Философия, политика, искусство, просвещение

3. О «рыцарском отношении к поэтам»

Среди сотрудников многочисленных наркомпросовских отделов и подотделов в первые годы новой власти оказалось немало поэтов и писателей. Некоторые из них, подобно О. Э. Мандельштаму, Р. Ивневу, зачислены были в наркомат по личному ходатайству или с согласия Луначарского. Основная же их масса числилась при Литературном и Театральном отделах Наркомпроса РСФСР. Весьма пестрый спектр их политических убеждений поначалу не очень смущал наркома, стремившегося не только в обозримом будущем «приручить» художников к новой власти, но и вполне искренне обеспокоенного их нынешним материальным положением. Поэтому даже наиболее радикально настроенные его сослуживцы и подчиненные, вроде В. Ф. Ходасевича, не могли объективно не признать в нем «либерального министра из очень нелиберального правительства». Правда, это нисколько не мешало тому же В. Ходасевичу резко иронически отзываться о его «самовлюбленности и склонности к вычурам».1

Характерно, однако, что Луначарский умел оставаться выше всякого рода личных в его адрес выпадов, объективным в оценке деловых качеств своих сотрудников, даже в 1925 году, отвечая на запрос начальника Иностранного отдела ГПУ Угарова, нарком писал, что «В. Ф. Ходасевич в течение всего своего пребывания в России вел себя совершенно лояльно и числился попутчиком в хорошем смысле этого слова» [II, 25].

Не все сразу принял в наркоме просвещения также и К. И. Чуковский, по, как видно из его дневниковой записи, лишь полгода понадобилось писателю совместной с Луначарским работы, чтобы однозначно заключить: «Его невероятная работоспособность, всегдашнее благодушие, сверхъестественная доброта, беспомощная и ангельски–кроткая — делают всякую насмешку над ним цинической и вульгарной»,2 такая оценка положительных качеств наркома, видимо, несколько завышена, но в принципе она обоснована. Ведь в том, как нередко менялись к лучшему у писателей отношения с новой властью, не последнюю роль имели личные качества самого наркома просвещения. У многих через положительное восприятие личности Луначарского складывалось и соответствующее этому отношение к новой власти в целом. Тут достаточно назвать лишь имена таких разных художников слова, как А. Блок, С. Есенин, В. Хлебников, Б. Пастернак, Б. Пильняк…

В «Моих службах» М. И. Цветаева пишет о своем выступлении вместе с Луначарским в июле 1919 года на вечере поэтов с чтением стихов. «Избрала вещь подспудно антисоветскую («Фортуна»)… рада, что «в лицо комиссару», хотела бы Ленину, «всей Лубянке»… Гонорара «публично» не взяла — «я на свои 60 р. пойду у Иверской поставлю свечку за окончание строя, при котором так оценивается труд» — 60 р., на 3 фунта картофель». [I, 185].

Но вот в голодном двадцать первом нарком принимает поэтессу в Кремле, обратившуюся с просьбой о помощи писателям Крыма. Свой визит она так описала М. А. Волошину: «…Ласковые глаза: «Вы о голодающих Крыма? Все сделаю!» — Я, вдохновенным шипом: «Вы очень добры». — «Пишите, пишите, все сделаю!» — Я, в упоении: «Вы ангельски добры!» — «Имена, адреса, в чем нуждаются, ничего не забудьте и будьте спокойны, все будет сделано!» — Я, беря обе его руки, самозабвенно: «Вы царственно добры!» Ласков, как сибирский кот… Люблю нежно. Говорила с ним первый раз» [I, 382].

