В июне 1926 г. А. В. Луначарский посетил Пушкинский заповедник — Михайловское, Тригорское и могилу А. С. Пушкина в Святогорском монастыре. В то время я, военный топограф, находился на геодезических работах в этом районе, и мне было предложено сопровождать его по Пушкинским местам. Несмотря на то что после этой незабываемой встречи прошло более 50 лет, я помню хорошо его высказывания, реплики во время бесед с крестьянами и другими лицами, его доклад о поэте в Пушкинском народном доме.
Как сейчас помню встречу Анатолия Васильевича на станции Тригорская, когда он приехал из Пскова вместе со спутниками — своим заместителем В. Н. Яковлевой и литературным секретарем И. А. Сацем. Его встречали руководители района и отряд пионеров. Анатолий Васильевич прекрасно выглядел, был очень оживлен и весел. Как только сгрузили его автомобиль с железнодорожной платформы (а в ту пору легковых автомобилей в районе почти не было), он поехал в село Пушкинские Горы, расположенное вокруг Святогорского монастыря, основанного при Иване Грозном.
В этот день была ярмарка и в село приехало много окрестных крестьян. Когда Анатолий Васильевич ожидал в автомобиле своих спутников, чтобы поехать в Михайловское, его окружила толпа крестьян, в основном женщин. Помню, как одна из них довольно громко говорила в толпе: «…ничего нам не надо, только откройте монастырь…». Подоплека этой просьбы вскоре выяснилась, а именно: в селе было две церкви, одна деревянная и небольшая, а вторая, в Святогорском монастыре, была закрыта из–за угрожающего крена колокольни. Оказавшийся безработным священник закрытой церкви и подговорил эту крестьянку выступить, но ее в толпе никто не поддержал. Я тут же обратил внимание А. В. Луначарского на построенный только что мной в 100 метрах от монастыря 30–метровый сигнал для произведения геодезических наблюдений, так как с колокольни, из–за ее наклона, уже было опасно вести наблюдения. Анатолий Васильевич так пишет об этом в своей статье «На могиле Пушкина»:1 «Прежде ямарка была делом не только коммерческим, но имела отношение и к святогорской „святыне“. Впрочем, и „святыня“ в свою очередь весьма интересовалась коммерцией, и в меру святости знаменитого монастыря были богаты, гладки и долгогривы святогорские монахи.
Но монастырь умер. Умер как святыня. В нем зарождается теперь новая жизнь <…> Ведь и надо, чтоб „молодая жизнь играла“ у гробового входа великого поэта. В монастыре порядочно зданий; там есть школа II ступени, изба–читальня <…> Весь мощный холм с огромной церковью на вершине пошатнулся. По–видимому, уже очень давно стал он осыпаться с одной стороны, и люди, заметив, что оползень может подобраться к фундаменту церкви, подперли холм массивной кирпичной стеной. Но холм продолжал давить в ту же сторону. Ему словно хочется нести куда–то могилу, которая сделала его знаменитым больше, чем церковь Грозного — а тут стена. Он навалился на нее грудью. Стена упирается, но сильно пошатнулась <…> Однако оставлять ее так нельзя, а разумнее всего будет стену подпереть… Стоить это будет недорого, а все мы во всем Союзе будем спокойнее».
На следующее утро Анатолий Васильевич посетил могилу поэта в Святогорском монастыре. К могиле по крутому склону выложена из нетесаного камня в сорок шесть ступеней лестница. Справа от могилы Александра Сергеевича похоронены его дедушка и бабушка Ганнибалы, а слева архимандрит — настоятель Святогорского монастыря, хоронивший Пушкина. Хорошо помню, как к молчаливо стоявшему Анатолию Васильевичу подошел кто–то из местных руководителей и обратился за разрешением перезахоронить прах архимандрита на сельском кладбище, на что он тут же ответил: «Не будем беспокоить мертвых».
О посещении могилы в той же статье он пишет: «…могила производит глубоко художественное впечатление. Не только не мешают ему две плиты, указующие на место погребения очаровательной матери поэта и одного из Ганнибалов, но и надгробие какого–то архимандрита, похороненного рядом с Пушкиным; лучше оставить, как оно есть (конечно, поддерживая в приличном виде), и, по возможности, ничего не менять во всем запечатленном историей облике этого торжественного места.
Место это торжественное. И не только потому, что вы чувствуете здесь близость дорогого сотням миллионов ушедших, живущих и имеющих родиться людей — праха. Оно, как нельзя лучше, несет на себе маленький белый памятник величайшего из русских писателей.
Холм поднялся над окрестной волнистой равниной; поднялся властно и спокойно. Он весь порос огромными вековыми деревьями… И совершенно под стать этому чуть–чуть грустному раздолью — серьезно и тоже чуть–чуть грустно, но беспрестанно шумят открытые на холме всем ветрам зеленые великаны. Сторожат могилу. Зимой защищают от снега, весною шепчут о вечном возрождении, летом важно беседуют о загадочной значительности бытия, а осенью расточительно осыпают золотом великую гробницу».
После посещения Святогорского монастыря Анатолий Васильевич выехал в Михайловское, где его встретили секретарь Пушкинского Дома П. М. Устимович и историк литературы В. Е. Евгеньев–Максимов. Сразу же состоялась его беседа с группой окрестных крестьян, специально поджидавших его для переговоров. Дело было в следующем: декретом Советского правительства Михайловское, Тригорское и могила Пушкина были объявлены государственным заповедником. При округлении границ его часть лесов и выгонов крестьянских земель была отрезана.
Анатолий Васильевич так резюмировал в статье эту беседу: «Совсем уже нехорошо, что у заповедника есть затяжное недоразумение с окрестными крестьянами. Крестьяне окрестных селений явились ко мне с претензиями… Я обещал выяснить в Наркомземе, есть ли возможность удовлетворить крестьян за счет недалеких государственных лесов, а не то придется поступиться интересами заповедника. Плохая память Пушкину — обидеть во имя его окрестную бедноту…».
В конце этой встречи произошел интересный разговор с крестьянами по поводу сожженной усадьбы поэта. На вопрос Анатолия Васильевича: «Как же так получилось, что была сожжена усадьба нашего великого писателя Пушкина?..». Произошла небольшая пауза, а затем кто–то сказал: «А к нам, товарищ народный комиссар, пришло из „волости“ распоряжение — жечь все барские усадьбы». Если такое распоряжение и пришло из «волости», что весьма сомнительно, то оно исходило от какого–нибудь вульгаризатора политики партии и советского правительства в области культуры. С такими вульгаризаторами Луначарский вел в послереволюционные годы непримиримую борьбу, отстаивая культурное наследие прошлого.
Анатолий Васильевич так пишет о своем разговоре с крестьянами: «Есть легенда, будто вспенившиеся штормом жизненные волны эти в 17–18 годах, со стихийной разрушительностью докатились и до Михайловского и бессмысленно уничтожили великий маленький дом, в котором создавался „Борис Годунов“, созревал „Евгений“, расцветали нежнейшие цветы нашей поэзии. Дом, стоявший здесь, по–видимому, действительно был разрушен крестьянами во время революционной бури. Возможно, что крестьяне верили при этом, будто „из Питера вышла грамота — барские гнезда разорять повсюду и беспощадно!“».
После беседы с крестьянами Анатолий Васильевич прошел на пепелище сгоревшего дома и, подойдя к разрушенной печи, попросил И. А. Саца взять кусочек белого кафеля. Разрушенная усадьба поэта, по–видимому, расстроила его, и он присел отдохнуть пониже усадьбы на широком диване, сделанном из земли. Отсюда открывался чудесный вид на реку Сороть голубую, поля и леса… Восторженно описывает Анатолий Васильевич красоты Михайловского: «Редко где видел я такую гармоничную и многозначительную красоту. Да, этот кусок земли достоин быть колыбелью поэта и, пожалуй, именно русского поэта. Быть может даже только нам, русским людям, натуру которых веками и наследственно отчасти формировал такой вот или подобный пейзаж, — так много говорит он и так уводит нас к каким–то большим настроениям, беспредельно широким, в которых тонет собственная личность, но которые в могуществе своем неопределенны, как все неограниченное.
В степи или в море раздолье огромно, но глаз сразу пробегает однообразие круга земли и упирается в горизонт. А здесь перед этим типичным северо–русским ландшафтом, — но типичным для русских прекрасных ландшафтов, — глаз скользит от одного контура к другому. Вся панорама многообразна. Два спокойных озера стелются, живописно брошенные среди зеленых холмов, таких бархатных, таких ласковых, таких живых, словно прекрасные складки зеленой одежды на отдыхающем теле земли. По лугам четырехугольниками — разные посевы; села и усадьбы приютились то на гребне, то в ложбине меж застывшими зелеными волнами. Почему никто не сделал с этого очаровательного куска родины живой и знаменитый портрет? Должно быть, очень трудно перенести на плоскость эту уходящую даль, с такими скользящими, такими плавными* рельефами и наклонными плоскостями, с такими нюансированными, едиными в основном и полными богатых модуляций красками.
„Ширь, простор!“ — вот первое, что произносишь перед этой картиной; но в этой шири есть какая–то нежность, есть какая–то почти грустная простота. О, нет — не убогая простота, а, напротив, уверенная в себе, простая в своей непосредственной красоте.
Никакой романтики нет в этом пейзаже. Перед ним так легко любить действительность. Перед ним понимаешь, что эта действительность может не быть ни серой, ни плоской, хотя бы ее и не расцвечивали индиго и пурпур юга, хотя бы ее и не разрывали пропасти и снежные горы. Все здесь умеренно. Каждая отдельная часть пейзажа кажется почти миниатюрной. Но, переходя одна в другую, сплетаясь в целое, холмы и озера, дороги, здания и рощи, зовут, зовут ваш взгляд в бесконечное, в неопределенное, к будущему, за край зримого, к неизвестному, великому… И, дойдя до горизонта, взгляд ваш сам собой поднимается, чтобы тонуть в синеве неба и встретить там медленно плывущие золотые от солнечного прощания облака.
Старый парк, который был старым уже при Пушкине, уже ему говорил о дедах, старый темный лес и эта волнистая разнообразная, озерами одухотворенная равнина — так хороши сами по себе, что кажется даже, будто Пушкин недостаточно их воспел.
Здесь на родной груди ему было скучновато. Да и то сказать: зимою все здесь засугроблено снегами, и при Пушкине это место было, вероятно, настоящей трущобой. Пушкин не тот созерцательный поэт, который может годами заниматься диалогом с молчаливой красавицей природой. Его тянуло к обществу и даже, может быть, не к тому реальному обществу, где на одну отзывчивую душу приходилось столько глупцов и пошляков, а к какому–то другому, для которого пирушки, балы и споры были только никогда не удовлетворяющим символом.
Уж, наверное, когда Пушкин сидел на своем земляном диване и привычный пейзаж заманивал его затуманенный взор за черту горизонта — ему рисовались иные страны, иные люди, и рос в нем тот страстный, бешеный порыв, который так внезапно, знойно, словно тоскующий оркестр, разрывает шутливую ткань „Евгения“ и лирическим гейзером кипит стремлением туда, туда, в какую–то сказкой рисующуюся Италию, к вольным народам, к вольным мыслям, вольным поступкам».
Перед отъездом в Пушкинские Горы, где должен был состояться доклад Анатолия Васильевича о Пушкине, фотограф сделал несколько памятных снимков, за что он его поблагодарил и сказал: «Недалеко то время, когда у нас в России фотоаппарат будет у каждого юноши, у каждой девушки наравне с часами».
После фотографирования директор заповедника пригласил Анатолия Васильевича на импровизированный завтрак. Зайдя вместе со своими спутниками и гостями из Ленинграда в большую комнату, служившую в то время приютом для приезжающих туристов, Анатолий Васильевич, остановившись в изумлении перед накрытым столом, сказал: «Вот такую красоту вижу первый раз».
И действительно, было чем залюбоваться: на длинном столе красовались буквально горы только что собранной лесной ароматной земляники вперемежку с кувшинами молока, черным хлебом и земляничным вареньем к чаю.
Анатолий Васильевич, видя «противоестественные», по его меткому выражению, порции земляники, добавил: «Вот такого замечательного завтрака нигде не было, как здесь в Михайловском».
В конце завтрака А. В. Луначарский, вспомнив о моем сообщении о геодезических работах в этом районе, обратился ко мне с вопросом о возможности составления схематического плана Пушкинского заповедника. Ввиду того, что последующие топографические работы намечались только через несколько лет, составление такого плана не представлялось тогда возможным.
После посещения Михайловского, по совету П. М. Устимовича, мы заехали сначала в Тригорское, где Пушкин часто бывал.
Анатолий Васильевич так пишет в своей статье об этой поездке: «В Тригорском немало разных зданий, но все это новое, хозяйственное. Здесь живет и арендатор заповедника. От дома, бесчисленное количество раз гостеприимно принимавшего поэта, остался только такой же, как в Михайловском, безобразный серый фундамент. Но парк цел. И не только цел, но великолепно разросся, хотя и принял, по всем данным, гораздо более запущенный вид, чем имел в те времена, когда жила здесь бойкая и сварливая вдова почтового чиновника Прасковья Александровна Осипова с дочерьми и сыном от первого брака А. Н. Вульфом».
«Познакомился с ними Пушкин еще в 1817 году. И тогда соседи привлекали его. Прощаясь, он писал про „легкокрылые забавы“, про „сладость“ Тригорского и обещал:
Приду под липовые своды,
На скат Тригорского холма,
Поклонник дружеской свободы,
Веселых граций и ума.
Вернувшись в 1824 году, Пушкин, однако, по–видимому, немного ждал от соседей, от их „грации и ума“, ибо в первые же дни после приезда писал Смирновой: „соседки мои в Тригорском — несносные дуры“. Да и А. П. Керн, человек близкий семье Осиновых, хотя и говорит, что Пушкин был „нежен“ к старухе Осиновой, но прибавляет „нежен и снисходителен“.
Весьма возможно, что пренебрежительно ядовитые строки в „Евгении“ о псковских барышнях имели в виду отчасти и тригорских барышень.
Как бы то ни было, Пушкину приходилось быть „снисходительным“ к семье Осиновых потому, что больше делить вынужденный досуг было не с кем, а в Тригорском ему всегда были рады.
Как бы то ни было, но Пушкин, часто предаваясь здесь „легкокрылым забавам“, в то же время остро наблюдал, мыслил, мечтал, и, когда ходишь теперь по запустелому парку, с такой страшной интенсивностью думаешь о нем, что, кажется, нисколько не удивился бы, если бы вдруг из купы деревьев или из–за угла здания — появилась бы его задумчивая фигура.
Позднее, когда я уехал, мне живо представлялось, что я действительно видел его там. Конечно, приблизительно таким, каким изображен он на привычном памятнике, только без всякого величия. Мне вспомнилось, что он вышел из густой тени на солнце, упавшее на его курчавую, непокрытую голову, задумчиво опущенную, и будто он поднял голову и посмотрел на нас, людей, живущих через 100 лет, рассеянным взором. И за рассеянностью этих темно–карих глаз была огромная ушедшая в себя мысль. Может быть, он считал стопы созревшей строфы?
И, конечно, мы не посмели ни о чем спросить поэта. И так, смотря на нас, но нас не замечая, прошел он из тени в тень через короткую полосу совсем уже догоравшего вечернего света.
В этом образе, очевидно, сконцентрировалось для меня все виденное за день. И мне до того ясно представляется эта встреча, что по живости я не отличаю ее от других действительных впечатлений этого дня.
Тригорский парк прекрасен. Он еще живописнее и разнообразнее Михайловского. Мы обошли лишь небольшую часть его».
Возвратившись в Пушкинские Горы, Анатолий Васильевич сделал доклад о поэте в народном доме, куда пришло много слушателей.
В его, как всегда блестящем, докладе о Пушкине красной нитью проходила основная мысль, что Советское правительство исключительно высоко ценит великого писателя. Слушать А. В. Луначарского было истинное удовольствие. Расхаживая по сцене, он не пользовался никакими записями. Говорил свободно, без запинок.
Моя последняя встреча с Анатолием Васильевичем была в начале лета 1933 г. в Москве, на Ильинке. Он с тросточкой переходил улицу; поздоровавшись с ним, я спросил: «Анатолий Васильевич! Почему вы ходите пешком по шумным улицам Москвы?» — «По предписанию врачей… И скоро поеду на длительное лечение».
Это были последние месяцы жизни Анатолия Васильевича…
Те, кому посчастливилось встречаться с Луначарским, на всю жизнь сохранят самые светлые воспоминания об этом обаятельном человеке, выдающемся ученом и пламенном революционере.
- Эта статья А. В. Луначарского опубликована: Красная газета, вечерний выпуск, 1926, 6–8 сентября, № 206–208. Однако она не была включена в Собрание сочинений А. В. Луначарского в восьми томах и больше нигде не перепечатывалась. Целесообразно поэтому привести пространные выдержки из нее, помогающие конкретнее представить себе те впечатления, которые вынес А. В. Луначарский из посещения Пушкинского заповедника в 1926 г. ↩