Философия, политика, искусство, просвещение

К вопросу о познании

Никто не станет, конечно, отрицать, что теория познания есть наука, т. е. результат самого познания. Это приводит нас прямо к величайшей философской трудности. Мы хотим познать познание и убедиться в том, может ли оно вести нас к истине, а между тем истину о познании мы желаем узнать при помощи того же орудия, которое критикуем, при помощи все тех же наших познательных способностей. Не напоминает ли это знаменитого Мюнхаузена, вытаскивавшего себя из болота за собственную свою баронскую косу?

«Как можем мы познать наше познание из опыта, когда мы не имеем права верить в него, этот опыт, прежде чем не исследуем ценности нашего познания?» Вот вопрос, победоносно задаваемый реалистам некоторыми идеалистами. «Очевидно, — продолжают они, — нам нужно совершенно отвлечься от опыта, рассуждать вне его, независимо от него; теория познания не должна предполагать ничего, ничего не заимствовать извне, а словно паук ткать свою хитрую паутину из себя самой». Но идеалисты забывают, что всякое рационалистическое, умозрительное философствование, хотя бы имеющее предметом только познание, обладает лишь кажущейся чистотой. На самом деле, на первых же порах, философам–гносеологам приходится прибегать к таким выражениям, как деятельность, субъект, объект и т. п., а очень легко показать, что все эти понятия несомненно выведены из опыта при помощи все той же абстракции, тех же категорий познающего сознания, которые должны явиться в качестве подсудимых. Подсудимые являются в то же время судьями и свидетелями, — какую же ценность может иметь приговор? Если теория познания скажет нам, что ничего нельзя познать, как говорил Протагор, или, что мышление тожественно с бытием, как учил Шеллинг, или, что оно ограничено познанием явлений, как думали Кант и Конт, то мы каждый раз с полным правом может спросить: «почем вы знаете?» И все поименованные философы вынуждены будут сказать, что их положения тоже относятся к области познания, что свидетельство разума есть единственное основание, на которое они могут опереться. Но тогда мы можем сказать Протагору: «если ничего нельзя познать, если познание наше ложно, то, быть может, и положение о непознаваемости объекта есть простая ошибка?» История гносеологии показала, что мы были бы правы, задавая такой вопрос. «О каком тождестве между бытием и мышлением можете вы говорить, — спросим мы у Шеллинга, — когда бытие непосредственно отнюдь не дано вам? Вы можете говорить лишь о том, что вашему разуму угодно назвать бытием, выдавать вам за таковое, быть может, ложно». Современная гносеология пошатнула также и учение Канта (и иные философы называют учение о ноуменах не иначе, как horrendum pudendum philosophiae).

Познание, как выяснила нам новейшая гносеология, есть нечто сложное и темное, это x; объект, опыт, природа должны быть также познаны, они проходят, так сказать, через горнило познания, это тоже неизвестная величина, это у. Ни субъект, ни объект не являются чем–то данным, очевидным, что впрочем совершенно понятно: ведь то и другое — абстракции из одной неразрывной реальности: разве мы непосредственно имели когда–нибудь перед собою субъект без объекта или наоборот? На деле, непосредственно, нам дана только известная подвижная реальность, именно, поток ощущений — явлений, слепое многообразие; лишь всматриваясь в него, обрабатывая его, мы нападаем на идею субъекта и объекта. Эмпириокритическая теория познания исходит поэтому из непосредственно данной реальности.

Если мы имеем дело с двумя неизвестными, то мы стараемся построить два уравнения, затем, приняв одно неизвестное за данное, мы определяем другое через него и получаем одно уравнение с одним неизвестным. Так поступает одна опытная наука, находящаяся в чрезвычайно тесном родстве с теорией познания, а именно, физиология ощущений.

Когда Гельмгольц исследовал зрение, праздный хитрец мог бы сказать ему: «Вы хотите узнать сущность зрения, его ценность и его обманы? вы хотите судить глаз ваш? и что же! вы производите наблюдение при помощи того же глаза! Но если он лжет вам? если все его показания субъективны и извращены, разве вы не получите совершенно ложных результатов? Нет! закройте глаза, теория зрения не может иметь ничего общего с зрительным опытом, она стоит вне и до него, вы должны ценить самое зрение исключительно умозрительных путем». Многого ли достиг бы Гельмгольц, послушавшись этого хитреца. Блестящими результатами его трудов мы обязаны совсем другому методу. С одной стороны зрение есть х, искомое, с другой стороны, истинная природа световых явлений есть у, так как и она есть нечто, что выяснится нам лишь после исследования зрения. Но дело в том, что первоначально нам не даны ни глаз с относящимся к нему нервномозговым аппаратом, ни свет независимо от глаза, нам дано известное количество пространственно–красочных ощущений, связанных между собою, как мы в том сразу убеждаемся, некоторыми определенными законами или отношениями. Из этого данного и исходит Гельмгольц: он принял у — зрительный мир — за нечто известное; он наблюдал его так, как если бы имел о нем совершенно точное и объективное познание; в нем он исследовал взаимозависимость различных световых явлений, воздействие их на зрительный аппарат со всей его сложной структурой: Гельмгольцу более или менее удалось построить объективную зрительную картину всего механизма световых явлений вне нас и изучить конструкцию зрительного аппарата и явления в нем под влиянием света и таким путем он смог выяснить себе, какая структура глаза явилась бы идеальной, т. е. могла бы с наибольшей отчетливостью и правильностью разнообразно реагировать на разнообразные явления света, он смог бы указать теперь, что именно в структуре глаза обусловливает ошибки, недостаточно точное различение, свойственно как больному глазу в частности, так и глазу вообще, смог установить границы зрения, открыл, что глаз реагирует лишь на определенный фрагмент некоторого явления, а именно скалы эфирных (или электромагнитных) волн, будучи неспособен давать нам сведения о волнах, которые по длине своей ниже или выше определенных границ. Определив, таким образом, х через y, принятый за данное, т. е. структуру и функции зрительного аппарата через явления зрительного мира, Гельмгольц мог обратиться к другому уравнению: исходя из открытых свойств глаза, он мог бы критиковать самый зрительный мир, указать на его относительность, на обманы зрения и т. д., и очищать, таким образом, наш объективный зрительный мир от его субъективных примесей, приближаясь к самому точному познанию световых явлений, познанию, так называемому, объективному.