Тут нарком не позировал, не играл, в чем, кстати, его порой упрекали современники: в то грозное время присущая ему доброта просто казалась необычной. Кстати, о выполненном им обещании, данном М. И. Цветаевой, известно из многих благодарственных писем наркому от С. Я. Елпатьевского, И. С. Шмелева, М. А. Волошина, М. П. Чеховой, Т. Л. Щепкиной–Куперник. Тогда же поэтесса С. Я. Парнок сообщала Луначарскому, что узнала от М. Цветаевой о его «исключительно рыцарском отношении к поэтам».3

Большую сдержанность, настоящее понимание проявил Луначарский–нарком в отношении представителей «внутренней эмиграции», не скрывавших крайне враждебных суждений о большевиках и им сочувствующей интеллигенции. Теперь мы настолько «оправдали» З. Н. Гиппиус и С. Мережковского, что готовы не замечать их нравственно необоснованных выпадов против наркома просвещения. А между тем, они, возможно, больше других, не менее достойных, тоже пользовались плодами «исключительно рыцарского отношения» его к художникам слова.

Многое повидавший за годы революции, особенно самых неожиданных метаморфоз, К. И. Чуковский поражен был просьбой Д. С. Мережковского «свести» его с наркомом Луначарским. «Вот люди! — записывает К. И. Чуковский в дневнике. — Ругали меня на всех перекрестках за мой якобы большевизм, а сами только и ждут, как бы к большевизму примазаться».4 З. Н. Гиппиус отказывается даже подать руку «поэту Блоку», зато тут же вместе с супругом активно хлопочет об «охранной грамоте» от уплотнения квартиры и об издании новым правительством их книг. Но, добившись желаемого, получив от ненавистных большевиков 76 тысяч рублей, Д. Мережковский снова «готов унижаться и симулировать бедность, чтобы выцарапать еще тысяч сто». Теперь он просит К. Чуковского послать наркому телеграмму: «Мережковский умирает с голоду. Требует, чтобы у него купили его сочинения. Деньги нужны до зарезу».5

Нарком выручил и на этот раз: две пьесы Д. Мережковского принимаются к постановке в театре. Успеху их в немалой степени способствует тот же Луначарский, но уже критик, выступивший в театре бывш. К. Незлобина перед постановкой драмы «Павел I» и с большой статьей «Цари на сцене» (1919), посвященной московским постановкам драм «Павел I» и «Петр и Алексей» в театре бывш. Корша.

Хотя в рецензии Луначарского совершенно авторитетно было заявлено, что пьесы Д. С. Мережковского «решительно ничего контрреволюционного в себе, конечно, не имеют» [I, 198], тем не менее сразу же после эмиграций драматурга за границу произведения его оказались в советской России под запретом, как, впрочем, и статья самого Луначарского о них, вот уже 70 лет не переиздававшаяся у нас «по цензурным соображениям».

По очень сходному сценарию действовал и Ф. К. Сологуб, сначала было немного «повоевавший» с наркомом, но затем перешедший к активной обороне. Через Горького он получает от наркома «охранную грамоту» на небольшое дачное имение, а в непосредственном обращении к Луначарскому просит издать 27 томов своего «Полного собрания сочинений». И уже 1 марта 1919 года комиссар Луначарский информировал коллегию Наркомпроса о предложении писателя Ф. Сологуба купить у него последний роман «Заклинательница змей». Коллегия соглашается приобрести его за 18 тысяч рублей, но автор начинает торговаться. В результате Сологуб получает двадцатипятитысячный гонорар и вскоре приглашает наркома во II Студию МХТ на премьеру своей пьесы «Узор из роз».

Как все это напоминает поведение Мережковских и насколько все это не похоже на бесконечные мытарства с советскими изданиями произведений непрактичного в таких делах А. А. Блока, на полный достоинства жест уже больного поэта, отклонившего «разные благотворительные предложения, которые делали Станиславский и Луначарский», узнав о его болезни [I, 343].

Вот почему в вопросе о разрешении выезда за границу для лечения А. А. Блока и отдыха Ф. К. Сологуба нарком Луначарский считал предпочтительным право на выезд прежде всего для Блока, учитывая значение его работы, болезнь и бескорыстие. Именно так можно понимать его письменный протест (15 июля 1921 года) против «легкомысленного решения» Политбюро не выпускать за границу А. Блока и разрешение на выезд Ф. Сологубу. Это не был, как представлялось В. Ф. Ходасевичу, «донос на Сологуба».6

Сама логика поведения человека в тоталитарном государстве приводила наркома к заключению, о котором он писал в Политбюро: «… Могу Вам заранее сказать результат, который получится вследствие Вашего решения. Высоко даровитый Блок умрет недели через две, а Федор Кузьмич Сологуб напишет по этому поводу отчаянную, полную брани и проклятий статью, против которой мы будем беззащитны, так как основание этой статьи, то есть факт, что мы уморили талантливейшего поэта России, не будет подлежать никакому сомнению и никакому оправданию» [I, 354].

