Философия, политика, искусство, просвещение

1. «… На наши коммунистические, острова»

С первых же дней пребывания на посту наркома просвещения множество красноречивых фактов приводит Луначарского к однозначному выводу: интеллигенция за редкими исключениями ненавидит новую власть «лютой ненавистью» [I, 51]. И потому красному комиссару было отрадно сознавать, что среди тех немногих, кто открыто шел на сближение с ним, были такие культурные величины, как А. А. Блок и В. В. Маяковский, В. Э. Мейерхольд и Н. И. Альтман, А. Н. Бенуа и М. А. Рейснер. Взаимопонимание начало складываться еще в бытность его товарищем петроградского городского головы накануне октября 1917 года. В большевистском наркоме просвещения подкупали его демократизм, эрудиция, широта взглядов, декларативно провозглашенная им тогда аксиома: «Образованный человек — человек, в котором доминирует образ человеческий» [I, 85].

В момент, когда новая власть все еще носила «на большую половину призрачный характер», предложил свои услуги К. И. Чуковский, совсем недавно в спорах с Луначарским о проблемах искусства и революции выступавший «бурным паладином свободного искусства» [I, 51].

Глубоко знаменательным фактом считал нарком готовность сотрудничать с новой властью поэта В. Я. Брюсова, в недавнем прошлом яростного критика ленинских постулатов партийности литературы. При всем радикализме убеждений автора статьи «Свобода слова» Луначарскому не мог не импонировать смысл искреннего признания поэта: «Для нас дороже всего свобода исканий, хотя бы она и привела нас к крушению всех наших верований и идеалов».1

Все это вселяло надежду, укрепляло уверенность в правоте, придавало наркому силы в работе по «приручению» интеллигенции, убеждало: «кое–что удается сделать в культурном отношении» [I, 51].

В тех условиях Луначарскому представлялась непонятной и неоправданной оппозиция еще вчерашних защитников свободы и равенства народа М. Горького и В. Г. Короленко. Об этом он пишет в статье «Сретение» (1917), не называя, правда, их имен. Но как раз Горький и Короленко увидели в ней явный себе упрек. Дело в том, что их, конечно же, захватила возможность «строительства нового мира», только идею социализма они понимали в ее истинно гуманистической сущности, а не в большевистски искаженном исполнении.

В письме к жене в Швейцарию Луначарский в те дни сообщал: «… Теперь Горький и М. Ф. Андреева злые враги нашего «режима»…» [I, 49]. Между тем, из недавно опубликованных материалов выясняется, что, подобно Горькому, и сам Луначарский тогда также очень сомневался в возможности победы революции силами одних большевиков и наряду с Г. Е. Зиновьевым, Л. Б. Каменевым и А. И. Рыковым был горячим сторонником правительства «социалистической коалиции» — большевиков, меньшевиков и эсеров [I, 42]. Эту позицию он активно защищал на заседании Петербургского Комитета РСДРП(б) 1(14) ноября 1917 года.

В ответной статье «Торжество победителей» В. Г. Короленко не столько осуждал альянс «бывшего писателя, а ныне министра–комиссара» Луначарского с литератором И. И. Ясинским, известным своим угодничеством прежним властям, сколько обвинял новый большевистский строй в подавлении «свободы русской мысли, русского слова и русской воли».2 Знакомясь теперь с письмами Луначарского к жене в Сен–Лежье, снова, как и в случае с Горьким, убеждаемся, что и его «глубоко печалили… некоторые напрасные закрытия и аресты» и он явно не сочувствовал «длительному запрещению не только буржуазной, но и социалистической печати» [I, 42]. характерно, однако, как с первых же дней октябрьского переворота упорно стремился нарком просвещения найти этому досадному самоуправству большевиков должное объяснение и оправдание. При этом он обращал внимание на «погромное» поведение буржуазной прессы в отношении революционной власти, хотя честно признавал, как «страшно и тяжело, даже в исключительное время, быть ответственным за меры насилия» [I, 42].

Не сомнениями или бойкотом продиктован был тогда же отказ его старого партийного друга А. А. Богданова от предложенной Луначарским работы в Наркомпросе, а глубоко аналитическим видением трагизма тактики большевиков, усвоивших в условиях военного коммунизма «всю логику казармы, все ее методы, всю ее специфическую культуру и ее идеал». И тот, кто подчинил социалистические убеждения «солдатским штыкам, … обречен на крушение политическое и идейное», — предсказывал Богданов.

«Я ничего не имею против того, — писал он другу–наркому, — что сдачу социализма солдатчине выполняют грубый шахматист Ленин, самовлюбленный актер Троцкий. Мне грустно, что в это дело ввязался ты, во–1), потому что для тебя разочарование будет много хуже, чем для тех; во–2), потому что ты мог бы делать другое не менее заметное дело, — делать его, не изменяя себе».3

В отличие от В. Г. Короленко и А. А. Богданова, Луначарский не сумел интерполировать их своевременные предостережения на ужасную перспективу трагических последствий. И все же имеющиеся сегодня у нас материалы позволяют утверждать, что глубокие суждения писателя–гуманиста и резкие оценки старого товарища по партии, тоже стоявшего у ее истоков и прекрасно знакомого с ее механикой, не меньше тревожили тогда и самого Луначарского. На третий день переворота в связи с распространившимися слухами о расстреле красногвардейцами юнкеров в письме к жене он твердо заявляет: «В террористическом правительстве я не стану участвовать… Лучше самая большая беда, чем малая вина» [I, 42].

Между прочим, в 1930 году он почти дословно повторит еще раз это свое убеждение, правда, в иной связи, но в сходной ситуации. А пока, в семнадцатом, свою решимость нарком наглядно подтвердил заявлением об отставке, как только узнал о разрушении исторических памятников московского Кремля.

1(14) ноября 1917 года, выступая на заседании Петербургского Комитета РСДРП(б), словно предваряя сказанное затем А. Богдановым, Луначарский с горечью признает: «Мы стали очень любить войну, как будто мы не рабочие, а солдаты, военная партия. Надо созидать, а мы ничего не делаем. Мы в партии полемизируем и будем полемизировать дальше, и останется один человек — диктатор… Я хорошо знаю, что работать так, как ныне, невозможно. Нельзя принципиально, и нельзя рисковать массами жизней» [I, 44].

Упоминание о диктаторе тут не случайно, ибо как раз на этом заседании Комитета РСДРП(б) Ленин поставил вопрос об исключении из партии решившего выйти из правительства наркома просвещения. Это уже потом, вспоминая о «длинном и не лишенном драматизма» разговоре своем с Лениным, не желая выносить сор из партийной избы, в качестве контраргумента «вождя вождей и масс» он приводил абстрактные его рассуждения о величии и силе памятников грядущей культуры. В действительности же это был безжалостный ультиматум: работа в правительстве или исключение из партии, для Луначарского, как прекрасно сознавал Ленин, выход из партийных рядов был равнозначен гибели, крушению дела всей его жизни. И хотя свирепое, ленинское предложение не получило должной поддержки присутствующих на заседании коммунистов, оно, безусловно, заставило Луначарского оперативно скорректировать свои исходные позиции, для начала нарком взял обратно заявление об отставке. А. А. Богданов оказался прав: «случай упущен. Положение часто сильнее логики».4

Но если для В. Г. Короленко отставка «большевистского министра Луначарского» явилась проявлением его «проснувшейся на мгновение совести»,5 то большевик Ем. Ярославский не пожалел красок в поношении товарища по партии, решившего «в перчатках совершить революцию, не запачкав свои холеные руки».6

На другой день после заседания Комитета в письме к жене Луначарский в отчаянии признает: «Массу грубых ошибок совершают все же наши большевистские военные бурбоны, ошибок, от которых морщишься, как от физической боли. Но что же поделаешь? Если и та сторона, умеренные социалисты, бешено борются с нами. Твердая власть — увы! — необходима, это приходится проглотить» [I, 50].

Такова история этой первой, самой трудной уступки «условиям текущего момента», одного из компромиссов, продиктованных чувством солидарности, уставным соблюдением партийной дисциплины. Иллюзия важности «переживаемого момента» в данном случае не позволила большевику Луначарскому разглядеть роковые последствия таких уступок.

«Демагогически — военная диктатура», «революция под знаком военщины»,7 о чем провидчески предупреждал наркома А. Богданов, почти незаметно, но довольно быстро подчинили себе образование и культуру. В духе казарменной терминологии народное просвещение вслед за военным и трудовым в тылу с подачи Луначарского охотно стали именовать «третьим фронтом». И не только потому, что культуре перепадали мизерные крохи, не поглощенные прожорливой гражданской войной и нуждами народного хозяйства, но и потому, что на «фронте просвещения» все сразу же стало таким, как на обычном фронте: одни оказывались самоотверженными бойцами его, других делали своими заклятыми врагами. Многочисленные комиссары в средних эшелонах просвещенской власти превратили в норму ударные, силовые методы руководства и действий. Качалось тоталитарные насаждение коммунистического просвещения и культуры. Логика казармы, о которой писал Богданов, тем и страшна, что «она понимает всякую задачу как вопрос ударной силы, а не как вопрос организационного опыта и труда. Разбить буржуазию — вот и социализм. Захватить власть — тогда все можем…».8

Сегодня историки не обинуясь называют большевистских лидеров во главе с Лениным «русскими якобинцами», стремившимися оправдать свой экстремизм классовым антагонизмом во имя достижения справедливости в грядущих заоблачных далях.9 Это в равной мере касается и Луначарского, считавшего, что большевистская «борьба с винтовкой — от Бланки», а само марксистское движение рассматривавшего, как «баррикады, революцию, террор до низвержения врага, до торжества любви, братства и свободы» [I, 164].

В реальной жизни все, конечно, сказывалось сложнее, противоречивее, а главное — трагичнее. В 1919 — 1920 гг. только благодаря энергичному вмешательству наркома Луначарского были освобождены из–под ареста ЧК А. Блок, А. Ремизов, Н. Ляшко и

А. Чижевский… Направленный летом 1916 года уполномоченным РКП(б) в Костромскую губернию, нарком добивается там амнистии участников августовского мятежа — крестьян и рабочих.

Нередко в борьбе с беззакониями «большевистских военных бурбонов» ему приходилось заручаться авторитетной ленинской поддержкой. Так, при содействии Ленина Луначарский добивается освобождения из заключения четырех петроградских литераторов, хлопочет о П. Волконском, В. Арцимовиче и Ф. Чихачеве, «принадлежащих к русскому барству, но в то же время политически совершенно невинных и зря подвергающихся тяжелой жизни в качестве заложников».10 Узнав тогда же о пошатнувшемся в заключении здоровье меньшевика А. Потресова, нарком добивается от Ленина его освобождения. Вместе с М. Горьким и Г. Е. Зиновьевым Луначарский направляет в Политбюро ЦК РКП(б) заявление о прекращении массовых арестов ученых–кадетов [I, 194].

Но даже авторитет Ленина и Дзержинского оказывались нередко бессильными: сработанная их общими усилиями властная государственная карательная машина действовала уже по инерции неуправляемо–безжалостно. Луначарскому не однажды приходилось вплотную сталкиваться с трагическими последствиями этого пагубного факта.

В 1921 году нарком близко к сердцу принял просьбу писателя И. С. Шмелева заступиться за невинно арестованного в Крыму его сына Сергея. Но пока из Кремля в Крым шли депеши Луначарского и Калинина, пока нарком добился телеграммы за подписью Ленина с требованием срочно приостановить расстрел, молодой С. Шмелев был уже казнен.

Личное заступничество Ленина не помогло Луначарскому и в предотвращении невинной гибели двух полтавских граждан, о которых так настойчиво ходатайствовал нарком, учитывая просьбу В. Г. Короленко. И на этот раз чекисты опередили их своей кровавой бессудной расправой…

Тут, очевидно, необходимо сделать некоторое отступление для выяснения также вопроса относительно публикации писем В. Г. Короленко к А. В. Луначарскому. Как было решено во время их встреч, состоявшихся в Полтаве 6–8 июня 1920 года, Короленко направил наркому шесть писем, ожидая их публикации с возражениями. Однако в советской прессе письма эти не были опубликованы и появились у нас впервые лишь в 1988 году («Новый мир», 1988, № 10. — С. 198–218). Зато вскоре после смерти В. Г. Короленко они вышли в парижском издании «Задруги» (1922). По справедливому замечанию И. А. Саца, этот эпизод «сыграл немаловажную и, конечно, отрицательную роль в налаживании сотрудничества между советской властью и либерально–народническими представителями революционной литературы».11

В 1923 году в примечании к своим статьям о В. Г. Короленко в сборнике «Литературные силуэты» Луначарский разъяснял:

«Считаю нужным выяснить здесь некоторые обстоятельства касательно писем В. Г. Короленко ко мне, писем, которые, благодаря чьей–то некорректности, оказались изданными за границей.

Во время пребывания моего в Полтаве в 1920 году я несколько раз виделся с Владимиром Галактионовичем. В результате нашей беседы им предложена была такая комбинация: он–де пришлет мне несколько писем, в которых откровенно изложит свою точку зрения на происходящие в России события. Я со своей стороны по получении писем посоветуюсь с ЦК партии, удобно ли их печатать, причем за мною оставалось право ответить на них теми аргументами, которые я найду подходящими. Таким образом, письма должны были быть изданы, как письма Короленко ко мне с моими ответами. К сожалению, какие–то особенности почты, или передачи писем мне вообще, повели к тому, что я получил лишь первое, второе и четвертое письмо, остальные ко мне не дошли.

Я два раза просил Короленко дослать мне не дошедшие до меня письма, но никакого ответа на это от него не получил. Затем последовала смерть писателя. Я вновь обратился к семье

Короленко, прося дослать мне недополученные письма. Вновь никакого ответа, а затем появление этих писем за границей без всякого моего ответа на них. Таковы обстоятельства, о которых ходит много неправильных слухов. Отношения между мною и Владимиром Галактионовичем в течение всего моего пребывания в Полтаве были самыми сердечными» [I, 479].

Не верить всему сказанному здесь Луначарским у нас оснований нет, хотя сам Короленко после отправки писем наркому не раз убежденно заявлял, что до наркома просвещения его «письма дошли все» и что в последних «заявлениях Ленина… многое» он видит из написанного им тогда. «Не приписываю это себе, — оговаривался писатель, — но поворот несомненный».12

Не исключено, однако, что недополученные адресатом письма не дошли действительно ни до наркома, ни до Ленина, по инициативе которого, собственно, и состоялась в Полтаве эта встреча писателя–гуманиста и Луначарского. В противном случае, зная содержание всех этих писем едва ли стал бы уже больной Ленин в сентябре 1922 года вновь перечитывать в эмигрантском издании «только что опубликованные письма Короленко к Луначарскому».13

Еще в 1965 году И. А. Сац, комментируя данную реплику Луначарского, обратил внимание на фразу наркома: «… какие–то особенности почты, или передачи писем мне вообще… « В этой связи комментатор оговоривался: «До настоящего времени истинного значения этих слов еще не удалось объяснить».14 А между тем в самом сомнении близко стоявшего долгие годы к Луначарскому И. Саца есть, безусловно, рациональное зерно.

«Особенности почты», разумеется, тут ни при чем. Что же касается проблематичности «передачи писем… вообще» лично наркому просвещения, то не следует опускать из вида могущественного и, как известно, на все способного «посредника» — вездесущего ЧК. Тем более, что как раз по данному делу в «верхах» уже был зафиксирован непредвиденный «прокол» этого ведомства государственной диктатуры. Полтавский инцидент противоправного расстрела мельников Аронова и Миркина, заступиться за которых Короленко просил Луначарского, чекистам тогда с большим трудом все–таки удалось замять. И все же непосредственное вмешательство в выяснение этого вопроса Ленина и

Дзержинского заставил их повысить внимание к вполне возможным новым жалобам писателя, в таких ситуациях чекисты использовали любые средства, в их числе перлюстрацию или просто перехват почтовой связи, даже и наркома просвещения.

Поэтому, очевидно, и не дошли до Луначарского третье, пятое и шестое письма В. Г. Короленко, кстати, наиболее острые его инвективы в адрес вождей тоталитарной диктатуры.

Однако за выяснением, возможно, и важного, но все же частного вопроса о публикации писем писателя не следует обходить вниманием общей оценки их Луначарским. Ознакомившись по эмигрантскому изданию 1922 года с письмами Короленко, ленинский нарком в статье «Праведник» (1924) рассматривает только как «лишнюю редакцию чисто либеральных возражений против революции». Поэтому, объясняет Луначарский, «вместо ответа на первые два письма я послал Владимиру Галактионовичу блестящую книгу т. Троцкого о терроризме, которая действительно, как бы заранее предвидя возражения Короленко, заранее на них победоносно отвечала».15

Еще в 1918 году несколько раз кряду, словно твердое свое убеждение, повторял пролетарский нарком просвещения полюбившуюся ему у Троцкого фразу: «Мы не можем поручиться любому генералу, идущему к нам на службу, что он не будет расстрелян нечаянно, как–нибудь, ни за что, но за дело — ручаемся, что расстреляем» [I, 82]. Этот классовый болезненно–мстительный инстинкт коммуниста странно уживался с присущей личности ленинского наркома добротой и гуманностью.

Сам факт расправы полтавских чекистов, как писал Луначарский Ленину 7 июля 1920 года, произвел на него, «конечно, тяжелое впечатление». А в записке, переданной наркомом 7 июня Короленко, не менее тяжелый осадок вызывают у нас его слова: «Я, конечно, сделал бы все, чтобы спасти этих людей уже ради Вас, но им уже нельзя помочь» (подчеркнуто мной. — В. Е.) [I, 255]. И уже совсем достойно сожаления то место в статье большевистского критика Луначарского, где он, бравируя, заявляет: «У Короленко было нежнейшее сердце, и я не забуду, как сморщилось его милое старческое лицо и как по нему потекли слезы, когда вдруг он стал просить меня о каком–то заведомом спекулянте–мукомоле, к тому же расстрелянном накануне».16

Как все же затвердевали революционные сердца под прессом большевистских догм, если даже Луначарский в ответ на полученные письма Короленко, подобные крику души, решил послать ему книгу Л. Троцкого «Терроризм и коммунизм», бывшую тогда, по глубокому убеждению наркома просвещения «победоноснейшим опровержением, увы, всех обывательских соображений, которыми он переполнил свои письма».17

Кстати, и этот красноречивый факт слепого тоталитарного фанатизма большевистского наркома и его многочисленные последующие высказывания касательно той же проблемы лишь доказывают, что недополученные им три письма писателя–гуманиста нисколько не поколебали бы его твердых убеждений на сей счет. Так, в 1928 году, отвечая Р. Роллану, «родному брату в морали покойного В. Г. Короленко», Луначарский уверенно доказывал: «Всякое убийство, как и всякое пожертвование своей жизнью, в социалистическом обществе будет нелепостью. Но вот теперь, в борьбе за это социалистическое будущее, и самопожертвование, и убийство врага являются необходимейшими элементами той «работы», в результате которой человечество выйдет из подвалов своего нынешнего душевного существования» [II, 287]. В 1931 году Луначарский высказался еще более конкретно, заметив в данной связи, что «террор есть единственный инструмент, которым можно взломать ворота в грядущий рай».18

Вместе с тем, как это уже не однажды случалось с Луначарским–наркомом, в условиях реальной действительности он порой существенно отступал от принципов столь антигуманных догматов большевизма. Так, в 1926 году, в сталинскую эпоху, когда уже не безопасно было открыто выступать в защиту «политически неблагонадежных», Луначарский с прежний упорством отстаивает доброе имя журналиста и издателя И. Р. Белопольского. Сначала он выступает с открытым письмом в вечерней «Красной газете», затем обращается лично к С. М. Кирову с просьбой обратить внимание на дело бывшего сотрудника Наркомпроса, получившее «совсем неверное направление» [II, 144]. Граждански смелым поступком в тридцатом году явилась поддержка им ходатайства «лишенцев» издателей М. В. и С. Я. Сабашниковых о восстановлении их в избирательных правах.

Но тот же Луначарский летом 1922 года выступил в качестве Государственного обвинителя на первом в РСФСР открытом политическом процессе над партией правых эсеров, ставшим зловещим прологом последующих судилищ Сталина над его недавними соратниками. Большевистская нетерпимость инакомыслия сполна обнаружилась в заключительном слове Луначарского–обвинителя, твердо уверенного: «Партия эсеров заслужила смерть, она должна умереть. Нужно падающего толкнуть и ускорить смерть партии, чтобы разлагающееся тело не заражало политической атмосферы» [I, 429].

Между прочим, и среди сотрудников руководимого Луначарским комиссариата было немало честных, искренне преданных делу революции представителей партии эсеров. Настоящим доверием, большим уважением его пользовались такие незаменимые на первых порах работники наркомпросовского аппарата, как Д. Элькина или В. Бакрылов, имя которого, кстати, неоднократно уважительно упоминает также в своих дневниках и записных книжках А. Блок. И хотя очерк Луначарского, посвященный истории партии эсеров, назывался «Бывшие люди» (1922), он тем не менее не отождествлял целиком действия «одной из крупнейших мнимо–революционных, а на самом деле глубоко контрреволюционных, мелкобуржуазных партий» с личностями рядовых ее членов.

Страстно увлеченно включившись в «поход советской асептики против эсеров», автор брошюры. «Бывшие люди» считал своим прямым большевистским долгом, «бросив яркий свет на эсеровскую партию, показать и тем честным людям, которые входят в нее, и тем, которые могут находиться на орбите сочувствия к ней, и тем элементам, на которые эсеровская партия при тех или других благополучных условиях может воздействовать, — ее подлинную сущность» [I, 432].

Совершенно неоднозначным оказалось отношение наркома к одному из активнейших деятелей этой партии Б. В. Савинкову. Он относил его к явно незаурядным личностям. Еще в 1919 году в «Воспоминаниях из революционного прошлого», рассказывая о времени своей вологодской ссылки (1902–1904), Луначарский называл среди отбывавших там срок русских интеллигентов имена таких «интересных людей, как Ремизов, Савинков с женой, дочерью Глеба Успенского» [I, 211].

5 сентября 1924 года «Правда» опубликовала статью наркома просвещения «Артист авантюры», посвященную Б. Савинкову, «Хотя Савинков, — подчеркивал здесь Луначарский, — человек незаурядный, но, конечно, суждения о нем, как об индивидуальности, не имели бы почти ровно никакого общественного значения. Савинков важен нам, как яркий тип мелкобуржуазной революции, той революции, которая до такой степени шатка в своих принципах, что совершенно нечувствительно переходит в самую яркую или, лучше сказать, в самую черную контрреволюцию» [I, 552].

И все же, когда Президиум ЦИК СССР постановил заменить Б. В. Савинкову приговор Верховного суда о высшей мере наказания десятилетним сроком лишения свободы, Луначарский, хорошо зная литературные способности В. Ропшина, так прокомментировал этот факт в предисловии к его книге «В тюрьме. Посмертный рассказ» (1925):

«Как хорошо, что Савинков остался жить. Подумайте только, если этот человек, обладающий несомненно талантливым пером, в тиши невольного уединения займется писанием мемуаров о своей жизни, какой памфлет возникнет таким образом перед глазами всего мира. И это будет хороший урок для людей чужого лагеря. Они охотно шли на то, чтобы использовать Савинкова, они хотели опереться на эту острую трость, — трость не только согнулась, но проткнула им ладонь» [II, 64].


  1. «Литературная газета», 1990, 22 авг., С. 6.
  2. «Русские ведомости», 1917, 3(16) дек.
  3. Богданов А. А. Вопросы социализма: Работы разных лет. — М. — 1990. — С. 352–355.
  4. Там же. — С. 355.
  5. Негретов П. И. В. Г. Короленко. Летопись жизни и творчества. 1917–1921. — М. — 1990. — С. 45.
  6. «Социал–демократ». 1917, 7(20) ноября.
  7. Богданов А. А. Вопросы социализма: Работы разных лет. — М. — 1990. — С. 353.
  8. Там же.
  9. Волкогонов Д. «Ленинская крепость в моей душе пала последней»//«Московские новости», 1992, 19 июля, С. 20.
  10. «Новый мир», 1992, № 6. — С. 222.
  11. Луначарский А. В. Силуэты. — М. — 1965. — С. 517.
  12. Негретов П. И. В. Г. Короленко. Летопись жизни и творчества. 1917–1921. — М. — 1990. — С. 190, 198.
  13. «Правда». Иллюстрированное прилож. — 1922, 24 сент.
  14. Луначарский А. В. Силуэты. — М. — 1965. — С. 517.
  15. Луначарский А. В. Литературные силуэты. — М. — Л. — 1925. — С. 105.
  16. Там же. — С. 109.
  17. Там же. — С ЛОЗ.
  18. Луначарский А. В. Собр. соч. в 8–ми томах. Т. 5. — М. — 1965. — С. 610.
от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:
comments powered by Disqus