Конечно, объяснение х через у было бы прогулками от Понтия к Пилату, если бы они были пустыми понятиями, но х и у, так сказать, затеряны в других элементах, они имеют реальные коэффициенты. Не будь дано этих коэффициентов, мы были бы беспомощны, коэффициенты эти не что иное, как явления непосредственного опыта. Поэтому, как теория зрения есть критика зрительного опыта, в результате которой получаются отчетливые представления о субъекте зрения — зрительном аппарате и объекте его — свете, так и несравненно более абстрактная и общая проблема познания есть не что иное, как критика опыта вообще, исходящая из непосредственной действительности и постепенно приводящая нас к все более ясному представлению о субъекте и объекте, т. е. о познающей личности и познаваемой ею среде.

Всякое научное, т. е. строго методическое познавание должно быть лишь усовершенствованием процесса непосредственного познавания, познавания профанов. Каждый человек постепенно познает мир. Забудем об объекте и субъекте и будем рассматривать лишь непосредственно данные нам процессы. Процесс нашей жизни — вот что дано нам непосредственно в неразрывной целостности. Если мы проследим, как изменяется наш мир, то увидим, что сперва мы имеем о нем очень смутное и хаотическое представление, так как от него не остается ровно никаких воспоминаний. Каково было мое первое представление о мире? Кто может вспомнить это? Видя, как младенец бесцельно шевелит ручками и ножками и поводит ничего не видящими глазами, и зная, что мы несомненно были такими же, мы не удивляемся, что мир наш стал проявляться лишь значительно позднее. Мы можем судить о первых этапах познания лишь по аналогии, наблюдая внешние проявления («Aussagungen») детей, но минуем это. Из первоначального небытия стали вырисовываться, наконец, отдельные элементы — ощущения, принимавшие все более определенный характер и размещавшиеся в пространстве и времени, т. е. становившиеся в определенное отношение с другими ощущениями и комплексами ощущений, между которыми находилось и то, что мы научились различать, как наше тело. Все эти стадии забыты, в виду своей смутности, и проходят быстро, в виду, конечно, того, что мы унаследовали определенный организм и новые опыты, так сказать, текут по приноровленному руслу. Филогенетически тот же процесс длился нескончаемо долго. «Данность» является сначала в виде хаоса, потом она начинает организоваться. Она продолжает организоваться уже на нашей памяти: я помню, как пространственно развертывалась «данность», как она была сначала несколькими комнатами со знакомыми мне предметами, совокупностью нескольких домов, деревьев и церкви и все это обнимал синий купол, по которому иногда ползли серые пятна, с которого иногда капала вода. Затем я помню, как из рассказов моих близких я убедился, что есть еще много домов и деревьев, куда бы я ни пошел, есть поля, реки и синее море, а за морем опять земля. Одновременно я узнал, однако, что в одном месте небо очень близко нависает над землей, так что бабы, стирая, кладут на него белье. Я так ярко помню мой тогдашний мир! Огромное голубое небо, как глубокая тарелка, накрывает землю, посредине оно выше, а по краям ближе к земле. Но небо не было границей тогдашней моей данности, за небом был другой мир, которого я не видал, как и краев неба, но в существовании которого был столько же уверен, как теперь уверен в существовании Австралии! Там жили Бог, святые и ангелы. Что касается времени, то и оно становилось для меня все более определенным: я знал, что день постоянно сменяется ночью, а потом и то, что существует год с его четырьмя временами. Все они выступали яркими картинами, я ждал их и был уверен, что они не могут перепутать свою очередь. Среди массы тел, предметов, вещей, расположенных под небом, были собственно вещи, люди и животные. Вещи сами не двигались, а люди и животные двигались произвольно. Если я видел, что что–нибудь двигалось самостоятельно, я никак не мог не признать это своеобразно живым существом. Про животных и людей я знал, что им может быть больно и хорошо, как мне самому, относительно же вещей, после некоторого колебания, выяснилось для меня, что им не бывает больно. Когда я увидел кошку, обыкновенно подвижную и веселую, совершенно неподвижной, как вещь, я очень удивился, и узнал, что животные и люди умирают, т. е. становятся неподвижными, как вещи, и это потому, что тело есть вещь, а движет его душа, а когда душа улетает к Богу, тело остается неподвижным. Объяснения же насчет того, что у кошки нет души, я долго не мог понять. Только увидев бегущий локомотив и узнав, что у него нет души, а пар, я признал, что двигателем является не одна душа, после чего в моей данности появились и другие двигатели. Вся моя данность вращалась, так сказать, вокруг моего тела или моего «я». Около него двигались люди и вещи, или оно двигалось мимо вещей и людей. Но я знал, что если я уйду из дому на улицу, в доме все будет по–прежнему: он не исчезает, не становится невидимым вообще: я увижу его, когда вернусь, кроме того, там мама, папа. Таким образом данность моя росла за пределы непосредственного. из тысячи опытов вырастало представление о мире совершенно независимом от моего тела, который я принимал с полной уверенностью. Шли года и «данность» моя, мой мир изменялся, небо исчезло и заменилось необозримым пространством, наполненным солнцами, вокруг которых двигались планеты и плавали кометы. Земля превратилась в огромный шар, вращающийся вокруг огненного шара, несравненно огромнейшего и т. д. Опыты, т. е. длинный ряд явлений, возникавших все в новых и новых комбинациях, давали мне все более точные и широкие понятия, т. е. я уже не считал видимого, непосредственного данного за действительное: я знал, что многое нам только кажется и знал почему, я легко становился на точку зрения объективную и с этой точки зрения мне понятно было, что, стоя на вращающемся шаре и вращаясь вместе с ним, я должен был подумать, будто он неподвижен, а движутся предметы, его окружающие. Все шло хорошо, как вдруг с той же стихийной силой в данности моей произошла новая, роковая перемена.