Это «настойчивое письмо» возмущенного несправедливости наркома следует рассматривать как прямое обвинение самой практики тоталитарного режима, утверждавшейся прежде всего самим руководством партийного центра. Не случайно копию своего письма Луначарский направил Горькому, «чтобы лучшие писатели России знали», что он, нарком просвещения, в столь «легкомысленном решении нисколько не повинен» [I, 354]. Понятно также, почему только в 1990 году красноречивый документ этот получил у нас публичную огласку» (См. «Литературная газета», 1990, 28 ноября, С. 7).

Сохранившиеся в архиве Наркомпроса протоколы заседаний коллегии довольно наглядно свидетельствуют, как внимательно относился, чутко реагировал нарком на многочисленные просьбы писателей, в том числе и связанные с вопросом о разрешении заграничных командировок и поездок по личным делам.

В начале января 1920 года М. Горький в письме из Петрограда в Москву сообщал А. Белому о его просьбе относительно выезда за границу: «Вчера — 4–го — я говорил с Луначарским по поводу Вашего отъезда, и Луначарский сказал мне, что устроит это, как только вернется в Москву» [I, 214]. И действительно, уже 21 января нарком уже докладывал коллегии по вопросу «О командировке Андрея Белого за границу» [I, 213].

В марте–апреле того же года коллегия под председательством Луначарского рассмотрела сначала «Заявление Вячеслава Ивановича Иванова об оказании ему финансовой помощи для поездки за границу», а затем информацию самого наркома о его переговорах с наркомом иностранных дел по вопросу о выезде за границу командируемого Наркомпросом В. И. Иванова [I, 221, 242]. Но сразу же возникло не менее существенное препятствие — отсутствие необходимых средств «для посылки за границу научных и вообще культурных экспедиций Наркомпроса». Об этом обстоятельстве нарком с огорчением известил В. И. Иванова письменно [I, 303].

Тогда же К. Д. Бальмонт предложил наркому свои услуги, в случае разрешения ему выезда за границу, где он «был бы очень рад выполнить какое–нибудь поручение учено–литературного свойства или же дипломатического» [I, 232]. В письме к наркому поэт заверял в своих симпатиях к новой власти: «Кстати. Мой очерк «Океания», написанный 7 лет тому назад, есть точное указание, что я давнишний враг европейского империализма. Посылаю Вам, в этом письме, написанную с неделю тому назад «Песню Рабочего Молота». Мне хотелось бы увидеть ее в 1–м номере «Художественного слова»…» [I, 222]. В личной беседе с Луначарским Бальмонт ссылался как на доказательства своей лояльности именно на эти факты, заявляя, что в случае его измены они могут быть обнародованы.

17 апреля 1920 года в связи с докладом наркома «О рекомендации за границу К. Бальмонта» коллегии поддержала ходатайство поэта [I, 241]. Но не успел К. Бальмонт доехать до Ревеля, как в адрес Луначарского посыпались «сигналы», будто поэт там выступал против большевистской власти.

Обескураженный случившимся нарком просвещения просит Г. В. Чичерина информировать его «о поведении в Ревеле Бальмонта». В зависимости от этого, разъяснял Луначарский, «Владимир Ильич и Особотдел ставят отпуски для некоторых весьма нуждающихся в поездке за границу лиц» [I, 265].

Полученное вскоре Луначарским письмо полпреда в странах Балтии И. Э. Гуковского успокоило, ибо, как понял нарком, «кроме подозрений у него, Гуковского, решительно ничего нет против Бальмонта» [I, 265]. Правда, в депеше И. Гуковского был один не очень приятный для Луначарского пассаж, где, в частности, высказывалось мнение дипломата: «… Я считаю, что те командировки, которые стали все чаще и чаще даваться Вами разным лицам из среды нашей интеллигенции, следует по возможности сократить и давать с возможной осторожностью» [I, 265].

Но вскоре пришло письмо К. Бальмонта из Ревеля, который заверял наркома в своей лояльности, говоря, что он никак не высказывался против советской власти. «Уезжая через неделю в Европу, — писал он Луначарскому, — я еще раз благодарю Вас за то, что Вы помогли мне осуществить эту поездку. До свидания в Москве. Преданный Вам К. Бальмонт» [I, 264].

Однако показной «преданности» поэта хватило лишь до момента начала Кронштадтского мятежа, когда он действительно открыто выступил против большевиков. Позже Луначарский так вспоминал историю превращений К. Д. Бальмонта:

«Но что сказать о Бальмонте с политической и гражданской сторон? Быть может, Бальмонт вспомнит, как он просил меня представить его рабочей публике в Колонном зале, где он восторженно читал свое стихотворение «Кузнецы» во славу пролетариату? Быть может, он помнит, как он, сидя у меня в кабинете, распинался относительно того, как он постепенно пришел к приятию революции, как ему необходимо теперь поехать за границу по семейным делам и как ему было бы ужасно подумать, что его могут заподозрить в желании куда–то перебежать? Бальмонт даже счел нужным прослезиться при этом, а может быть, в то время слезы и сами выступили у него на глазах. Он говорил мне о том, что я ведь имею его письма, где он высказывает свои горячие симпатии революции, и что я могу опубликовать эти письма, поставив его бог знает в какое положение, если бы оказалось, что он «изменит» своей стране.

А когда из Риги пришли сведения, что Бальмонт наговорил там кокого–то вздора интервьюеру, то этот господин счел нужным прислать мне опровержение и заявить, что он остается при прежних чувствах.

Даже в Париже он крепился некоторое время, и только в момент Кронштадтского восстания… когда казалось, что большевизм трещит, Бальмонт выступил вдруг с неслыханно наглой статьей, которая показала его настоящую цену» [II, 287].

Все эти события заставили наркома просвещения быть осмотрительнее. Так, летом 1920 года Ленин передал с резолюцией «на усмотрение» наркому письмо М. П. Арцыбашева, просившего разрешить ему заграничную поездку. Луначарский, в ожидании ответа И. Гуковского, между тем не спешил с положительным ответом. «Если Вам угодно, — писал он Ленину 22 июля 1920 года, — в данном случае взять на себя ответственность, то я буду последним, кто стал бы протестовать против отъезда Арцыбашева.

Но после скандала с Бальмонтом, повторяю, еще не совсем для меня ясного, я начинаю дуть на воду.

Настроение Арцыбашева, вообще говоря, все время было в достаточной мере обывательски брюзгливым, и поэтому лично я не считаю себя вправе палец об палец ударить для того, чтобы облегчить его отъезд за границу» [I, 264].

Получив наконец ответ И. Гуковского и убедившись в отсутствии в тот момент каких–либо подозрении относительно К. Бальмонта, нарком снова обращается к Ленину. Любопытно, однако, наблюдать, как, продолжая просить о разрешении выезда для писателей, он теперь уже заметно осторожничает: «При таких условиях, — замечает нарком, — мне кажется нерациональным задерживать, с одной стороны, Арцыбашева, с другой стороны, Вяч. Иванова, которому заграничная поездка обещана давным–давно, у которого страшно больна жена и который много раз своей честью заверял, что ни в коем случае не уронит ни своего достоинства, ни достоинства выпустившей его Советской Республики. Еще с Бальмонтом я мог допустить, что он что–нибудь сбрехнул, что же касается В. Иванова, то это человек гораздо более сдержанный и последовательный. Между тем меня действительно беспокоит состояние и Арцыбашева и Иванова.

Очень просил бы Вас распорядиться хотя бы через т. Фотиеву т. Менжинскому, чтобы относительно этих двух лиц запрет был снят, тогда я возбужу о них ходатайство в общем порядке.

Заметьте, что за Арцыбашева я отнюдь не ручаюсь и в разговоре с Менжинским об этом упомяну…» [I, 205]. Во всех этих горемычных историях смущает и тревожит тот бесспорный факт, что Луначарский по существу воспринимает как должное утвердившийся властный произвол большевиков относительно задержки или «выпуска» из страны своих «свободных» граждан, представителей мира искусства, науки, и что вообще вопрос о выезде даже для беспартийных решается на уровне Политбюро ЦК РКЦ(б) и Совнаркома. Пожалуй, единственное, что по–настоящему все еще беспокоило наркома и благодаря чему, между прочим, ему порой удается добиться от ГПУ и Ленина разрешения на выезд того или иного писателя, художника, актера, ученого, — это постоянная оглядка коммунистического тоталитаризма первых лет его господства на «общественное мнение Запада».

Сегодня мы уже совершенно определенно знаем, что не Луначарский в 1922 году «инициировал высылку» видных деятелей науки и культуры за границу. Но нет, к сожалению, у нас также и подтверждений хотя бы попытки его заступиться за них. Скорее, наоборот. В докладе «Идеологический фронт против буржуазии», прочитанном во II МГУ 9 октября 1922 года, нарком пытался оправдать эти беззакония большевистского режима, подчеркивая «безусловный вред буржуазной философии, религии и общественных наук» [I, 1, 433]. D опубликованной тогда же статье «Советская власть и интеллигенция» он предостерегал от «заблуждения… распространять мероприятия, направленные против неповской мегаломании не только на всю интеллигенцию, но даже на отдельные категории», учитывая явный сдвиг этой части общества в сторону сотрудничества с новой властью» [I, 434].

В 1924 году, рассматривая берлинское издание сборника трудов философов–идеалистов «София», Лначарский досадно пренебрежительно отозвался о Н. А. Бердяеве и

С. Л. Франке как «гиперкультурном мусоре, выметенном из России метлой истории». Идеалисты, говоря словами Луначарского, «старались изобразить дело так: грубияны и бунтари–большевики восстали против самих законов истории, они представляют собою уродство, историческую аномалию и история — Кронос — не замедлит сожрать этих своих незаконнорожденных детей». А между тем, недальновидно полагал нарком, «большевистский строй упрочился. Он стал бесспорным и незыблемым. Внутренне все эти Франки и Бердяевы прекрасно сознают, что «ужас» утвердился всерьез и надолго. Но история, взяв в руки метлу, поступила с каждым идеалистом, как с мусором, они, конечно, на нее страшно обиделись» [I, 532].

Партийно–кастовый недуг неприятия инакомыслия, нетерпимости иных политических убеждений превращал в глазах большевистского наркома недавних безобидных оппонентов в прямых классовых врагов коммунистического строя, установленного, как вслед за Лениным любил повторять Луначарский, «всерьез и надолго». Так что, казалось уверенному в победе наркому, всем этим Куприным, Буниным, Франкам, Булгаковым и Бердиевым — «дальше идти некуда».

Но в том–то и заключался исторический парадокс большевистского ленинского учения, что возникшая на его основе тоталитарная государственно–партийная система, ее многочисленные неуклюжие бюрократические механизмы, порочная идеология первыми своими жертвами сделали собственных творцов и добросовестных исполнителей. Не минул такой участи и нарком Луначарский.


  1. Ходасевич В. Белый коридор // «Наше наследие», 1988, ЖЗ. — С. 81.
  2. Чуковский К. И. Дневник. 1901–1929. — М. — 1991. — С. 93.
  3. Трифонов Н. А. А. В. Луначарский и советская литература. — М. — 1974. — С. 142.
  4. Чуковский К. И. Дневник. 1901–1929. — М. — 1991. — С. 93.
  5. Там же. — С. 114.
  6. Ходасевич В. Живые лица. // Гиппиус З. Н. Стихотворения. Живые лица. — М. — 1991. — С. 409.
от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями: