Луначарский прекрасно сознавал опасность сталинского коварства, но именно собственной пропагандистской работой объективно немало способствовал приходу его к власти. В оправдание Луначарского, очевидно, при этом следует учесть все же его изначально добрые товарищеские отношения, сложившиеся со Сталиным еще во время поездок в 1919 году по Юго–Западному фронту. Небезынтересным здесь является и тот факт, что 18 ноября 1921 года именно Луначарский направил Ленину записку относительно необходимости подыскать И. В. Сталину более удобную квартиру и что обеспокоенный Ленин оперативно принялся выяснять у начальника охраны: «Тов. Беленький. Для меня это новость. Нельзя ничего иного найти?..» [I, 383].
И в 1921 году, разъезжая по стране в ходе «профсоюзной дискуссии», ленинский нарком энергично добывал необходимые партии и Сталину голоса коммунистов. В январе он информировал Сталина о результатах голосования в Рязани: «1100 голосов за нас, десять Троцкому, пять оппозиции» [I, 316]. В последние годы жизни Ленина перед угрозой новой оппозиции руководимый Сталиным ЦК поручает Луначарскому в поездках на места «прощупать, насколько партия здорова», и доказать «всей партийной армии опасность пути к смене ЦК и передачи большинства в нем в руки других группировок» [I, 512]. После смерти «гения партии» нарком вел энергичную успешную агитацию за сплочение единства рядов «вокруг ЦК нашей партии» [I, 520].
Вот красноречивый фрагмент лишь одной из резолюций, написанной тогда Луначарским и единогласно принятой общим собранием коммунистов и комсомольцев г. Пензы: «приветствуя наш ЦК, собрание считает, что под его руководством и при поддержке его с нашей стороны наша партия сумеет перебороть все препятствия, которые стоят на нашем пути, и осуществить заветы покойного вождя партии».[I, 520]
Как ни странно, но подобные заклинания большевиков тогда магически действовали на массы. И нарком не скупился на их многократное клиширование, хотя кризисная ситуация в самой «ленинской когорте» РКП внутренне болезненно сказывалась на его «личных отношениях к партии, группам и членам», как он в этом с болью признавался в письме к Н. К. Крупской [I, 541]. Впрочем, следует, очевидно, привести наиболее выразительный для характеристики тогдашних настроений наркома фрагмент из этого письма от 14 мая 1924 года.
«… Не скрою от Вас, — писал Луначарский Надежде Константиновне, — что у самого меня настроение не очень важное. Внутрипартийная ситуация меня не удовлетворяет, замечается какой–то разлад товарищеских отношений. Он довольно болезненно сказывается на моих личных отношениях к партии, группам и членам. Последняя чистка до крайности не удовлетворила меня. Я не удивился, получив письмо Л. Б. Красина, которое Вам сообщаю. Я очень склонен к той же точке зрения. Высылаю Вам ответ Красину, если Вы согласитесь с этим, что говорим мы, может, Вы соблаговолите сказать мне или написать. Конечно, все это должно как–то изжиться. Но пока что атмосфера будто подернута вредными для дыхания газами. Будем надеяться, что это ненадолго…» [I, 541].
Между тем, выражая свою озабоченность сложившейся в партии нездоровой обстановкой, в уже упомянутом им письме к Л. Б. Красину от 10 мая 1924 года, Луначарский сообщал:
«Дорогой Леонид Борисович!
Я ознакомился с Вашим письмом в ЦК я во многом, даже, пожалуй, во всем согласен с Вами в этом отношении…
Я, конечно, относился с величайшим сочувствием к идее Ленинского призыва… но я никак не думал, что это будет достигаться одновременным разгромом интеллигентской части партии…
Конечно, ни Вы, ни я не станем утверждать, что партийная интеллигенция есть лучшая часть коммунистов, но и Вы, и я одинаково уверены, как я полагаю, что без интеллигенции вообще новое государственное строительство пойти не может и что средний уровень нашей партии, в смысле культуры и в смысле знания отдельных высококвалифицированных специальностей достаточно низок.
Что же произойдет? Лишив себя интеллигентов–коммунистов, неизбежно пойдем по одному из двух путей: либо мы предоставим фактически руководить государством, а рикошетом — и самой партии — внепартийным специалистам, быть может, высокой квалификации, но заведомо являющимся проводниками чуждых нам тенденций, либо мы заменим нынешних коммунистов–интеллигентов рабочими… что поведет опять–таки к понижению уровня нашей работы.
Вообще же атмосфера, создавшаяся за последнее время в партии, чрезвычайно тягостная… Может быть, ХШ съезд окажется в силах внимательно рассмотреть создавшееся в партии положение. Необходимо какое–то внутреннее разоружение, действительно товарищеская мобилизация сил так называемого большинства и так называемой оппозиции, полное прекращение противопоставлений верхов и низов, интеллигенции и рабочих внутри самой партии, авторитетное заявление съезда, что государственная работа коммунистов является тоже партийной, что государственное строительство требует большего разнообразия сил, подходов, типов и что их нельзя стричь под одну гребенку… Мне кажется, что если по всем этим пунктам не будет некоторой перемены в настроении, если нынешняя пуританская, а в некоторой части лицемерно–пуританская точка зрения будет продолжать свирепствовать, партия может быть в огромной степени обезличена и обесцвечена…
И не знаю, Леонид Борисович, что мы можем предпринять в этом отношении. Но я с большим сочувствием прочел Ваше письмо, которое при нынешних условиях надо назвать не только правильным, но и смелым. Полагаю, что только широкая дискуссия на съезде, проводимая с полной откровенностью, может в ближайшее время разрядить ту атмосферу узости и нетерпимости, которая грозит сковать весь более тонкий и нежный аппарат нашей партии.
Нарком просвещения А. Луначарский» [II, 539–540].