Я узнал, что у меня есть мозг, в который идут нервы от всех органов и членов моего тела: эти органы раздражаются разного рода движениями, так как в реальном мире, как меня уверяли, все только движение мельчайших частичек, а все остальное кажется, раздражаемые органы возбуждают через нервы мозг, в разных частях которого тогда суетятся маленькие атомы, его составляющие, — вот и все. Все остальное кажется. Но почему же, на каком основании кажется? Этот вопрос гвоздем сидел в моей голове. Данность моя стала непонятной и противоречивой. Я знал, например, что семицветный круг, приведенный в быстрое вращательное движение, кажется белым, но я знал объяснения этого явления: белый цвет на моих глазах разлагался призмою на семь ярких разноцветных полос. Но как одно и то же движение кажется различными ощущениями, когда все органы сами тоже только движутся, да и мозг только движется: сколько не помножай движение на движение, никак не получишь, например, красного цвета! Тут не было никакой наглядности. Чем дальше, тем хуже шло дело. Пока я признавал данность за реальность, я вслед за учеными легко и свободно дошел до представления о бесконечном мире, о происхождении солнечной системы, геологической эволюции на земле, об эволюции организмов и истории человечества: но теперь данность не была реальностью, — она была кажимостью, на деле она совсем другая. Хуже всего, что за недоумением относительно возникновения ощущений из одного движения вне меня и во мне, возник гораздо более глубокий вопрос: да, ведь, пожалуй, и движения и мельчайшие частицы — кажимость! Несомненно кажимость, потому что разрыв между субъектом и объектом уже произошел в моем мире: я уж знал, что я воспринимал не небо, солнце, деревья, а лишь процессы в моих органах, нервах, мозгу. Но тогда и органы, и нервы, и мозг — тоже кажимость? Ведь, глаз я ощупываю рукою, руку вижу глазами и т. д., т. е. вовсе нечего о них не знаю, ибо знания мои есть лишь танец атомов в мозгу… а танец атомов есть лишь отвлечение от зрительных и осязательных ощущений. Все померкло, я ничего не знал, моя данность превратилась в сон, я, так сказать, шагу не мог ступить, и самые простые вещи казались мне вопросами. Выходило так, что ничего не существует.

Я пишу не автобиографию, а естественную историю развития человеческой данности, беря как реальный пример, мое личное развитие. Конечно, оно, как и всякое другое, совершалось под влиянием окружающих людей: это влияние и делает для нашей психики возможным пройти ускоренно ступени филогенезиса человеческого духа, как наше тело коротко проходит филогенезис органической жизни во время эмбрионального развития. Большинство философских сочинений способны в высшей степени запутать вышеобрисованное состояние духа.

Конечно, чувственная данность остается та же, но у развитого человеческого существа она всегда пополняется массой чисто–рациональных представлений. Кто же видел, например, что звезды, эти математические точки, суть необъятные солнца? Мы верим в этом доводам разума, основанным на косвенных опытах. Поэтому разум, реагируя в своих заблуждениях на всю нашу данность, может совершенно ее искажать. Однако же, есть сила, опираясь на которую, человек решительно не может согласиться с тем, что мир есть только субъективное представление. Существо его связано с содержанием данности нитями интереса, надежды, любви, страха, боли и наслаждения. Практический момент толкает разум, не позволяя ему остановиться на чудовищном солипсизме, который как чёртик из табакерки выскакивает из материализма, как только мы надавим пружину логики. Практический момент выдвигает те плодотворные точки зрения, которыми богата новейшая позитивная философия, эмпириокритицизм или критический реализм. «Если все есть только кажимость», возникает у нас мысль «то где же та реальность, которой мы можем ее противопоставить?» Ведь, называть что–нибудь кажущимся имеет смысл лишь тогда, когда мы сравниваем это что–нибудь с другим, реальным? Мое «я», т. е. все его содержание безразлично, находится в опыте, течет, изменяется и чувственные элементы переплетаются в нем неразрывно с волевыми, эмоциональными и интеллектуальными, — и все это мираж! Прекрасно, но где же реальность? Так как я не нахожу в опыте реальностей, то могу смело сказать, что единственная реальность, очевидно, и есть эта кажимость, этот мир феноменов и есть «наиреальнейшее». Реально все, что мною ощущается, вернее — все, что ощущается, включая сюда и меня. Не «cogito ergo sum» должны мы сказать, но «percipiatur ergo est!» И сны, и призраки, все, что заключается в данности, все это есть, все это реально, все данное реально. Прочно установив эту первую эмпириокритическую предпосылку, мы формулируем ее так: человек при всех своих суждениях и построениях выходит из данности, как единственно реального.

Нас учили, что мир есть сон, кажимость. Откуда взялись эти слова, эти понятия? В человеческом языке понятию «сон», понятию «кажимость» противостоит понятие «реальность», «действительность»; то и другое, очевидно, выведено из опыта. И в самом деле, допустим, что жизнь есть сон, однако, в этом сне вполне ясно различается сон в собственном смысле слова — сновидения, и действительность. Допустим, что все нам кажется, однако, мы прекрасно знаем, что отражение свечи в зеркале не есть реальная свеча, и прекрасно устанавливаем различие между тем, что нам почудилось и чем–нибудь действительным. Поэтому мы можем поставить такой вопрос: на основании каких признаков выделяем мы из данности вообще то, что мы называем «действительностью?»

Оказывается, что действительные явления отличаются от сновидений, воспоминаний, от психического мира в собственном смысле слова тем, что все эти явления находятся в связи между собою, все они соединены закономерными взаимоотношениями, размещены в едином времени и пространстве. Остальные различия менее существенны, но тем не менее укажем и важнейшие из них: явления действительные вообще ярче, чем явления чисто–субъективные, они являются как бы в другом, более определенном поле, кроме того, они появляются и существуют совершенно независимо от нашей воли. Важно то, что в ярком, независимом от нас физическом мире явлений, совершающихся в едином времени и в геометрическом пространстве, находятся и другие люди, которые почти совершенно схожи с нами и, как все заставляет нас думать, обладают также своим психическим миром чувствование хотений, мыслей, образов и воспринимают реальный мир в общем совершенно также, как и мы. Мы не можем входить в подробности. Но так восстанавливается реальный, физический мир.

