Никакие былые религиозные увлечения не в состоянии были помешать автору главной книги его жизни «Религия и социализм» (1908–1911) оставаться убежденным, последовательным атеистом. Да и сам он вполне серьезно считал свою книгу «целиком атеистичной» [II, 447]. «Народ, — по мнению Луначарского, — вот бог, который должен создать царство правды на земле» [I, 478].
Нельзя не напомнить, однако, что в 1904 году, в полемике с С. Н. Булгаковым революционер–марксист говорил о религии как «чувстве связи между личностью и разными великими средами: национальностью, партией, человечеством, космосом, чувстве принадлежности к некоторой высшей индивидуальности».1 И хотя в 1923 году в примечании к вышеприведенному фрагменту нарком счел необходимым оговориться: «В настоящее время я признаю, что следует, во избежание недоразумений, называть религией только миросозерцание, в основе которого лежит вера в потусторонний мир»,2 именно Луначарский в конце своей жизни пришел к выводу: «… Нет такой глупости, нет такого абсурда, в которые бы люди не верили и из чего не делали бы религии» [II, 378].
Между тем, буквально с первых дней большевистского переворота ленинский нарком неустанно утверждал и не раз убедительно доказывал своей практической деятельностью, что в общей просветительной работе руководимый им Наркомпрос «активно безбожен» [II, 27]. Выступая в августе 1918 года на заседании Государственной комиссии по просвещение, Луначарский считал необходимым отметить, что «идти навстречу церкви и делать ей уступки комиссариат не имеет оснований, тем более, что до сих пор церковь нигде и никак формальным документом не признала Советскую власть» [I, 110]. В целом ряде выступлений наркома–пропагандиста изначально подвергалась «беспощадной критике пригодность религии для социальной жизни людей» [I, 198].
В то же время Луначарский настаивал на необходимости для коммунистических агитаторов «проникнуться мыслью, что не издевательство, не вульгарные наскоки на христианство и не потворство христианской мысли, путем противопоставления Евангелия, как якобы подлинной истины, обману попов, а только популяризация истинно научной точки зрения на христианство и религию является оружием для достижения нашей цели».3 Поэтому резко негативно отнесся нарком в 1920 году к «ультралевому» предложению коммуниста Н. Семенова о создании при Наркомпросе особого отдела по борьбе с предрассудками, что по сути лишь укрепило бы «на местах предрассудки, как агрессивная, сокрушительная — только не оружием простого механического давления, использования материальной силы, — ибо эти методы попросту нецелесообразны» [II, 445, 448].
Подобного рода заявления в условиях оголтелой истерии поиска врагов тоталитарного строя, разумеется, только накаляли и без того нездоровую обстановку вокруг проблем религии и церкви. Впрочем, не только накаляли, но и заведомо вдохновляли и подталкивали на более радикальные действия. В этом отношении весьма красноречиво его «Приветствие к пятилетию Союза воинствующих безбожников» (апрель 1930 года);
«Классовая борьба обостряется, вступает в одну из самых решительных фаз. Религия бросает всю свою силу на враждебную чашку весов, антирелигиозная борьба принимает все более серьезный характер.
СВБ заметно поработал за эти пять лет, но он отнюдь не удовлетворен достигнутым. Он идет навстречу новым усилиям. Всемерно желаю ему успеха в общей нашей борьбе с мракобесием.
Член Президиума ЦИК, академик А. Луначарский» [III, 28].
В это время у Луначарского–пропагандиста едва ли не основной в его докладах, выступлениях, речах, статьях становится тема «Искусство и религия», «Культура и религия». Выступая на одном из антирелигиозных рабочих собраний Красной Пресни с лекцией на эту тему, Луначарский напомнил слушателям о наступлении момента, когда «широкое массовое сознание способно перейти уже к более энергичным методам борьбы с религией, чтобы обеспечить и на этом фронте свободу социализма» [III, 14]. Затем в Клубе работников искусств докладчик совершенно конкретно определил такие «методы борьбы» применительно к деятелям культуры:»… Надо чтобы искусство не только перестало помогать религии, но чтобы оно заключило самую неразрывную связь с прогрессом, с революцией, с социалистическим строительством и послужило бы оружием искоренения религии».4
Среди прочих важных задач, стоящих перед советскими писателями, первоочередным Луначарскому виделся вопрос о создании «подлинно антирелигиозной вещи, которая должна явиться совершенной новостью не только в нашей, но и в мировой литературе» [II, 475].
Что же касается задач непосредственно драматургии, наиболее близкой ему части современной литературы, то, по мнению Луначарского–критика, здесь «главный удар должен быть направлен не на пороки отдельных представителей духовенства, а на нелепости и жестокости религиозной концепции, религиозной жизни» [III, 24].
Рабочие Красной Пресни задали Луначарскому вопрос: «Почему Вы, литератор, не напишете безбожных вещей?» На что докладчик вполне резонно возразил: «Я написал их целый ряд, но они, по–видимому, не очень удачны. У меня есть пьеса «Фома Кампанелла», у меня много мелких пьес, направленных против религии, почтя даже нет таких, в которых не было бы антирелигиозного элемента. Но эти произведения не нашли применения, может быть, они были не своевременны» [III, 14].
Что еще мог ответить драматург Луначарский, кроме этой горькой истины, если в большевистских литературных кругах одна из действительно лучших философских пьес его «Фома Кампанелла» встретила полное непонимание, была даже едко иронично высмеяна А. С. Серафимовичем как тривиальная «пьеса о попах».5
Впрочем, основным препятствием на пути к правдивому, полноценному отражению религиозных проблем в советском искусстве, в том числе и в литературе, была, конечно, не столько некомпетентность, предвзятость коммунистическом критики, сколько по существу сама система непримиримости, воинствующего безбожия тоталитарной идеологии, видевшей в религии едва ли не главного врага своим непреложным догмам.
Как ни изощрялся в 1928 году Луначарский — нарком, драматург и литературный критик — в попытке осуществить в театре В. Э. Мейерхольда постановку новой редакции пьесы «глубоко симпатичного» ему А. Барбюса «Иисус против Бога», но все же вынужден был под давлением «непреложных положений» коммунистической морали сдаться, признать ее «неприемлемость». В ответном письме по этому поводу нарком сообщал А. Барбюсу:
«Мы с Мейерхольдом весьма внимательно сами прочли пьесу «Иисус против Бога», а затем посоветовались в этом вопросе с некоторыми руководящими товарищами. Общее мнение таково, что при существующей у нас линии борьбы с религией эта пьеса, как бы ее не переделывать, непременно вызовет разного рода нарекания. Вы, может быть, это считаете узостью, но у нас держатся, как за одно из непреложных положений нашей антирелигиозности, за легендарность Христа… вот почему по зрелом размышлении мы с Мейерхольдом решили просить Вас отказаться от мысли о переделке этой пьесы и постановки ее в русском театре. С другой стороны, она настолько хороша по своей сценической конструкции и так прельщает Мейерхольда в этом отношении, что мы решили просить Вас написать другую пьесу в таком же жанре» [II, 268].
Председатель многочисленных в ту пору конкурсов «на антирелигиозную пьесу» Луначарский великолепно сознавал, что ожидать чего–то значительного, заслуживающего серьезного внимания от советских авторов не приходится, к сожалению. Поэтому большие его надежды в этой области связаны были с именами таких выдающихся западных мастеров, как Р. Роллан и Б. Шоу. В произведениях английского драматурга особенно импонировало его свободомыслие, пусть, как считал критик–нарком, и «не дошедшее до окончательного атеизма» [III, 214]. Наибольшие его возражения вызывали попытки автора комедии «Слишком верно, чтобы быть красивым» высмеять атеизм, как одну из форм «узости» мировоззрения.
Зато Р. Роллан и Б. Шоу, близкие ему по духу творчества люди, обладающие очень сходным «артистическим позывом к персонификациям, к символам, к патетике, к повышенным эмоциям», словом, склонные к самым утонченным формам «деизма», по сути помогали критику–ленинцу еще раз, в последний год его жизни, публично раскаяться в былых мифотворческих увлечениях. Но обратите внимание, какой неизбывной иллюзией проникнуто вздорное это в сущности самобичевание, особенно в заключительной его части.
«… У Шоу, — пишет Луначарский, — очень утонченный бог. Это — порыв жизни… Но это все–таки бог.
Ромен Роллан, другой наш дорогой друг, в своем великолепном большом романе «Жан–Кристоф» в одном месте с удивительным пафосом и блеском говорит о своем гипотетическом боге. Этот бог Роллана не всемогущ, он не творец мира, — он только еще завоевывает мир. Он вождь, сумма или персонификация всего светлого, прогрессивного, разумного и доброго, что постепенно, в тяжелой борьбе, делает из хаоса космос. Революция на земном шаре, в человеческом роде, оказывается, таким образом, частью этого процесса.
… Я тоже страдал таким же «мифологическим» позывом и тоже думал не столько найти, сколько коллективными силами построить некоего очень симпатичного бога.
Но мой великий учитель Ленин и великая партия, к которой я принадлежу, очень быстро исцелили меня от этих интеллигентских попыток лить грязную воду в чистую ключевую воду научного диалектического атеизма» [III, 214].
В комедии Б. Шоу «Ученик дьявола» критику–атеисту были сродни напоминающие теорию «разумного эгоизма» Н. Г. Чернышевского, «так называемые «ученики дьявола» — люди, протестующие против бога, религии, обычной этики и заявляющие, что в этом они повинуются только своей натуре, — которые оказываются способными на большие дела, на самоотвержение, на подлинный героизм и насколько они, даже с точки зрения доброты, великодушия, человечности, безмерно превосходят ханжеское мещанство, пересыпанное «моралином» [III, 183].
Однако критик сумел вместе с тем возвыситься над собственной «партийной позицией». «Мы делаем плохо, — признавал он, — когда стараемся схватить за уши ту или другую пьесу и тянуть ее вверх, пока она не сделается «социально значимой» согласно нашим требованиям». Учитывая что комедия «Ученик дьявола» была написана тогда еще начинающим в области драматургии Б. Шоу, Луначарский вполне сознавал, что не так следует «работать над наследием». Нужно «его, конечно, освещать, подчеркивать, делать более понятным, но ни в коем случае не отрывать его от исторической почвы». И как завет потомкам, звучат слова наркома–критика: «Наследство надо постигать, его надо критиковать, но ни в коем случае не фальсифицировать» [III, 183].
И все–таки в жизни наркома просвещения настал критический момент откровенного прозрения, когда в 1929 году он отчетливо осознал, к чему на деле приведет новое общество дальнейшее «марксистское развитие» обоснованных им самим постулатов казарменной морали недальновидными угодливыми партийцами–технократами, вдруг вознамерившимися вообще «ничему лишнему» не учить юных «коллективистов» из школ ФЗУ, кроме как бездуховной привычке трудиться и подчиняться. Настолько ужасной представилась тогда наркому просвещения трагическая перспектива судеб этих пролетарских «винтиков», что благоразумная совесть подсказала ему единственно реальный в тех условиях выход — необходимость немедленного ухода в отставку.
Кажется, поживи больше Луначарский, еще сильнее ужаснулся бы он при виде кошмарных результатов воспитанной в нас партией готовности до абсурда «диалектически развивать» поддержанный им в свое время из страха перед Сталиным его «лозунг социалистического реализма».