Однако Л. Б. Красин вскоре был назначен послом в Париж, а делегат проходившего 23–31 мая 1924 года ХШ съезда РКП(б) ленинский нарком просвещения Луначарский в атмосфере царившей здесь обстановки предпочел разумным даже не вспоминать о так глубоко потрясшей его проблеме, хорошо сознавая, что «неограниченная власть даже на умных от природы людей действует головокружительно» [II, 167], Луначарский впредь не отказался от критики обстановки «узости и нетерпимости» в партии и государстве, но решил действовать не открыто, а исподволь, иносказательными средствами публицистики. Так начался качественно новый этап в его работе над Ленинианой.
Всем содержанием своих мемуаров и статей о Ленине с тех пор Луначарский стремился в назидание его преемнику показать, каким должен быть истинный вождь. Тут он явился своего рода предтечей на полвека отстоявших от него диссидентов, у которых оппозиционность тоталитаризму также нередко формировалась на базе «нового прочтения» Ленина.
Люди, сознающие принципы общения и политического анализа тех лет, хорошо понимали, что главное здесь — между строк. Происходила своеобразная игра: Луначарский энергично поучал, Сталин делал вид, что не замечает досаждавших ему наставлений. Генсек предпочел остаться «неузнанным» даже в январе 1929 года, когда неугомонный создатель Ленинианы посмел не без оснований бесстрашно прозрачно намекнуть ему, что подлинный вождь должен быть «настоящим демократом, сознающим, что капризничать нельзя, что быть тираном, деспотом нельзя» [II, 393]. Лишь политика лжи, двоемыслия Сталина спасла тогда наркому жизнь.
Пока Луначарский был еще нужен Сталину. Во–первых, он все еще надеялся быть увековеченным хоть раз в каком–нибудь специально ему посвященном «революционном силуэте» наркома–публициста, но, к чести Анатолия Васильевича, он так и не выполнил заветного желания «вождя всех народов». Во–вторых, судя по письму Сталина Ме–рту (1925), Луначарский–политик не представлял для него опасности, ибо отошел уже «на второстепенные роли» [II, 16]. В ноябре 1924 года в ответ на донос секретаря ЦК КП(б) У. Э. Квиринга о приглашении харьковскими студентами К. Б. Радека, Л. Д. Троцкого и А. В. Луначарского Сталин заметил, что теперь ему важны не «философские и политические отклонения» Луначарского и Радека, а борьба с троцкизмом [I, 568].
И здесь Луначарский мог пригодиться снова Сталину. Своевременным, например, оказалось его выступление в ноябре 1927 года в «Правде» с ответом на «обидные сомнения товарищей–коммунистов» об отношении наркома просвещения к оппозиции.
«Я, — оправдываясь, разъяснял Луначарский, — с самого начала оппозиционного движения (Троцкого и «нового») самым решительным образом стал на точку зрения ЦК и достаточно резко высказывал это повсюду, куда партия меня посылала». При этом настоящим безумием называл он «дезорганизующую роль оппозиции» и высказался за ликвидацию внутренней борьбы в партии «во что бы то ни стало» [II, 232–233].
В свою очередь Л. Д. Троцкий, во всей амплитуде резких колебаний Луначарского — от «суздальской преувеличенности похвал» в его адрес в книге «Революционные силуэты» (1923) до последних обличительных противопоставлений троцкизма ленинизму (1927) — видел обычное выполнение им «секретарского заказа» Сталина.1
Характерно, однако, что именно Л. Д. Троцкий написал яркий, запоминающийся некролог «честного противника», уважительно отнесшегося к тени Луначарского. Сквозной темой его статьи о бывшем наркоме стала сознательно подчеркнутая «мягкая покладистость… в нравственном облике этого человека». И все же, утверждал Троцкий, Луначарский всегда оставался инородной фигурой в сталинском окружении: он «слишком хорошо знал прошлое революции и партии, сохранил слишком разносторонние интересы, был, наконец, слишком образован, чтобы не составлять неуместного пятна в их бюрократических рядах» [III, 231].
Но вместе с тем трудно согласиться с утверждением Троцкого, будто «покладистость» натуры Луначарского привела его в результате к полному подчинению «новым хозяевам положения». Негласные правила политического поведения в тоталитарном государстве научили наркома быть осмотрительнее, осторожнее в проявлении малейших признаков собственного радикализма. Поэтому следует говорить скорее о внешне настороженной лояльности, подспудно, однако, подпитываемой внутренним сопротивлением Луначарского–ленинца по отношению к Сталину и сталинщине.
Иллюзорная убежденность в том, что созданная Лениным партия в целом служит интересам народа, личная честность и добросовестность не могли не натолкнуть Луначарского на мучительные раздумья, тягостные сомнения при виде все откровеннее проявляющихся в большевистской среде карьеризма, самомнения, цинизма, откровенного произвола, жестокости сталинской власти. О своих колебаниях, опасениях, сознании личной вины и ответственности за происходящее он записывает в «Рабочем дневнике» 9 ноября 1930 года: «Я совсем мало создан для нашего свирепого времени. Конечно, я революционер ради огромного расцвета сильной, светлой и справедливой культуры. Но лес рубят — щепки летят. Допустим, я сам ничего не совершил тяжелого. Однако нельзя же прятать от себя, что я в конце концов отвечаю за все, а ложных страданий причиняется много и не видно конца» [III, 58].
И тем не менее большой ошибкой было бы слишком драматизировать эти душевные терзания импульсивной натуры Луначарского и придавать им какой–то решающий, чуть ли не роковой характер. Во–первых, как верно подметил еще В. Г. Короленко, плывя «по большевистскому течению», Луначарский не однажды уже «гамлетизировал и колебался».2 Во–вторых, оценивать эти мучения совести ленинского наркома следует все же скромнее, учитывая, в частности, фразистые рассуждения Луначарского–критика о подлинном революционере, который «с гордостью берет на себя общую ответственность», вполне сознавая, что революция «в самообороне своей вынуждена быть жестокой, и среди жестокостей этих оказывается часто несправедливость» [II, 96]. Весь фокус здесь только в том, чтобы «суметь сделать разницу между пролитием крови для капиталистических барышей и пролитием ее во имя победы социализма» [II, 287].
Все это были лишь отвлеченные рассуждения классово непримиримого большевика, а в реальной действительности многое существенно важное не вмещалось в умозрительно сочиненные им самим схемы. Так, например, в середине февраля 1929 года «Учительская газета» информировала о состоявшейся в Наркомпросе встрече Луначарского с рабочей делегацией Бауманского района, московских фабрик и заводов, серьезно обеспокоенной резкими перегибами в системе народного образования. «В результате беседы т. Луначарский обещал Бауманским рабочим от имени Наркомпроса добиваться от правительства скорейшего разрешения выдвинутых рабочими вопросов» [II, 404].
На следующий день, 15 февраля 1929 года, нарком просвещения обращается к Сталину с письмом по поводу проведения в вузах страны «чисток» социального состава студенчества.
«Один из самых болезненных вопросов, — писал Луначарский Сталину, — это вопрос о разного рода «чистках», которые теперь под всякими предлогами и соусами проводятся в отдельных учебных заведениях. То выгоняет детей лишенцев, немедленно после того, как та или другая комиссия лишила данное лицо избирательного права, то вычищают якобы за сокрытие своих родителей и своего происхождения, в том случае, когда кто–нибудь не упомянул в своих бумагах, что он состоит в родстве со служителями культа или что он дворянин по происхождению и т. д. Мы с чрезвычайной строгостью относимся к нашему приему и в этот раз выше, чем когда–нибудь, подняли процент рабочих. Так, во втузы мы приняли 65% только одних рабочих, не считая крестьян.
Надо ли тех молодых людей, которые уже учатся, без всякой вины с их стороны и только (имея в виду) проблематическую вину их родителей, вдруг выбрасывать вон. Лично я в этом чрезвычайно сомневаюсь… Должен Вам сказать, что я с некоторым беспокойством отношусь к этим фактам» [II, 404].
По тем временам смелый поступок наркома был настоящим вызовом сталинской системе репрессий и ГУЛАГа. Выступая в тот же день на совещании заведующих отделами народного образования, нарком, между прочим, сообщил, что ему также «удалось побеседовать с т. Сталиным» и что он убедился:
«т. Сталин как нельзя больше представляет себе ясно ситуацию… крайней культурной отсталости нашей страны по сравнению с успехами индустриализации». И затем нарком заметил: «тов. Сталин указал на то, что дальше так продолжаться не может и что лозунг «Нагнать и перегнать Европу» никак не вяжется с тем, что мы имеем в области культуры» [II, 405].
Но определенных результатов нарком все–таки добился. И уже 13 марта 1929 года газеты информировали, что «А. В. Луначарский распорядился прекратить исключение из школ детей лишенцев и вообще исключение учащихся по социальному признаку. Решение это не распространяется на лиц, скрывших свое происхождение при поступлении в школу» [II, 419]. Но как только ушел вскоре в отставку, нарком Луначарский, чекисты тут же «забыли» это куцее его «завоевание».
Мужественно и открыто честно повел себя Луначарский летом того же года, узнав об уничтожении Чудова монастыря в Кремле, после остро откровенного разговора с М. И. Калининым на этот счет нарком получил замечание на Политбюро ЦК
«Указать т. Луначарскому на некоммунистическое поведение…» В тот же день, 4 июля 1929 года, Луначарский подал в отставку [II, 455].
Это был единственный в многолетней тоталитарной практике Сталина случай, когда нарком уходил не по его, Генсека, воле, а по собственному желанию. Такое, конечно, не забывается и не прощается…
Внешне все выглядело более чем пристойно. 12 сентября 1929 года Президиум ВЦИК РСФСР освободил Луначарского, «согласно его личной просьбе», от обязанностей наркома просвещения, а ЦИК СССР назначил его председателем Комитета по заведованию учеными и учебными заведениями ЦИК Союза ССР, или в просторечии Учкома [II, 463].
Но уже в начале 1931 года бредовые сталинские поиски «врагов» партии привели к Луначарскому. Сначала ему припомнили былые «заигрывания с религией», его богостроительство. Но тут у Луначарского оказалось вполне логичное алиби: коль скоро руководимый Лениным ЦК в 1917 году поручил ему такой ответственный в культурном отношении пост, как руководство Наркомпросом, стало быть, тем самым признавалось, что «во всем существенном и главном» он сумел освободиться от прежних своих заблуждений. С авторитетом Ленина тогда еще считались и нападки как–будто прекратились.
В такой ситуации секретарю ЦК РКП(б) В. М. Молотову не оставалось ничего иного, как попытаться в марте 1931 года «пристегнуть» Луначарскому связь с троцкистским блоком. Компроматом должно было послужить письмо Троцкого к Луначарскому, о котором Молотов сообщил на заключительном заседании XV Всероссийского съезда Советов, предложив не избирать Луначарского во ВЦИК. Из–за болезни Луначарский не присутствовал на последнем заседании. Но созданная съездом комиссия во главе с С. М. Кировым и С. Орджоникидзе уже на следующий день опровергла молотовские домыслы: письмо Троцкого оказалось в ЦК партии нераспечатанным. Тем временем завершился съезд Советов, а Луначарский впервые за 15 лет работы не был избран во ВЦИК РСФСР.
Чего не удалось достичь Молотову, принялись довершать «верные подручные партии». В прессе началась настоящая травля Луначарского. Сигналом послужила статья Сталина «О некоторых вопросах истории большевизма» (1931). Запевалой традиционно выступила «Правда», обрушившаяся с обвинениями на журнал «Литература и искусство» за публикацию в нем статьи Луначарского «Горький–художник», кстати, одной из наиболее серьезных критических работ его о писателях. Три вечера в отсутствии находящегося за границей директора Института литературы, искусства и языка Комакадемии Луначарского обсуждалась на общем собрании партячейки «ошибка» несвоевременного реагирования бюро и редакции институтского журнала на эту его статью. Ответственный редактор, заместитель Луначарского по руководству Институтом ЛИЯ С. Динамов поспешил заверить «центральный орган» партии, что критику его считает «безусловно правильной» и обязуется «исправить допущенные ошибки».3
Явно недоброжелательно встретила тогда же марксистская критика статью Луначарского «Очередные задачи литературоведения», предварявшую первый номер журнала Института новой русской литературы АН СССР «Литература». Своевременно прозвучавший здесь призыв Луначарского к литературоведам о необходимости признания «относительной терпимости» в их остро развернувшейся бескомпромиссной полемике тогдашний руководитель РАППа Л. Л. Авербах квалифицировал как проявление «гнилого либерализма». Удивительна «железная» логика самого обвинения. «Тов. Сталин, — писал Л. Авербах, — в статье «О некоторых вопросах истории большевизма» поставил вопрос о гнилом либерализме. Я должен сказать, что если в литературе поискать человека, который в очень многом соответствует этому определению, то это будет, к сожалению, т. Луначарский».
В качества примера Л. Авербах ссылается на только что вышедшую книгу В. М. Волькенштейна «Опыт современной эстетики». «Это — идеалистическая, вредная нам книжка, — безапелляционно заявляет Авербах. — Но что пишет т. Луначарский в предисловии к этой книжке? «Наша пролетарская эстетика будет построена в споре с эстетическими системами других групп, будет построена в споре и с эстетикой Волькенштейна… В построении собственной эстетики мы используем труд Волькенштейна». Это пишется в предисловии к книжке, которая содержит классово–враждебные нам теорий. Волькенштейновская теория — это не сосед, а враг, и напрасно т. Луначарский содействует протаскиванию враждебных нам теорий, напрасно он блокируется с этим врагом, проявляя в то же время такую сверхреволюционную «ортодоксию»: «художественное творчество пролетариата (как оно ни важно) в настоящее время должно считаться второстепенного порядка задачей пролетарской борьбы и пролетарского строительства». Или по вопросу об идейности Луначарский в том же предисловии допускает утверждения совершенно антимарксистские: «Идейную сторону мы считаем неразрывной частью и, пожалуй, важнейшей частью художественного произведения». Надо ли подробно доказывать характер этих ошибок? — спрашивает большевистский обвинитель Луначарского — Л. Авербах и убежденно заявляет: «Он совершенно очевиден» [III, 123].
Но обвинение в отступничестве Луначарского–критика от марксизма, очевидно, показалось Авербаху недостаточным. И он его тут же усугубил новым ярлыком: «Тов. Луначарский ухитрился написать вводную статью в журнале «Литература», в которой откровенно повторяет точку зрения воронщины, а с другой стороны — худшие литфронтовские теории» [III, 123].
Выступивший вслед за Л. Авербахом В. Н. Кирпотин явно передернул самоочевидный посыл из статьи Луначарского о естественном разделении функций литературной критики и литературоведения. «… Наука, — заявляет В. Кирпотин, — обслуживает борьбу рабочего класса. Другой точки зрения у нас быть не может. Если разделить эти две вещи, если критике отдать литературную злобу дня, а науке отдать «научное», спокойное, мирное академическое поприще, то и в этой атмосфере мира, спокойствия и академизма будут вырастать горбачевские цветочки» [III, 147].
В статье Луначарского из журнала «Литература» В. Я. Кирпотин видит однозначно «обоснование гнилого либерализма, либерального отношения к враждебным нам течениям в области литературоведения». А на самом деле это была абсолютно ничем не отличавшаяся от других подобного рода работ статья критика, в которой марксистски последовательно, по–большевистски непримиримо и по–ленински откровенно нетерпимо осуждалось всякое инакомыслие в области тоталитарной политики партии, но допускалась возможность различных мнений и способов «в раскрытии подлинной истины» при решении теоретических проблем литературоведения.
Рассматривая себя «как работника партии на литературном участке фронта классовой борьбы», В. Я. Кирпотин, между тем, был твердо убежден, что «не может быть никакого разрыва в наших школах, вузах, научных учреждениях между академической работой и политикой, только работа, пронизанная духом партийности, может обслужить рабочий класс и способствовать его победам. Всякая иная работа, которая не будет пронизана духом партийности, будет лишь покрытием для контрабандистов всяческих враждебных нам течений» [III, 147].
Так мимоходом и самого Луначарского превращали если не в откровенного врага, то совершенно определенно — вражеского пособника.
На третий день после возвращения Луначарского из–за границы в Москву С. Динамов принялся за обещанное партии «исправление допущенных ошибок», 19 декабря 1931 года состоялось общее собрание партячейки Института ЛИН Комакадемии, основную часть которой составлял «коммунистический молодняк». Считалось, что новый институтский набор, давший, по мнению «Правды», «крепкое рабочее большевистское пополнение, повысил активность ячейки и ее партийную бдительность».4 В действительности же все было еще проще. Как вспоминал потом А. Исбах, институтское бюро получило «задание райкома»: проработать Луначарского. Вскрыть его махистские ошибки и вынести собственную резолюцию, для чего это нужно было, мы не знали. Говорили, что предложение исходит «с самого верха, от Сталина»…» [III, 121].