Но и мир психический по–своему реален, все остальные, нефизические элементы нашей данности стоят в связи с физическими, однако, лишь косвенно. Вместе с тем мы открываем еще, что все решительно явления, будь то физические или психические, находятся в функциональной зависимости от физиологических явлений в нашем теле. Нет и не может быть для нас ни одного явления, которое не сопровождалось бы изменениями в наших нервах и мозге. Когда мозг наш не функционирует — все явления для нас прекращаются; когда он дурно функционирует — они искажаются. Однако же, и тут между явлениями психическими и физическими мы находим резкую разницу: психические явления находятся в прямой и безусловной зависимости от нервно–мозгового аппарата, физические же лишь условно. В самом деле, если я стал дурно видеть, я знаю, что на самом деле свет не потускнел, так как другие люди воспринимают его по–прежнему, следовательно, физическое явление по отношению к ним, по отношению ко всем остальным элементам моего мира не изменилось, изменилось лишь отношение к нему моего глаза в виду перемены в этом глазу. Я научаюсь ясно различать следующее положение: мир физический существует вне меня, независимо от меня, я составляю одну его часть, мои же представления зависят функционально от состояния моего мозга; так называемым психическим явлениям физически соответствуют лишь явления в мозгу, физическим же явлениям, как явления в моем мозгу, так и другие многоразличные явления отражения первых на прочих элементах мира, на мозгах прочих людей и т. д.

Теперь, приобретя прочное знание относительно реального мира, мира независимого, мира для всех людей, я, несмотря на все сомнения, могу признать его объективным. Я делаю допущение, что научное всечеловеческое представление о физическом мире есть истинное представление, и с точки зрения этого допущения ставлю вопрос: как возникло в этом мире мое субъективное сознание, мой мозг, при посредстве которого я познаю мир? Сперва мы допустили, что моя данность, все содержание моего я есть нечто реальное и безусловное, и спросили себя, как прихожу я из него к понятию об объективном мире? — теперь мы объявили этот объективный мир известным и определенным и стремимся через него, в терминах опыта, уяснить акт сознания.

Мир этот, как мы уже сказали, есть мир тел и сил, мир пространственных и временных явлений, связанных постоянными отношениями. Это мир познанный, в отличие от того хаотического мира ребенка, из которого начался процесс познания, процесс объединения хаоса, уяснения его, его гармонизации. Познание есть процесс гармонизации опыта, уяснение его элементов и их отношений.

Происхождение нашего собственного сознания теряется для нас в смутных обрывках воспоминаний. Но, продолжив процесс роста сознания назад к его началу, подкрепив эту реконструкцию прошлого наблюдением над детьми, мы видим, что оно, очевидно, представляло из себя нечто бессвязное, полное отсутствие ясного различения и памяти. Внешним же образом этому вполне соответствует неразвитость мозга, нервов и органов чувств, которые крепнут и определяются лишь постепенно. Нервная система и органы вырабатываются у каждого индивидуума из первоначального неразвитого зародыша.

Биология учит нас, что и вся органическая жизнь также развилась из такого зародыша, что организм физический есть результат сложного процесса эволюции, сущность которой заключается в приспособлении организма к среде. Многообразная среда многообразно воздействует на комочек пенистой материи; и заставляет его дифференцированья. Комочек этот обладает свойством химически ассимилировать некоторые тела, претворять их в себе, т. е. питаться, и, достигнув известной величины, распадаться, т. е. размножаться. Само собою разумеется, незачем рисовать здесь картину биологической эволюции. Достаточно сказать, что структура клетки усложняется, и усложнения эти закрепляются, если они оказываются выгодными для сохранения жизни клетки. Клетки могут оставаться, размножаясь путем почкования, в связи друг с другом, и жизнь, и организация каждой может специализироваться таким образом, чтобы функции всех их вместе составляли целесообразное приспособление к воздействиям внешней среды. В то время, как иные клетки такой колонии реагируют непосредственно на раздражение, иные являются специальными регуляторами. Основным свойством организма является память, которая с физической стороны и на первых её ступенях сводится к тому, что процесс, раз имевший место в организме, может возникать в нем потом самостоятельно, при малейшем к тому поводе. И вот, в организме возникают клетки, приспособленные специально к тому, чтобы разряжать те или другие прошлые реакции, в зависимости от данных явлений. Объективное явление вызывает, следовательно, целый сложный ряд ассоциативных реакций, из которых некоторые переходят во внешнее проявление организма, т. е. видоизменяют его реакцию на данное явление, а некоторые остаются лишь в пределах специальных центральных клеток. Центральные клетки постоянно вибрируют на тысячу ладов, отзываясь на каждое явление, в них явления вступают в связь между собою, их отражения, их знаки, в виде зачаточных реакций, существуют здесь совместно, фактически или потенциально, хотя бы явления одновременно никогда не случилось. Этому–то ряду явлений субъективно и соответствует сознание.

Мы знаем, что по поводу внешних явлений мы можем вспоминать, размышлять, чувствовать, хотеть, знаем, что образы прошлого, — словом, всевозможные элементы возникают в нашей психике и влияют на нашу деятельность. Все заставляет нас думать, что то же имеет место у других людей, в меньшей степени у высших животных; чем ниже стоит животное на лестнице организмов, тем короче его память, тем менее оно сообразительно, тем меньше его действия дают право предполагать, аналогичный с нашим, внутренний мир. Мы доходим таким образом невольно до предположения примитивной психики, где раздражения и реакции на них в высшей степени однообразны и внутренний мир крайне скуден.

