К этому же типу относится и выделяемая средними классами артистическая и полуартистическая богема. И замечательно, как только богемец начинает приобретать кое–какие средства — он, по отзывам всех его товарищей, погрязает в буржуазности, т. е. перестает давать в долг или прокучивать последний грош, а, напротив, старается сделать возможно более прочным заложенный уже фундамент своего благосостояния.
Тип утилитарный·
Утилитарист (ходячий, настоящий, живой утилитарист) любит щеголять научностью. Вместе с Гарпагоном он готов написать на стене золотыми буквами: «мы едим, чтобы жить, а живем, чтобы есть», что означает для него: «мы наслаждаемся, чтобы жить, а не живем для наслаждений». — «Какую цель преследовала природа», спрашивает победоносно утилитарист, «когда она одарила нас чувством боли и наслаждения? — А ту цель, чтоб мы избегали вредного и стремились к полезному! Поэтому надо всегда иметь в виду всякого рода Katzenjammer’ы, а также и то, что горькие корни приносят часто сладкие плоды». Сделать жизнь прочной — вот цель утилитариста. Пусть её краски будут тусклы, лишь бы выиграть в её солидной обеспеченности. Зачастую утилитарист доходит до прямого аскетизма: он так предан построению фундамента, напр. накоплению, ради грядущей обеспеченной старости, что большую половину жизни проводит в безрадостном самоограничении. Польза часто становится для него кумиром, которому он приносит немалые жертв. Как часто теперь случается, что юноша проходит мимо своего счастья, мимо желанной и любящей женщины из «благоразумия», чтобы не повредить своей (а иногда и её) жизненной карьере, цель которой — прочное положение в природе и обществе.
Трезвый, практичный человек, утилитарист смотрит свысока на остальных людей. Вышеобрисованный гедонист для него просто «шантрапа». Когда какой–нибудь шикарный «барин» утонченно прожигает жизнь, утилитарист потирает руки и мечтает о том дне и часе, когда он, деловой человек, приберет к рукам именьице бонвивана. Мир богемы, а тем более «золотой роты» внушает «трезвому» чувство негодования, ужаса и отвращения. Все это — погибшие люди. С злорадством отсылает утилитарист–муравей поплясать гедонистическую стрекозу, если той случится обратиться к нему за помощью. Впрочем, в видах гигиенических и с некоторыми предосторожностями муравей покупает тела стрекоз. Мораль утилитарист уважает: не тронь ты моего, а я твоего не трону… в пределах, предусмотренных трезвым законодателем. Но что сверх того–то от лукавого. Жертвовать собою для других, раздавать имение, подставлять ланиты… ну — это атандэ–с! Все это — экзальтации, сумасбродства. Мораль и религия должны быть полезны, общество должно быть полезно, и я буду им полезен… Но все в пределах пользы. Недурно, конечно, если кто–либо другой позволит распять себя за полезную мораль, религию или общество, но уж трезвый–то утилитарист этого не сделает. Он вообще враг всякого экстаза, всяких увлечений, всякого угара, как бы он ни был красив на первый взгляд. И он горд, трезв! «как вы там ни финтите, а что вы без нас? Мы корни, мы, так сказать, кораллы, составляющие самую суть человечества, а вы все остальные изредка полезные, а большею частью вредные наросты и болезненные изменения основного типа, в лучшем случае — жемчужная опухоль на общественном организме».
Тип моральный.
В то время как предыдущие два типа вполне эксцентричны моральный тип оценки всегда имеет тенденцию к универсализму. Это прежде всего расширение субъекта оценки. Оценивает моралист и с своей точки зрения, и с точки зрения другого.
Живой инстинктивный морализм, основанный на непосредственной симпатии ко всему живому, отдается на служение благу всякого конкретно–встретившегося ближнего. «Что значит любить ближнего своего? Кто наш ближний»? — И Христос рассказывает конкретный факт о милосердом самарянине.
Но такой живой, симпатический морализм часто приводить к ошибкам. В мире альтруизма он то же, что гедонизм в мире эгоизма. Для моралиста сладко делать добро всякому встречному, но это, так сказать, дилетантизм альтруизма. Нельзя ли заглянуть в самый корень страданий и бороться с этим корнем, отдавшись таким образом целиком делу исцеления основных недугов человеческих.
Нетрудно убедиться, что много горя людского происходит от разноголосицы, вражды, неустройства в самом человеческом обществе; поэтому главным делом моралиста должна быть проповедь единства между людьми, проповедь словом и делом. Горячая душа формулирует это так: «Надо любить и учить других широкой и всеобъемлющей любви. Не надо думать о себе, а лишь об этой любви, и потому прощать проступки и недостатки людей… Любовь все может». Но сухая и несколько черствая душа не чувствует в себе такого неиссякаемого источника любви, а потому она ближе к пониманию действительности, в которой люди холодные, пустые или даже желчные преобладают. Она отвергает мораль любви и выдвигает на первый план понятие долга. Этим моралист низвергается, в сущности, почти до уровня утилитариста, так как все моралисты разным образом определяя должное, в конце концов вкладывают в него такое поведение, при котором общественная жизнь шла бы наиболее нормальным порядком. Особенно лишен огня, вдохновения морализм Канта и кантианцев, еле возвышающийся над убогим филистерством. Что отличает, однако, даже моралиста долга от утилитариста — это допущение такого случая, когда долг (замаскированное «общее благо») повелевает индивиду погибнуть.
Утилитаризм есть учение мещанства в сложившейся уже, а потому начавшей уже разлагаться форме. Мещанство, когда оно только еще слагается, когда оно с трудом прокладывает себе дорогу, идет под флагом идеи долга. Это вполне понятно: крайний индивидуалист, совершенно ненуждающийся в соседе, повторяет: «моя изба с–краю — я ничего не знаю». Умеренный утилитарист, нуждающийся в поддержке соседа, будет провозглашать «разумную солидарность». Но если бы враг грозил всему обществу, то в бою солидарность достигает единства: все сознают, что порознь погибнут, и дух исполнения гражданского долга, солдатского долга начинает преобладать.
Мораль любви свойственна по преимуществу классам угнетенным и совершенно прекратившим всякую борьбу за улучшение своего положения. Обыкновенно те же классы сознают, кроме того, мечты о сверхземном суде и счастье; поэтому мораль любви почти всегда сочетается с мистицизмом. Взаимопомощь этих классов не имеет наступательного характера, а лишь оборонительный, а потому их симпатия вырождается почти исключительно в сострадание, всякая же радость кажется им, наоборот, чем–то неуместным, так как является исключением из общей скорби.
Эстетический тип.
В основе этого типа мирооценок лежит любовь к жизни, природе, стремление к неограниченно растущему счастью. Это чисто языческая мирооценка, не имеющая ничего общего с моралью долга, так как она ничему не подчиняет человека; возможно более полное и гармоничное существование — откровенный идеал эстетиков–реалистов. Многое роднит их с гедонистами и с людьми морали, но многое их и разделяет.
Радость жизни — вот то, чему должны служить объекты оценки, чтобы удостоиться положительной оценки эстетика. Красота есть только другое выражение для обозначения способности объекта доставлять радость жизни. Но гедонист имеет в виду лишь момент острого наслаждения, эстетик — полноту существования; вот почему многое наиболее научное в глазах гедониста — второстепенно в глазах эстетика или даже отвратительно, если с тем или другим наслаждением у эстетика ассоциативно связана картина разрушения или упадка сил. Ценя все постольку, поскольку оно растит силы и ведет вперед ко все большему размаху жизни, эстетик не может не различить развивающие наслаждения и убивающие, и он, естественно, любит лишь первые, так как в них он ценит именно растущую жизнь, которую они собою представляют или которой способствуют. Можно сказать, что эстетик, это — гедонист, для которого высшим наслаждением является ощущение роста жизни или момент её особой интенсивности.
С утилитаристом роднит эстетика то, что он принимает во внимание будущие результаты, но он вовсе не ставит на первый план прочность жизни: он способен отдать жизнь за миг наслаждения; но для этого нужно, чтобы в этот миг он мог перечувствовать такую бесконечную полноту жизни, которая все окупила бы собою.
Но что особенно резко отделяет эстетика от эгоцентрических типов «мирооценщиков» и сближает его с типом моральным, это — объективность его оценки. Созерцающий эстетик уже в самом созерцании своем выходит за пределы своего я: он любит предмет своего эстетического любования; он оценивает его не как прекрасное для себя, не как продукт потребления, а как объект, самое бытие которого есть радостное явление. Всякому объекту своего любования эстетик–созерцатель говорит: «живи, существуй вечно, расти, прекрасное, милое!» Эстетический восторг связывает оценивающего с оцениваемым глубокою симпатией. Но то не может быть симпатия сострадания, т. к. страдание само по себе некрасиво и зрелище его отнюдь неспособно поднять жизнь. Лишь в том случае эстетик сострадает, если страдает что–нибудь сильное, даровитое, могущее быть источником счастья, — словом, что–нибудь прекрасное, в каковом случае эстетик будет стремиться спасти от гибели прекрасное, которому угрожает беда. Важно то, что для эстетика весь мир прекрасного есть как бы часть его большего я, сравнительно исключительной частью которого является его эмпирическое, физическое я. Поэтому эстетик может, не задумываясь, пожертвовать собою, чтобы спасти прекрасное, вечное и любимое.
Это сближает эстетика, даже только созерцателя, с адептами морали любви. Но любовь к красоте, т. е. к существам, полным радостной, полной и гармоничной жизни, а также к вещам, способствующим такой жизни, или моментам такой жизни побуждает эстетика к творчеству, к борьбе с безобразным, хаотичным, болезненным, узким, слабым, тупым, к помощи всему, что роскошно развивается, к созданию предметов, которые всюду будут главными, волнуя психику и поднимая ее выше. Эстетик–творец хочет, чтобы все главное было прекрасно и далее становилось все прекраснее. Так как безобразие жизни современных людей, неразвитость, малодушие их, уродство физическое и умственное, пошлое чванство и пошлая приниженность и т. д., все это — результат общественного построения, то эстетик–творец с высшим размахом сил ставит себе целью пересоздать или, по меньшей мере, способствовать пересозданию общественного строя на началах, обеспечивающих наивысшую красоту жизни.
Это, повторяю, роднит творца–эстетика и с героическим адептом морали любви. Но тот — жалостлив. Для него все люди равноценны или даже наивысшую ценность имеет страдающий именно в силу своего страдания. Эстетик безжалостен, и для него ценны либо люди прекрасные, либо борцы за прекрасное.
Надо заметить, что эстетики не могут не различаться на два вида: романтиков, с их идеалом титана, и классиков, с их идеалом человекобога.
Дело в том, что эстетическое, жизнерадостно–боевое настроение присуще двум порядкам людей: 1) правящему классу, когда он полон сил и уверен в своем будущем. Тогда выдвигаются типы божественно широкой психики, гармоничной и уравновешенной. Уверенная в себе аристократия всегда создает классическую красоту. С точки зрения таких аристократов духа, законченная и олимпийски–спокойная красота есть идеал. Но эстетическая мирооценка присуща еще 2) поднимающемуся демократическому классу; его представителям не может быть присуще олимпийское спокойствие; их идеал счастья далеко впереди, это «дальний» Ницше; в настоящем же они ценят всего лишь силу стремления, натиск, веселую боевую и творческую отвагу. Величавый покой достигнутого или близкого апогея — с одной стороны, титаническая сила порыва — с другой. Красота статическая и красота динамическая. Первые горячо любят культуру, которую они создали, и, не задумываясь, пожертвуют собою, чтобы поддержать или защитить ее, вторые страстно любят грядущую культуру и, не задумываясь, жертвуют собою для её завоевания. При том отнюдь не в силу долга, а в силу самых непосредственных личных импульсов.
Впрочем, идеал прекрасной жизни имеется и у других школ мирооценки и также разделяется на статический: и динамический, отвечая, с одной стороны, достигнутой уже цели совершенства, с другой стороны — целостному и могучему стремлению к нему.
Важно в обоих видах эстетического идеала жизни то, что при безобразном общественном строе эстетик–классик всегда окажется несовершенным, даже Гёте подвергся ввиду этого совершенно справедливым нареканиям. Казалось, что он слишком мало чувствует, какой необъятно–огромный и отталкивающе–безобразный рамкой окружает его филистерское общество того времени. Боец–эстетик, хотя бы несравненно меньшего калибра, нам симпатичнее, потому что мы с трудом прощаем самодовольство даже полубогам, видя, что они дали все, что могли, — но охотно извиняем множество недостатков тому, кто стремится и борется, так как он обещает цвет и плод лишь в будущем, а пока лишь гонит стебель.
Оценка жизнеутверждающая и жизнеотрицающая.
Не совсем совпадает с делением на гедонический, утилитарный, моральный и эстетический типы мирооценок деление их на жизнеутверждающие и жизнеотрицающие. Утверждает жизнь, как таковую, т. е. оценивает как нечто совершенно положительное, лишь класс, находящийся в довольстве и застое. Косное и самодовольное мещанство может служить тому классическим примером. Оно не задает или, вернее, не задавалось во время своего расцвета широкими запросами и с гордостью выставляло свою умеренность, преданность своему очагу. Великолепное выражение получил идеал, утверждающий жизнь, как таковую, в таких чисто–мещанских произведениях, как «Герман и Доротея», Гёте, и «Песнь о колоколе», Шулера. Статический идеал философии умеренности и аккуратности, это — окруженный цветущею семьею хозяин, правящий своим домом–полной чашей, это — зажиточность, миролюбие, законченный и уравновешенный застой. Но мещанство имеет и свой динамический идеал, размах которого, разумеется, крохотный, это — деловой парень, скромный работник, наживающий себе дом и семью трудами рук своих, это — мещанин–подмастерье. И теперь еще эти идеалы не отмерли, и встречаются люди, особенно в мелко–буржуазной среде, которые ставят в пример другим скромных тружеников, мирно создающих себе благосостояние и тихое семейное счастье.
Но крупно–капиталистическая промышленность и размах финансовой жизни заменил накопление ради довольства накоплением ради накопления. Статический идеал в вечно–текучем, вечно–торопящемся капиталистическом классе куда–то испарился, цель перестала быть осязательной. Надо бороться ежеминутно за свой капитал, который может в один миг улетучиться из рук, и, кроме того, всем хочется быть как можно более богатыми. В идеал капиталиста проникают своеобразно–романтические черты: его идеалом часто являются Родсы и Морганы, люди монашеской жизни, целиком ушедшие на службу бессмысленному накоплению, разорительному для окружающих, грязному, часто кровавому. Капитал в своем движений прихватил капиталиста, и идеальным капиталистом считается именно тот, который целиком превратился в ловкого и верного приказчика своего господина Миллиарда. Нет ничего безотраднее этого мира: лихорадочный бег по живым сердцам и трупам к неведомой цели, вплоть до того, как рыцарь наживы сломит себе шею и разорится или умрет, оставляя свое чудовищное наследство своему успевшему уже износиться сыну, прожигателю жизни или маниаку. Sic vos non vobis! — восклицаем мы, видя этих несчастных миллионеров, на минуту лишь останавливающихся, чтобы насладиться своим крупным и освещенным заревом проклятий могуществом, и устремляющихся снова в борьбу. Sic vos non vobis! вы орудия, органы будущего, бессознательные, безумные предтечи царства братства и гармонии, создающие для него гигантский, необходимый ему промышленный механизм.
Апогеем жизнеутверждения является, конечно, эстетическая мирооценка, которая отрицает жизнь, как она есть, род[ради] жизни, какою она должна стать, какою они хотят ее. Здесь — страстная любовь к жизни, как обещанию, как будущему, как золотому материалу. Нам незачем повторять здесь то, что мы уже сказали об идеалах человекобога (сверхчеловека) и титана. Это два грандиознейших образа, созданных человеком — Зевс и Прометей, Саваоф и Люцифер и т. д.
Но и жизнеотрицание, глубокий, доведенный до конца пессимизм, отвергающий всякое бытие, имеет свой статический идеал — нирвану, или блаженное созерцание Бога, других, и свой динамический — аскетизм, подвижничество.
Мы набросали здесь самые общие черты того, чем могла бы быть биологическая эстетика, упустив, конечно, целый ряд важных глав. Автор считает задачу обработки биологической эстетики с истинно–научной — как чисто–биологической, так и социальной точки зрения — крайне заманчивой и благодарной. Автор не думает также, чтобы задача эта была чисто–теоретической, т. е. не имела бы отношения к живой жизни. Однако, по–видимому, ему не суждено обработать давно задуманный труд этот, так как жизнь властным голосом зовет теперь к другим задачам. Быть может, в более спокойное время более спокойный ум найдет в моих набросках построения эстетики кое–какие указания для своего построения, — и это будет большою удачей.
Лиц, интересующихся поднятыми здесь вопросами, отсылаю к моим работам: «Очерк позитивной эстетики»1 и «Новая система позитивного идеализма».2