В докладе С. Динамова «О письме т. Сталина в редакцию журнала «Пролетарская революция» и о выводах, вытекающих из него, применительно к фронту искусствоведения и литературоведения» основной удар пришелся, конечно же, по Луначарскому, на котором, как оказалось, «заметно сильное влияние идей II Интернационала и у которого неверная, немарксистская и неленинская система взглядов на литературу и на искусство» [III, 122].
Показательно, однако, что, хотя, подобно большинству присутствовавших на собрании молодых коммунистов, С. Динамов, по его признанию, и сам предварительно «не изучил сколько–нибудь подробно» предмета своих нападок — работы Луначарского, — это не помешало ему выступить здесь с голословными обвинениями и навешать на него самые нелепые ярлыки. Главная установка тут была рассчитана не на объективное установление истины, выяснение конкретных «ошибок» Луначарского, а на огульное всеобщее осуждение его.
Специалистам еще предстоит изучить механику и оценить эффект создания коллективного психоза разного уровня подобных разоблачительных большевистских ритуалов, когда и сам «заблуждающийся» обвиняемый, поддавшись силе их злодейской магии, вдруг начинал признаваться в совершении «ошибок», которых нередко у него и в помине не было. Так уставно закрепленная тоталитарным большевизмом самокритика превращалась в ужасный беспредел самооговора.
Текст выступления Луначарского с ответным словом на этом собрании не сохранился, кажется, но по дошедшим до нас его скупым фрагментам можно заключить, что в целом оно выглядело значительно драматичнее, чем знаем мы о нем из полуанекдотичного изложения в книге А. Исбаха [III, 121–122]. Вот лишь один образец беспрецедентного самооговора из этого выступления Луначарского, искренне уверенного, что партии коммунистов «нужно говорить все до конца»:
«Я сделал… чрезвычайно дурной шаг… Я решился выбрать из моей книги «Религия и социализм» лучшие главы, которые казались мне непредосудительными, и опубликовать их под новым названием («От Спинозы до Маркса» — В. Е.) с предисловием… Ни с какими предисловиями и замечаниями, как бы далеко не шла в них критика (а моя тогдашняя самокритика была явно недостаточной), давать эти книги было нельзя. Если партия в то время не высказала мне прямо своего выговора за такое неуместное возобновление вредных и осужденных книг, хотя бы и в переделанном виде, то это не лишает необходимости подчеркнуть здесь, что я считаю это переиздание старых ересей безусловно недопустимой ошибкой» [III, 124].
Раз уж пришлось автору «Религии и социализма» каяться, то следовало, очевидно, скорее в том, что многие привлекательные идеи данной книги сослужили добрую службу тоталитарному строю большевиков в момент закладки ими социалистического «котлована».
Между тем собрание партячейки Института ЛИЯ шло по накатанной колее и в принятой им резолюции отметило, что коммунист Луначарский сделал «только первый шаг по пути самокритики, признав ряд крупных ошибок и проявление «гнилого либерализма» (предисловие к книге Волькенштейна). Парторганизация ставит перед т. Луначарским задачу дальнейшей решительной самокритики» [III, 121]. Собрание постановило создать особую бригаду для «более полного выяснения положительных и отрицательных сторон» трудов Луначарского. Работа ее оказалась, правда, никому не нужной, поскольку главная цель Сталина в общем была достигнута: состоялось публичное «чистосердечное» признание Луначарским своих «ошибок». Так усилиями коллективной воли партии был морально подавлен старый коммунист, ничего решительно плохого не замышлявший против нее, всего себя посвятивший неустанной борьбе за торжество революционных «принципов».
Пожалуй, ни один герой русской и мировой литературы не сопровождал Луначарского так неотступно всю жизнь, как Дон Кихот. Ярко запечатленная в нем «трагедия разрыва между идеалом и действительностью» по–своему отразилась в драме Луначарского «Освобожденный Дон Кихот» (1922). Этот «разрыв прошел через сердце» не только Сервантеса, но и самого Луначарского. «Глубокая трагедия разрыва между идеалом и действительностью» во многом определяла его собственную жизненную и творческую судьбу [I, 556].
Остроту драматизма многих сложных ситуаций помогал смягчать специфический склад натуры Луначарского. О нем откровенно поведал он сыну в одном из писем в феврале 1932 года, размышляя о «наследственности» своего характера. От родителей он «унаследовал некоторую умственную торопливость, недостаточность жизненных тормозов, цикличность (с преобладанием, однако, веселых моментов над упадочными)…» [III, 135].
«От отца, — делился он результатами самоанализа, — я по несомненно унаследовал ласковость к людям, живую любознательность, недюжинные умственные способности, наклонность к писательству (особенно драматургии). С другой стороны, известную легкость мыслей и чувств, умение быстро оправляться от ударов, забывая их; быстро прощать себе ошибки и нехорошие поступки; быстро сходиться с людьми и легко отходить от них» [III, 135].
Вполне самокритично сознавая, что во всем этом «есть удобное и даже неплохое, но есть, конечно, и дурное». Луначарский признавал, что ему лично больше импонируют «более глубокие, хотя и более мучительные при соответствующих отрицательных условиях характеры» [III, 135]. Беспристрастная интерпретация столь открытого признания, строгой самокритики позволяет лучше понять многие факты жизни незаурядной личности Луначарского, непредубежденно оценить его разностороннее творчество.
По–своему «высвечивается» в данной связи и последнее, известное нам, пространное письменное обращение Луначарского к Сталину по поводу возможного перехода его на дипломатическую службу.
Дело в том, что с весны 1932 года Луначарский тяжело заболел, у него началась глаукома правого глаза. Несмотря на вынужденную «глазную диету», он много работал, читал, писал и размышлял. В предчувствии надвигающейся болезни в письме из Женевы он делился с Н. А. Луначарской–Розенель своими размышлениями:
«В сущности, как–никак, я живу на земле последние годы. … Я очень счастлив думать, что мне осталось еще лет 9, в которые я буду иметь ясную голову, горячее сердце, жадные к миру глаза, уши, руки, желание творить, пить счастье и учить быть счастливыми.
Но не следует ли из этого все–таки, что надо стараться отныне моей жизни придать, так сказать, более торжественный характер?..
Не нужно ли мне сосредоточиться на всем существенном? Больше думать? Очень глубоко. Читать только существенное, мудрое, прекрасное? Писать только большое, нужное? Если не «только», то очень по преимуществу?
Вообще, жить так, чтобы каждый час пролетал на медленных и широких крыльях, чтобы не уходил, а приобретался. Чтобы в час смерти оказаться не растратчиком, а обладателем такой богатой внутренней жизни, чтобы естественно выросло чувство: этому не может быть конца. Как ты думаешь?
Конечно, путь человека зависит не только от него. Есть неотвратимая судьба–тюхе, как называл это Гёте. Но ведь очень многое зависит от «даймона», то есть от своего собственного самого лучшего «я».
Я вовсе не хочу стать ни святым, ни педантом, ни замкнутым философом: наоборот, я хочу стать веселым мудрецом. Хочу быть золотым, как начало осени, а не голым и пустым, как ее конец» [III, 136].
Стать таким Луначарскому помогала интенсивная научно–литературная деятельность. «В этом направлении, — сообщал он академику В. П. Волгину, — мною намечены большие работы: «Фауст» Гёте в свете диалектического материализма» и «Смех как оружие классовой борьбы». Последнее сочинение намечено на 3 тома… Работаю над большой биографией Бэкона Веруламского и над целым рядом крупных статей для наших словарей на серьезнейшие темы, как, например, «Шекспир» для БСЭ, «Платон», «Ницше», «Островский» для ЛЭ и «Дидро» как предисловие к тому его эстетических работ…» [III, 160].
«Творчество без счастья приемлемо. Счастья без творчества нет», — напоминает, он в одном из писем сыну той поры [III, 147].
А между тем из Женевы он обращается в Москву, «в Санупр, тов. Метальникову» с просьбой об ассигновании ему средств на лечение. «Телеграммой от 25–го мая, — пишет Луначарский, зам. Наркомдел тов. Крестинский предупредил меня, что в ответ на мою просьбу соответственные инстанции разрешили мне и моей жене, по окончании нынешней сессии Женевской конференции, остаться на полтора месяца для лечения, причем о финансовой стороне этого дела списаться лично с Вами» [III, 149]. 20 июля 1932 года из Женевы Луначарский снова направляет депешу в Москву. Одно письмо в Санитарное управление с просьбой «об увеличении субсидии на лечение и отпуск» другое — в Секретариат ЦК ВКП(б) с ходатайством об увеличеняи средств на лечение. В последнем он счел необходимым заметить: «Обычно с такими просьбами я стращался через посредство Иосифа Виссарионовича. Сейчас, не делаю этого, думаю, что его, может быть, нет в Москве. Но я просил бы довести мою просьбу до его сведения…» [III, 152].
И, видимо, «довели», потому что уже через три дня Луначарский в письме к полпреду СССР в Германии Л. М. Хинчуку просит передать полученные для него из Москвы двести пятьдесят долларов «тов. И. А. Дивильковскому на покрытие издержек Наркоминдела по оплате счетов клиники и врачей» в связи с его болезнью в Швейцарии [III, 152].
В столь сложных для него обстоятельствах складывался у Луначарского план перехода на дипломатическую работу. С настоятельной просьбой об этом тогда же в июльском письме из Женевы он обращается к Сталину:
«Дорогой товарищ Иосиф Виссарионович.
Возможно, Вы уже слышали о неприятности, которая меня постигла! В ходе развития моей болезни (артериосклероз) произошел тромбоз (разрыв вены) в моем правом глазу. Я почти совсем потерял его, хотя, возможно, и временно. Этот случай показывает, что болезнь вообще зашла слишком далеко.
Уже на протяжении последних лет врачи настаивали, чтобы я просил о решительной перемене в использовании моих сил. Теперь нельзя откладывать этой просьбы.
Мне необходимо, по мнению врачей, перейти на работу более кабинетного характера, иначе дело не пойдет. Большая агитационная работа, которую я вел до этого времени, стала мне не под силу. К тому же, имея 57 лет и серьезную болезнь, я переживаю огромную потребность закончить большие работы, над которыми я исподволь работал не один десяток лет. Чтобы завершить их, необходимо 2–3 года интенсивного труда, его не дает мне возможности организовать московская бурная жизнь.
Я прошу ЦК назначить меня полпредом в одну из западных столиц. Это даст мне работу более подходящего для меня характера. И надеюсь выполнять обязанности полпреда не хуже других товарищей. Это даст возможность закончить мои работы по истории культуры и внести посильный вклад в марксистсколенинскую литературу.
Я мог бы обратиться через Вас, Иосиф Виссарионович, с этой просьбой после моего возвращения в Москву, но боюсь упустить какой–нибудь подходящий случай и тем затруднить выполнение моей просьбы. Между тем, чем скорее я смогу перейти на новое положение, тем лучше. Это мнение всех докторов и наших и заграничных.
Очень прошу Вас поддержать просьбу. Она, очень важна для меня, поскольку это единственный способ устроить так, чтобы я мог возможно дольше и возможно продуктивнее работать для общего дела.
С М. М. Литвиновым я уже говорил об этом плане. Он ему вполне сочувствует, что и выскажет Вам, если Вы его спросите…» [III, 153–154].
Но Сталин с ответом не торопился: вопрос решался мучительно долго. И тут Генсек продолжал оставаться верным своим садистским повадкам. В октябре 1932 года Луначарский с беспокойством сообщал Горькому, что ответа на свой «план работы за границей… еще не получил», надеясь узнать о результатах по возвращении в Москву.
Прежде, правда, предстояло перенести трудную операцию по удалению правого глаза, проведенную 15 ноября 1932 года в Берлине профессором Крюкманом. А накануне, 14 ноября, он продиктовал статью «Перед восходом и заходом солнца. К 70–летнему юбилею Гауптмана». В этой связи Н. А. Луначарская–Розенель вспоминала:
«… Анатолию Васильевичу прислали экземпляр пьесы, и он тут же, не отрываясь, прочел все пять актов. Закончив чтение, он сказал:
— Да, это действительно большое явление в театре. Невольно вспоминаешь раннюю пьесу «Перед восходом солнца». — И, сделав несколько карандашных заметок, он вызвал стенографистку и начал диктовать.
Вскоре позвонили из нашего посольства и просили передать Луначарскому, что машина, которая должна отвезти его в клинику на операцию, уже ждет у подъезда. «Я сейчас кончу», — сказал Анатолий Васильевич и продолжал диктовать. Меня поразило его присутствие духа… — Иду, иду, надеваю пальто…»
А на седьмой день после операции, как свидетельствовала его жена, «Анатолий Васильевич с забинтованной головой, в сопровождении медсестры, отправился слушать из закрытой ложи музыку Моцарта» [III, 163–164].
Едва минул месяц после сложной операции, а Луначарский снова диктует новую свою статью «Барух Спиноза и буржуазия». В комментариях к последнему ее изданию (1965) близко хорошо знавший его литературный секретарь И. А. Сац, между прочим, совершенно справедливо в данной связи отмечал: «Эти биографические факты заслуживают внимания. Они помогают лучше понять Луначарского — человека, которому, по мнению некоторых писавших о нем современников, ко всем личным достоинствам недоставало лишь твердости характера» [III, 165].
В правоте такого убеждения нас еще больше утверждает направленное в те дни полпредом во Франции В. С. Довгалевским письмо Луначарскому: «… Я привык видеть вас всегда бодрым и жизнерадостным. Мне рассказывали, как стоически Вы переносили страдания, развлекая шутками товарищей, посещавших Вас в госпитале. От души желаю Вам поправиться и вернуться к работе и творчеству» [III, 163].
После возвращения в Москву перенесшего трудную операцию Луначарского больше всего беспокоила по–прежнему полная неясность перспективы новой работы. О том, как серьезно он к ней относился, щепетильно старательно готовился, придавая большое значение всему с ней связанному, свидетельствуют воспоминания его активного соавтора на ниве драматургии А. И. Дейча. В одном из писем к Александру Иосифовичу Луначарский сообщил о невозможности продолжать с ним совместную работу над почти завершенной пьесой «Пролог в Эсклавии», появление которой он считал «ничуть не совместимой» с последующей своей дипломатической работой. «… Я очень дорожу перспективами дипломатической работы, — объяснял Луначарский, — и не могу жертвовать ею (в угоду) драматургическим интересам.
Итак, пьеса Луначарского и Дейча «Пролог в Испании» больше не существует. Есть совсем другая пьеса Дейча или X…» [III, 205].
И надо же было так случиться, что 11 августа 1933 года после двенадцати месяцев гробового молчания и тягостных проволочек Сталин наконец объявил о своем решении направить Луначарского послом именно в Испанию, впервые тогда установившую с СССР дипломатические отношения. В запасе у нового посла, находившегося в тот момент на отдыхе и лечении во Франции, оставалось всего четыре с небольшим месяца жизни вообще. То ли время работало на Сталина и его тоталитарную систему, то ли он дьявольски умел использовать время в своих злокозненных целях…
29 декабря 1933 года в Ментоне оборвалась жизнь Анатолия Васильевича Луначарского…
В день похорон его у Кремлевской стены на Красной площади в Москве, 2 января 1934 года, О. Л. Книппер–Чехова, на виду у которой в сущности прошла большая часть сознательной жизни этого человека, в письме к М. П. Лилиной с грустью извещала: «… Все время «гриплю», к вечеру маленькая температура. Вот и сегодня побоялась идти на похороны Луначарского, смерть которого как–то затронула всех. Ушел человек значительный, в высшей степени культурный, а таких людей мало. Вчера мы стояли почетным караулом у гроба…» [III, 234].
В простых негромких словах скорбного признания замечательной представительницы русской интеллигенции значительно больше настоящего понимания подлинной роли фигуры, Личности этого крупнейшего представителя отечественной культуры и искусства, чем в напыщенно трескучих фразах многочисленных официальных некрологов и мемориальных речей.
Вскоре после похорон бывшего наркома просвещения из Луги к М. Горькому обратился учитель С. Степанов со следующим письмом:
«Умер Анатолий Васильевич Луначарский… Если мы живем в великое время, то значит, что умер один из величайших умов современности, человек недостаточно оцененный нами… Жил… и умер — словно в изгнании, — где–то на юге Франции, забытый, одинокий. Его смерть достойно отметили только Бухарин блестящей статьей в «Известиях» и Кольцов — фельетоном, который читаешь с волнением, переходящим в слезы…
Даже люди близкие по работе А. В. Луначарскому (Крупская. Литвинов), не нашли больших и значительных слов памяти покойного.
Зачем я это пишу? Имя Луначарского — нам, интеллигентной молодежи, работающей в глухих углах нашей страны, — необычайно дорого, любимо. Знал ли Анатолий Васильевич, что на его доклады в Ленинградской филармонии приезжали мы из деревенской глуши за 130–140 верст. Приезжали за тем, чтобы где–нибудь на хорах прослушать 3–4 часа незабываемый доклад, чтобы потом уходить полным высоких мыслей и чувств, полным глубокого волнения и благодарности к этому сверкающему человеку… Знал ли Луначарский, что мы — после этих докладов — всю ночь мерзли на улицах Ленинграда в ожидании первого восьмичасового утреннего поезда.
Для многих из нас «сверкающая» жизнь Анатолия Васильевича была идеалом, мы хотели и хотим жить также многогранно, красочно… потому нам так дорога память покойного, так дорого каждое слово о нем, о его жизни, о его работе.
Т. Горький, Вы создали незабываемые портреты — Толстого, Чехова, Короленко, Есенина, Ленина, Красина и др.; т. Луначарского Вы знали прекрасно, были, наверное, очень близки к нему с давних пор. Мы просили бы Вас, т. Горький, — создайте большой и яркий художественный портрет А. В. Луначарского. Только Вы это можете сделать… Только Вы можете сказать о нем большое и теплое слово».5
Но у Сталина и его окружения в те годы имя Луначарского не пользовалось должным доверием и авторитетом. Его даже незаметно старались «забыть», увести в тень. М. Горький не стал препятствовать этому: не написал «портрета» Луначарского, хотя прекрасно сознавал, «как нужна такая книга для нашей молодежи, от которой прошлое уходит с фантастической быстротой… но оставляет за собой ядовитую пыль, и от этой пыли — сереют души, тускнеет разум» [III, 159].
Однако в народном сознании, в удивительно избирательной памяти интеллигенции имя Луначарского, вопреки усиленным стараниям тоталитарной идеологии, совсем не стерлось. Скорее, наоборот, всякий раз с приходом к власти очередного руководителя «социалистической культуры» первый нарком просвещения в их глазах, все более утрачивая реальные черты, становился Человеком–легендой. Ведь совсем недавно еще газеты не раз вспоминали по–новому зазвучавший старый анекдот. Вот его вариант в интерпретации автора статьи из «Московских новостей» М. Чагодаевой:
«Долгие годы живет, все удлиняясь, грустный анекдот: «На чьем месте министр культуры Захаров? На месте Демичева, А на чьем месте был Демичев? На месте Фурцевой. А Фурцева?..
И так далее до Луначарского. А Луначарский? А вот Луначарский был на своем месте…»6, 7
Русский фольклор — вещь довольно поучительная, конечно. Но позитивную роль Луначарского–наркома просвещения в истории отечественной культуры на драматическом изломе ее развития объективно можно оценить, лишь учитывая далеко не абсолютную адекватность его сложной, противоречивой, как само трагическое время, личности мертвенным стандартам фатально ущербной системы с ее монополией на истину в последней инстанции. О том, как непросто было в условиях коммунистической диктатуры генетически тесно с ней связанному наркому Луначарскому выполнять трудную миссию защиты культуры и просвещения от тоталитарного мракобесия и рабства, свидетельствуют многочисленные суждения на этот счет и его прямых апологетов, и откровенных противников.
Так, неизменный заместитель по Наркомпросу М. Н. Покровский убежденно заявлял, что Луначарский был человеком, «лучше которого партия не могла найти» для руководства сложной просветительной работой в стране [II, 228], И действительно, оглядываясь сегодня на «гвардию ленинских маршалов», трудно представить себе кого–либо иного наркомом просвещения в ту пору, кроме А. В. Луначарского.
Как считал А. И. Южин, русское искусство «не забудет, что сделал для него А. В. Луначарский в грозных условиях революции, и многое, что сохранилось благодаря ему и что выросло при нем, будет ему памятником прочнее меди» [II, 80].
Даже откровенный противник новой власти Н. А. Бердяев, этот пристрастный свидетель из «чужого» лагеря, с большим пониманием говорил о том, что значило для Луначарского, человека, как он признавал, «менее всего жестокого… быть народным комиссаров в правительстве жестокой диктатуры».8
Многочисленные факты убедительно свидетельствуют, как все же объективно прав оказался Троцкий, признававший выполненной до конца наркомом просвещения Луначарским его исторической миссии, напомним, — в условиях жестких требований и предельно ограниченных возможностей большевистского тоталитаризма и сталинской олигархии;
Самому наркому Луначарскому, искренне считавшему недостойным для революционера «дезертировать с острых постов, предуказанных историей» [II, 96], помогали двенадцать лет добросовестно, честно выполнять его долг не только прочные коммунистические убеждения, огромная энергия революционера, но и огромная, настоящая любовь к искусству, его деятелям, их творчеству. Заинтересованная забота, эффективная поддержка и помощь — так можно определить отношение наркома Луначарского к писателям и литературе в целом. К сожалению, многое здесь объективно искреннего, честного утрировалось суровой заданностью самих большевистских установок наркома–ленинца, до конца жизни остававшегося «у своего знамени». Столь существенная историческая ограниченность отрицательно сказалась прежде всего на творчестве Луначарского — литературного критика, часто приводила к социологическим издержкам в подходе и оценках отдельных писателей и их произведений, всей, так называемой, советской литературы в целом.
- Троцкий Л. Л. Сталинская школа фальсификаций. — М. — 1990. — С. 38. ↩
- Негретов П. И. В. Г. Короленко. Летопись жизни и творчества. 1917–1921. — М. — 1990. — С. 150. ↩
- «Правда», 1931, 17 ноября. ↩
- Там же. ↩
- Бугаенко П. А. А. В. Луначарский и литературное движение 20–х годов. — Саратов. — 1967. — С. 27–28. ↩
- «Московские новости», 1989, 16 июля. — С. 13. ↩
- См. также: Цирюльников А. На чистых прудах // «Известия», 1989, 26 февр., С. 4. ↩
- Бердяев Н. А. Самопознание. — М. — 1991. — С. 133. ↩