Этой градации соответствует и градация физической организации нервно–мозговой системы. Отсюда мы делаем вывод, что возникновение и развитие сознания тожественно с возникновением и развитием нервно–мозговой системы, что до возникновения её имело место лишь нечто в высшей степени смутное некоторое первоощущение, не обладавшее никакими определенными свойствами, кроме самого общего — ощущаться. Сознание есть функция нервно–мозговой системы, или система эта есть физическое выражение сознания. Быть может, мы опять обрушиваемся в материализм? Ничуть не бывало. Если я говорю, что колебания струны и звучание её одно и то же, что они тождественны, то я вовсе не хочу сказать этим, что из свойств колебания можно каким бы то ни было образом умозаключить к звуку, звук также непохож на колебание, как мысль на живую нервную клетку. Материалист говорит: «колебание производит звук», но это совершенно неверно; когда мы воспринимаем струну глазом, мы видим, что она колеблется, воспринимаем ухом — слышим, что звучит. Колебание и звучание разнятся постольку, поскольку мы разными способами воспринимаем явление; если мы дотронемся до струны, то получим ощущение осязательное, опять совершенно новое, непохожее на предыдущие. Но так как все эти ощущения неразрывны между собою, так как наличность одного из них предполагает наличность или возможность других, то мы и признаем их разными выражениями одного и того же явления. Философ–кантианец скажет, пожалуй, что это три проявлении чего–то единого, но непознаваемого, что рассматриваемое явление не есть ни колебание, ни звук, ни осязательное щекотание, а нечто неведомое, но реалисты предпочитают говорить, что оно есть и то, и другое, и третье, смотря по тому, как оно воспринимается, и что полное познание этого явления (как вещи в себе) было бы познанием всех воздействий, какие оно может оказать на другие явления и, между прочим, на все органы всех существующих и возможных организмов. Быть для себя только и не быть вовсе — совершенно одно и то же. Быть — значит проявляться, мы сами существуем для себя лишь проявляясь в своем сознании, как некоторая совокупность явлений, сознания же без всякого содержания не существует. Поэтому, если мы говорим, что вещи непознаваемы вполне, то мы утверждаем лишь то, что другим существам, непохожим на нас, они могут явиться совершенно иными и что может быть более всеобъемлющее познание их, чем человеческое. Свойства вещей суть их воздействия на нас и на другие элементы мира; знать все свойства вещи — значит знать все комбинации, в которых она может явиться, и все результаты таких комбинаций. Задача эта беспредельна. Никакого другого реального смысла в положении о непознаваемости вещей не может быть.

Итак, функционирующая по своим законам нервно–мозговая система и сознание суть явления тожественные, ряд явлений признается то тем, то другим, в зависимости от того, воспринимаем ли мы его непосредственно самим мозгом или при посредстве внешних чувств. Чужой мысли мы поэтому никогда не ощущаем в форме мысли, а лишь в символических внешних знаках.

Так точно зрение тождественно с функциями зрительного аппарата и, как познание особенностей этого аппарата помогло нам очистить наше представление о мире от субъективных примесей, так точно приведет к этому и познание структуры и функций мозга и нервов вообще.

Так мы узнаем, что резкая пропасть между разными видами ощущений объясняется так называемой специфической энергией наших органов чувств, и постепенно создаем новую картину мира, в которой движение, теплота, свет, электричество, химизм и т. д., во всем их разнообразии, оказываются связанными между собою постепенными переходами; мы узнаем, что представление о телах, как о чем–то совершенно отличном от процессов, есть нечно ошибочное, что тела суть лишь сравнительно постоянные явления, — словом, мы открываем новые горизонты для единства и связности мира, побеждая первоначальную разрозненность его и, научившись понимать качества, как результат нашей организации, в свой черед результат приспособления организма к среде. Мы видим, что пропасть между понятиями качества и количества определяется лишь устройством нашего организма. Но, рассеивая не только обманы чувств, в грубом смысле, или всю ту призму, сквозь которую всем нам приходится глядеть на мир, и составляя себе о нем более свободное от противоречий понятие, чем то, которое дает нам непосредственный опыт, мы подвергаем критике и основы самого мышления.

Законы логики объясняются, как результат структуры мозга, а вовсе не как нечто безусловное. Откуда возник принцип тождества, как не из физиологического узнавания? Мы, не колеблясь, признаем его относительным: тождества нет в объективном мире, есть лишь приблизительное сходство. Так же точно единство мышления при многообразии элементов объясняется единством организма при многообразии органов и оказывается весьма относительным. Причинная связь явлений, если понимать под этим законосообразность их сочетаний в прошлом и настоящем, есть нечто несомненное, но принцип причинности, как закон обязательный и для будущего, в каком бы то ни было смысле, есть лишь результат структуры нашего сознания, в котором образуется привычка к определенным сочетаниям явлений: ничто не говорит с абсолютной достоверностью за то, что с этой минуты в мире вдруг не окажется совершеннейший хаос, полный беспорядок явлений. Мы не можем вдаваться здесь в подробности.1

Относительность нашего миропознания приводит к скептицизму, и нам снова грозит пропасть, так как, ведь, мы исходили из того, что мир есть данное и несомненное. Но в том и дело, что каждый раз, окунаясь в исследование объективного физического мира, мы отыскиваем новые данные для уяснения свойств мира психического, а результаты физиологии ощущений и психологии каждый раз помогают создавать все более чистое представление о мире. Скептицизм наш никогда не может совершенно исчезнуть, но он безгранично уменьшается благодаря тому, что мы, переходя от физики к психологии, не бегаем бесплодно по ложному кругу, а выносим понятие о мире все более цельное, ясное, стройное, а главное — такое, на основании которого можем предсказывать явления и управлять ими.

Дикарь имеет другое представление о мире, чем мы. Почему мы можем знать, что наше миропонимание объективнее дикарского? Единственно потому, что отдельные части его находятся в большей гармонии между собою, теория — в большей гармонии с фактами. Единство мира, законообразность явлений — все это, конечно, не объективно, в смысле полной независимости от свойств сознания, но, очевидно, это результат правильного приспособления организма к среде, так как эти принципы сознания действительно помогают нам жить, и новые факты действительно возникают лишь в этих рамках и не противоречат им. Практический момент есть решающая инстанция. Это с совершенной определенностью отметил еще великий учитель Маркс. Объективным мы называем в конечном счете такое миропредставление, которое дает нам возможность мыслить мир с наименьшей тратой силы, но так при этом, чтобы представление наше о мире отнюдь не приводило к противоречиям на практике, а было бы наиболее надежным и удобным орудием её.

Резюмируем еще раз. Эмпириокритицизм исходит из данности, признавая все содержание сознания, как оно есть, за реальность. Затем ставим перед собою вопрос о том, на основании каких признаков приписываем мы некоторым элементам данности объективное, независимое от нас бытие, выделяем их, как объективную действительность? Найдя путем тщательной критике критерии действительности явлений, мы совершенно отвлекаемся от нашего «я» и стараемся постичь лишь взаимную связь элементов, образуя из них на основании опыта цельную и стройную картину мира. Но в этом мире наш собственный индивид с его сознанием вдруг является в новой роли, именно как ничтожная часть бытия, занимающая вполне определенное место во времени и пространстве. Все это мы можем мыслить без всякого внутреннего противоречия: в самом деле, что мешает нам мыслить возникновение в мире мозга (сознания), отражающего в себе часть этого мира и, путем приспособления организма к среде, приходящего к отражению все более и более ценному и чистому? Что мешает нам мыслить, что мир, отражаясь, вызывает в мозгу (или сознании) еще множество побочных явлений, которые, так сказать, обратно проецируются в мир и долгое время принимаются сознанием за нечто объективное? Все это легко укладывается в общую картину. Наука, с точки зрения эмпириокритицизма, совершенствуется вследствие взаимодействия двух одинаково законных, одинаково необходимых точек зрения: эгоцентрической, или психологической, согласно которой реальный мир является лишь частью содержания всего моего «я», и космологической, или физической, согласно которой мое «я» со своим сознанием являются лишь частью бытия. Критический реализм видит глубокое подтверждение правильности обеих точек зрения в том, что космологическое рассмотрение не противоречит психологическому, что личность может быть частью такого бытия, каким мы его себе представляем, и, будучи ею при установленных наукою обстоятельствах, естественно и должна быть тем, чем она себя находит психологически.

Но чтобы вполне понять, какой шаг вперед представляет критический реализм по сравнению с другими точками зрения, рассмотрим, в каком отношении находится он к материализму и спиритуализму, как догматическим учениям, и идеализму и эмпиризму, как учениям гносеологическим.

Всякий философ, как и всякий человек, исходит из той же непосредственной данности. Материалист не обращает, однако, внимания на тот момент, который должен предшествовать изучению действительного мира, именно на критическое обоснование самого понятия действительности, на выяснение тех условий, которыми определяется то, что Авенариус называет экзистенциалом 2 элементов нашей данности. Отсюда шаткость основ материализма. Если даже само представление о действительности, как о чем–то противоположном субъективной кажимости, является лишь выводом, то тем более такое абстрактное понятие как понятие материи. В сущности, минуя предыдущие инстанции, материалист прямо ставит вопрос о том, что такое объективный мир? Как и критический реалист, он исходит из так называемых объективных элементов опыта и старается охватить их, мыслить их с наименьшею тратою сил, и для этого создает гипотезу неделимых частиц, соединяющихся в молекулы и тела, движущихся в пустоте. На наивных материалистах, уверенных, что атомистическое строение мира есть установленный факт, не приходится останавливаться; все серьезные материалисты согласны с тем, что пока это только гипотеза; но в том–то и дело, что гипотеза эта непригодна. Пока дело идет о физическом мире, атомистическая теория еще может удовлетворить нас, но, вступая в мир явлений психических, материалист останавливается. Конструируя свою материю, он не принял во внимание фактов сознания, — чему же дивиться, что его односторонняя концепция мира оказывается пригодной лишь в определенных границах. Что из движения и толчков атомов не может получиться мысль, воля, чувство — это ясно. Материалист либо бесшабашно утверждает, что будто это вполне мыслимо (утверждение тщетное), либо торжественно произносит ignorabimus.

Эмпириокритицизм легко справляется с этим затруднением, для него атомы вовсе не составляют сущности мира, его сущность есть явления, находящиеся в закономерном взаимодействии. Чем больше наблюдаем мы мир, тем яснее становится его единство, т. е. связь всех явлений. Чтобы констатировать эту связь, эмпириокритицизм прибегает к термину энергия. Энергетика вовсе не утверждает, что есть какая–то субстанция энергии, которая превращается во все; она констатирует лишь, что все явления, уничтожаясь, порождают другие явления, причем при одинаковых условиях всегда те же и в том же количестве, что если явление а порождает явление b, то b может вновь обратиться в а, сохраняя то же количественное отношение; если же количество а будет иное, меньшее, значит рядом возникли некоторые побочные явления, количественно равные мнимой убыли энергии. Этот закон, связующий воедино весь мир, удобнее всего формулировать, как закон сохранения энергии. Познать мир, значит познать все явления в их необходимой связи. Если известное количество механической силы порождает известное количество теплоты и мы знаем закон, связующий эти явления; то мы знаем все, что требовалось знать в этом отношении. Нам излишне утверждать, что теплота есть именно род движения, так как подобное утверждение означало бы лишь то, что организм, обладающий одним только зрением, либо вовсе не ощущал бы теплоты, либо воспринимал бы ее, как движение.

То же самое и при возникновении работы сознания. Работа сознания поглощает химическую, тепловую, электрическую энергию мозга. Если нам удастся доказать, что существует определенное количественное отношение между химической и духовной, духовной и термической, электрической, механической и прочими видами энергии, то сознание войдет в общую картину мира.

На это делают обыкновенно следующее возражение: в организме происходит превращение энергии, но оно все протекает в физических явлениях, мы нигде не видим убыли её: когда является теплота, мы знаем, что исчезла другая какая–нибудь энергия, в круговороте органической жизни нет промежутка для духовной энергии.

Возражение это очень слабо. Допустим, что человек обладает одним лишь зрением. Я, нормальный человек, подвожу этого зрительного человека к куску железа и нагреваю кусок железа ударом молота. Если теплота, действительно, есть молекулярное движение и у моего зрительного человека единственный дар его изумителен по силе, то он увидит танец молекул железа, молекул окружающего воздуха, увидит, как танец этот, распространяясь в необъятные пространства, постепенно исчезает. Или, быть может, я при помощи остроумного прибора снова обращу молекулярное движение в механическое. Как бы то ни было, если я стану говорить этому зрительному человеку о теплоте, он покачает головой, скажет, что он энергетик и не допускает возникновения из ничего, — откуда же взяться теплоте, когда все время налицо было механическое движение. Точь–в–точь то же имеем мы и в вопросе о психической энергии. Если бы все функции мозга мы видели, получился бы круговорот зрительный, если бы слышали — круговорот слуховой и т. д., но что же из этого? разве от этого исчезает возможность того, чтобы те или иные, положим, зрительные явления имели совсем другой смысл, будучи воспринимаемы иным способом. Вот человек кричит с искаженным лицом. Что это такое: звуки для уха, несколько пятен для глаза, но мы, однако, знаем, что ему больно, что он страдает, потому что симпатия является как бы органом число психического восприятия.

Но весьма вероятно, что теплота вовсе ничего общего с движением видимых частиц не имеет и что ее нельзя рассмотреть никакими глазами, — тогда зрительный человек имел бы здесь hiatus, пробел, он сообразил бы, конечно, что пробел этот заполнен чем–то и, может быть, познал бы это что–то косвенно, наблюдая, напр., термометр. То же может быть и с психикой. Быть может, мы когда–нибудь констатируем в известном месте цепи явлений в организме временное исчезновение всех известных нам видов энергии, потом новое их появление: это значило бы лишь то, что психическая энергия воспринимается лишь в одной форме и только одним органом, т. е. в форме духовной деятельности — мозгом. Мало ли что мы не воспринимаем нашими органами; целый ряд лучистых энергий мы знаем, наприм., лишь косвенно. Только тогда энергический принцип оказался бы неприменимым к психике, если бы в организме уничтожалось что–либо совершенно бесследно или возникало что–либо совершенно беспричинно.

Если материализм является таким образом неудовлетворительной попыткой для научного обобщения и страдает иногда наивной верой в абсолютность своих построений, то спиритуализм является доктриной, еще менее удовлетворительной. В своей дуалистической форме, допускающей как дух, так и материю, он натыкается на то же приблизительно препятствие, о какое разбивается материализм: ведь, материя дуалистов есть также абстрактная атомистическая материя, с другой стороны — субстанция духовная есть поверхностная абстракция из данных внутреннего мира. Дуалистический спиритуализм сам постулирует пропасть между духом и материей, определяя их, как полную противоположность друг другу; немудрено, что ему приходится считать несомненный факт единства их или, как адепты спиритуализма выражаются, взаимодействия, за нечто совершенно непостижимое. Для позитивиста же все явления суть явления, и никакой принципиальной разницы между ними он не допускает.

Более последователен монистический спиритуализм. Спиритуализм Беркли очень последователен. Существуют только духи, материя же есть как бы мираж, носящийся перед этими духами. Мираж этот, однако, как мы сразу в том убеждаемся, говоря словами Полония: «не лишен системы». Мы усматриваем в нем закономерность, не зависимую от нас, не предугадываемую, а открываемую нами. Кто или что производит этот систематический и независимый от нас мираж? Какая–то духовная причина (так как ничего, кроме духов, не существует), эта духовная причина есть Бог. Останавливаясь пока на этом, мы можем задать себе такой вопрос, как легче познать мир, предполагая ли, что в основе его лежит психическая законосообразность, разум и воля, похожие на наши, или исследуя самые законы явлений и устанавливая причины, совершенно отличные от нашей внутренней причинности? Чем дальше подвигалось исследование мира явлений, тем яснее сказывалось, что в мире вовсе не царят законы разума и нравственности, что, с точки зрения человека, он далеко не целесообразен, относительная же целесообразность прекрасно объяснялась физическим взаимоприспособлением частей вселенной. Физическое миросозерцание объясняло все, теологическое ставило страшный вопрос теодицеи. Шаткость целостного спиритуализма заключается в полной невозможности объяснить явления природы, исходя из предположения о духовной их сущности. Да это и понятно. Что такое законы духа? — Это — абстракции, в основе которых лежит внутренний опыт высоко организованного живого существа: спускаясь все ниже по лестнице существ, мы скоро потеряем все аналогии и, мысля законы астрономии, физики, химии и т. д. аналогичными нашим законам, выведенным из явлений совсем другого характера, мы, конечно, впадем в массу заблуждений.

Вот почему нам легче принимать систематический мираж Беркли за самостоятельную природу, а не за угрозы и поучения божества. Вторая несообразность, которую чувствовал и сам Беркли, заключается в том, что другие духи — люди, являются нам телами, вплотную входящими в «мираж»; приходится либо признать их призраками нашего воображения, либо признать за людьми, животными и их миром некоторую весьма основательную претензию на реальность.

Спиритуализм тесно граничит с разными формами идеализма, но, минуя идеалистическую метафизику, мы очертим коротко, в какое отношение становится критический реализм к гносеологическому спору идеалистов–критицистов и чистых эмпириков. На утверждение Локка «nihil est in intellectu, quod non ante fuerit in sensu», Лейбниц ответил: «nisi intellectus ipse». В этих трех словах весь Кантовский критицизм в зародыше. В настоящее время против наивных эмпириков можно еще выдвинуть и то соображение, что всякое объективное явление не только получает свою форму от нашего разума, но что субъективное, оформливающее начало встречает явление у самого порога органа чувства, т. е. через этот порог оно проходит в совершенно измененном виде. Ясно, что весь наш мир — есть мир субъективных знаков, что сущность их и законы, которым они подчиняются, суть законы нашего разума. Таково положение идеалистов. Можно ли вследствие этого вывести природу, мир из понятия «я», из законов духа? Кант думал, что нет: если бы нам удалось вылущить все субъективное, все, что привносится разумом, получилось бы нечто бесформенное, слепое, но это бесформенное и слепое определяет собою наш мир, и без него мир форм был бы пустотою. Мысль смутная и внутренне–противоречивая, камень преткновения для целых поколений идеалистов. Первый же гениальный ученик Канта, Фихте, заметил нелепость допущения вещи в себе, непредставимой, необладающей свойствами, непостижимой по самому определению своему: нет, вылущив из нашего мира субъективное, мы получим одно чистое отрицание, ничто. А потому природу можно вывести из законов «я».

После колоссальной затраты остроумия на умозрительное построение мира пришлось убедиться, что это невозможно, что необходимо исследование, опыт, т. е. что природа заключает в себе самостоятельное начало, что мы имеем здесь поле чуждых нам явлений, не имеющих ничего общего с законами логики или мнимыми законами морали. Эмпирики же, веруя в объективность показаний наших чувств, развили все блестящее богатство современной естественной науки. Очевидно было, что путь эмпириков правильнее. Однако верить в объективность наших ощущений, а тем более представлений и понятий, было невозможно.

Эмпириокритицизм исходит из обеих своих точек зрения. Что такое опыт и формулирующий разум с точки зрения психологической? С этой точки зрения опыт есть единственная первооснова знания: это — вся данность, весь поток жизни, без разделения на физическое, психическое и т. п. Что такое разум? — это организующее начало, разбивающее опыт на элементы (анализ), группирующее их по сходству и различию и улавливающее законные чередования явлений так, чтобы возможно было заранее построить картину ряда явлений, совпадающих с действительностью (синтез). В чем же доказательство ценности показаний наших чувств, ценности построений разума: в практической власти над явлениями мира, базирующей на неизменной связности всего нашего опыта и нашей науки. Анализ и синтез должны, производиться с наименьшей затратой сил. Это положение можно формулировать вполне доказательно: из нескольких методов, приводящих к сознанию, человеческий разум всегда выбирает более удобный, т. е. более легкий.

Что же такое опыт и разум с точки зрения физической: продукт приспособления органической жизни к космосу. Допустим, что существует адекватное познание мира, как отражение в прямом и чистом зеркале адекватно действительным зрительным образам. Мы не имеем ни малейшего права утверждать, чтобы наше мировосприятие, а тем более миропонимание обладало такой адекватностью. Среди бесчисленного количества зеркал–сознаний в мире, наверное, существуют или могут существовать, несомненно, совершеннейшие; однако факт тот, что зеркало–сознание низшего животного тускло, испачкано, исковеркано. В процессе приспособления зеркало (чувственное восприятие) проясняется. Пусть оно вогнуто или выпукло, пусть отражающиеся на нем фигуры не похожи на фигуры, отражающиеся в прямом зеркале божественного сознания, но, ведь, и по движению обезображенных отражений изогнутого зеркала можно составить себе совершенно верное представление об отношениях и законах явлений. Пятна поверхности зеркала долго принимались за объект, — теперь мы сумели научиться выделять и игнорировать их. Не спрашивать о том, каковы вещи на деле (вопрос праздный), но исследовать их в отношении к нам и к остальным элементам нашего мира, — вот чего хочет наука, и в то же время тщательно элиминировать из нашего мировосприятия субъективные пятна, как присущие данному индивидуальному зеркалу–сознанию, так и человеческому вообще. По мере совершенствования организма создается как бы новая система зеркал, где мы уже не видим пестрого индивидуального калейдоскопа бегущих явлений, там они отражаются лишь в виде голых и отвлеченных формул. Нечего и говорить, что мир формул, научное миропонимание, т. е. понимание мира, как совокупности законов, не есть реальное; реально то бегущее настоящее, которое вечно родится и уничтожается перед нашими глазами, мир преходящего и временного; какой же смысл имеет неподвижный абстрактный мир законов, мир вечных сущностей? Этот мир есть только приспособление в борьбе за существование, это фикция, построения разума, облегчающие нам процесс жизни, опора, за которую мы держимся, чтобы противостоять течению времен, направлять события к нашему и общему благополучию. Физически опыт есть сумма тех воздействий космоса на организм, для восприятия которых у него существуют приспособления, разум же, органическое приспособление для правильного реагирования на такие воздействия, разум есть организованный запас прошлого опыта, частью так сказать кристаллизовавшийся уже в самую структуру нервно–мозговой системы.

Итак, с точки зрения психической, познание есть процесс организации данности, процесс превращения её из смутного хаоса в закономерное и роскошное многообразие, где все светло, знакомо и величаво–правильно. С точки зрения физической познание есть процесс приспособления организма к среде, превращения однообразных и жалких реакций в богатую, бесконечно целесообразную систему борьбы организма не только за существование, но и за господство над стихиями, за счастие наиболее полной жизни.

Таковы вкратце воззрения, которые кладет в основу научной философии самая молодая, самая многообещающая философская школа.


  1. Отметим лишь, что логика, как наука, постулирует принципы тождества, причинности и т. п., как безусловные, как такие, без которых невозможен для всех полносильный, научный, объективный опыт. Она построяет идеальное сознание.
  2. Т. е. окраской реального бытия, сопровождающей некоторые явления и отсутствующей при других.
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции

Автор:


Источник:

Запись в библиографии № 103:

К вопросу о познании. — «Рус. мысль», 1903, № 8; с. 24–42.

  • То же. — В кн.: Луначарский А. В. Этюды критические и полемические, М., 1905, с. 346–368.
  • То же, с незначит. сокр. и ред. изм. — В кн.: Луначарский А. В. Этюды. М.—Пб., 1922, с. 5–27.

Поделиться статьёй с друзьями: