Философия, политика, искусство, просвещение

Князь поэтов в Народном университете

Вы в небольшом зале, где тесно, словно семечки в подсолнечнике, наставлены стулья, не оставляя места не только для проходов, но даже для колен и локтей слушателей. Всё полно. Несколько газовых горелок с продранными чулками неуютно освещают голые выбеленные стены, по которым расписала, узоры зеленовато–серая сырость. Потолок стеклянный и завешан каким–то тряпьем. Две небольшие железные печи притаились в углах и далеко пустили от себя безобразные коленчатые железные трубы. Никаких украшений, кроме большой гравюры Рембранта, изображающей пригорюнившуюся старушку. Впереди сцена, — вместо занавеса парусина.

Курить воспрещается. Но пол заплеван, стулья захватаны, в зале надышано, всё вместе почти отталкивающе грязно. Это и есть самый большой, самый почтенный из Народных Университетов «города Светоча». Хвастаться нечем. Я видел в маленьких городах Италии, страны в сущности полукультурной, например в Болонье, народный университет, который может показаться по внешности дворцом по сравнению с этим убежищем. Говорят однако, что и это учреждение существует только благодаря благотворительности одного частного лица, покрывающего из своего кармана его дефицит.

Плата, правда, ничтожная. За пятьдесят сантимов в месяц вы приобретаете право посещать каждый вечер лекции, концерты и выставки Народного Университета. Выходит немногим больше полукопейки за вечер. Казалось бы, стены должны лопнуть от наплыва публики, потому что, при невзрачной внешности, Народный Университет на улице Faubourg Saint–Antoine дает содержание блистательное, какому всякое подобное учреждение могло бы позавидовать. Сейчас я приведу программу Университета за месяц ноябрь, и читатель сам убедится в справедливости моих слов. Эта программа, казалось бы, безусловно должна обеспечить огромный успех курсам, но на деле этого нет. Правда, публики много. Зала, как я уже сказал, всегда битком набита: человек шестьсот сидит, а на интересных лекциях человек полтораста стоит. Но ведь это в Париже. А лекторами и исполнителями выступают в большинстве весьма крупные величины, и часто звезды парижского культурного небосклона. Приходится констатировать относительно очень вялую отзывчивость демократической публики на такого рода культурные начинания.

Я должен сказать еще, что половина публики — женщины, а из них, насколько я мог определить, на глаз, дам и барышен интеллигентного круга процентов, пожалуй, восемьдесят. Среда мужчин же интеллигенцию составляет около трети, около трети публики — явно мелкомещанские типы, и только треть — пролетарии. Во всяком случае рабочие, на которых Народный Университет преимущественно рассчитан, всегда являются в ясно заметном меньшинстве.

Теперь просмотрите программу за месяц ноябрь 1912 года, весьма типичную для этого Народного Университета.

1 ноября — Диксон: Новейшая магия и спиритизм.

2 ноября. Левель: Новеллисты. С исполнением этим превосходным чтецом ряда отрывков из лучших произведений новейших новеллистов: Милля, Ринера, Рони, Гирша, Шарля Луи–Филиппа и т. п.

3. «Неделя в деревне», пьеса в одном действии Жюля Ренара, которого порядочно таки игнорировали при жизни и которому устроили апофоз после его недавней смерти. Исполнителями являются любители социалистического Народного Театра, по окончании молодая певица из Opera Comique — Роней говорит о великих французских музыкантах 17 и 18 веков, Люлли, Рамо и Глюке, и поет некоторые их арии.

4–го ноября. Бушо, пилот–авиатор и лектор политехнической Ассоциации, учреждения, деятельно распространяющего в народе математические и технические знания: Леонардо да Винчи, как строитель аэропланов. Лекция сопровождается многочисленными туманными картинами.

5 ноября. Скульптор Карабен показывает свое резное дерево и свои бронзы.

6 ноября. Бывший директор «Одеона» Жинисти рассказывает, как ставят театральную пьесу.

7 ноября. Бывший министр–президент Кайо читает лекции на тему: Франция на Средиземном море.

8 ноября. Знаменитый поэт Лоран Тальяд беседует о Теофиле Готье.

9 ноября. Нынешний директор «Одеона», лучший режиссер Франции, Андре Антуан, дает хронику под названием: «Театр в Париже за 1912 год».

10 ноября. Величайшая актриса Comedie Franèaise — Варте декламирует стихи.

Понедельник. 11. Лекция Бурле–эсперантиста.

12. Бывший сотрудник Guerre Sociale, а теперь, блестящий фельетонист Bataille Sindicaliste, Делези, дает социально–политическую хронику за месяц.

Теперь остановлюсь из остальных вечеров за тот же месяц лишь на самых интересных. В воскресение 17–го устраивается спектакль под руководством Мейрарта, директора театра Royale под названием «Веселые драматурги». 19–го устраивается выставка–рисунков и карикатур блестящего и глубокого Германа Поля с пояснениями автора. 21–го инженер–руководитель знаменитой альпийской Рабочей Стекольни Спинетта и докладчик комиссии по реорганизации труда в этом социалистическом производительном кооперативе, экс–король электричества Пато контрадикторно рассказывают о столкновениях и трудностях на лоне этого интереснейшего учреждения. 22–го, Франц Журден, знаменитый архитектор и директор прославленного салона, защищает новую живопись от рутинеров. Воскресение 24–го — поет лучшая артистка Большой Оперы — Бреваль. 29–го великий исследователь полярных стран Шарко читает воспоминания о своих путешествиях.

Разве не ослепительный фейерверк громадных умов и талантов, интереснейших и разнообразнейших тем? Подумайте, всякий может услышать и увидеть всё это за единовременный: взнос в 18 копеек! И желающие помещаются в небольшой сараеподобной зале!

Недавно Народный Университет устроил в своих стенах собеседование, полное особенно острого интереса. Поль Фор, избранный князем поэтов значительным большинством голосовавших четырехсот стихослагателей, должен был прочесть реферат на тему: «Поэты и газеты».

Сразу вы, может быть, и не улавливаете, сколько интересного обещало подобное выступление. Для это–то нужно знать личность Поля Фора. Нужно знать о том явлении, которое здесь окрестили «войной двух берегов», и которое бросает свет на некоторые очень глубокие явления французской культуры. Нужно знать, как обострилась эта вражда именно вокруг фигуры Поля Фора.

До смерти Леона Дьеркса, скромного отшельника, нежного и музыкального поэта, выпустившего только одну книгу и на многие годы замолкшего потом, большая публика совсем не знала о существовании Поля Фора.

В глубине левобережного Парижа, как ходили слухи, где–то у окончания Avenue de l’Observatoire, имеется средней руки кафе с поэтическим названием «Сиреневая беседка». Там собираются какие–то чудаки, разные безбородые поэтики. Туда захаживал офранцузившийся грек, покойный Жан Мореас, прежде видный представитель символизма, позднее один из создателей звучного, мраморного, проникнутого солнцем, влюбленного в Элладу неоклассицизма, в той его разновидности, которую можно назвать именно эллинской, в отличие от подражателей французскому «великому веку», собравшихся вокруг неороялистского знамени редактора Action Franèaise — Морраса.

Мореас читывал среди восторженной левобережной богемы свои прекрасные, хотя на мой взгляд слишком формальные поэмы, и разражался разными колючими и ядовитыми mots. При всей аристократичности своего искусства это был простой малый, жилетка которого часто украшалась масляными пятнами, а ногти, как говорили злые языки, траурными каемками.

Мореаса Парнас знал. Не читал, но знал. Это был талант звучный и человек, владевший многими и влиятельными друзьями. Смотрели на его демократизм и «кофейные» выступления, как на причуду большого таланта. Но смерть Мореаса не разрушила поэтического кружка «Сиреневой беседки». Знамя взял в свои руки молодой Поль Фор. Мореас пришел в кафе из большой литературы и принес ему с собою немного известности. Поль Фор был, так сказать, туземным продуктом, и лучи его таланта были почти бессильны за скромными рамками родимого кафе. Зато этот уголок весь сиял радостью и лаской, весь звучал песнями и смехом, весь согревался полетами и энтузиазмом этого человека, за что адепты кафе платили ему пламенной любовью.

И вот умер Дьеркс, на задумчивую голову которого, боявшуюся шума и толпы, в грациозном движении сердца парижские поэты возложили в свое время корону, упавшую с плешивой головы бедного, горького, бесприютного, многострадального, гениального Поля Верлена. Замечаете, как они выбирают? Поль Верлен умирал в лазарете для бедных. Поэты положили корону своего царства на его больничную подушку. Они не ошиблись. Это был великий. Теперь ему поставлен памятник в Люксембургском саду. Умирает он — они отыскивают в тишине кабинета застенчивого Дьеркса. Они не ошиблись. Великим его не назовем. Но это был подлинный поэт в благороднейшем, святейшем значении этого слова — человек, целомудренно и как–то смиренно–торжественно живший только для своего искусства. Поэт — урок. Поэт — упрек.

И вот теперь против десятков голосов, отданных гениальнейшему современнику нашему, тому, кого я считаю гордостью нашего поколения — Эмилю Верхарну, против десятка голосов, отданных всё еще таинственному, но уже приобретающему могучее влияние, далекому и странному Полю Клоделю, против десятка голосов, отданным чеканщику слова, ювелиру образов, брату и «перу» Мореаса, Вилье Гриффену, против десятка голосов, отданных прелестному, к сожалению, зарвавшемуся в своем кокетстве с католицизмом, Жамсу — сотни голосов с энтузиазмом, сразу, не раздумывая, возвели на трон Поля Фора.

Кто такой Пол Фор? Это спросил, можно сказать, весь Париж. И ему ответили: прочтите шесть томов его стихотворений. Он их, однако не читает. Но всё–таки наполовину с иронией, наполовину с беспокойством, прищурившись и чрез лорнетку присматривается к этой покой(?) для него фигуре.

Широкий демократический Париж, т. е. рабочая интеллигенция и наиболее образованный читатель из средних классов, был так же мало знаком с поэтом, как и официальный tout Paris. Его выступление в народном университете являлось чем–то вроде визига демократической интеллигенции.

Поль Фор выбрал боевую тему. Борьба левого и правого берегов выражается внешне прежде всего в отношении друг к другу литературных кружков и мелких revues левобережной богемы и огромных ежегодных журналов бульвара вроде: Matin, Journal и т. п.

Народу в этот вечер набилось в залу больше, чем когда бы то ни было. Ожидание тянулось долго. Всё приходили какие–то привилегированные господа, которых провожали на эстраду, а публика, принимала их за самого поэта, и даже обменивалась замечаниями относительно его предполагаемой наружности.

Но когда прошел Поль Фор, окруженный своими неразлучными спутниками, несколькими восторженными поэтами–мальчиками — сомнения ни у кого не осталось. Это он!

Кое–кто, впрочем, видал портреты князя поэтов. На них он чрезвычайно, романтически красив, со своим правильным лицом умного и веселого латинского студента, со своим длинным локоном мягких черных волос справа, со своими горячими цыганскими глазами. Кажется, что он должен быть высок, тонок и юношески строен, чтобы всё было, так сказать, одно к другому.

Реальная наружность Фора несколько разочаровывает. Всё есть: и локон, и черные глаза, и красивые черты, но всё это как–то немного потерто, гораздо более мелко, чем на портрете, в его худобе есть беспокойство, угловатость манекена, жесты застенчивости, плохо прикрытой бравадой. Этот человек был беден, заброшен, и в князе поэтов легко признать еще не забывшего свои невзгоды, обиды и лишения недавнего неудачника.

Он кланяется крошечным поклоном, какой–то судорогой шеи и головы, садится и сейчас же начинает читать. Да, он читает. Но столь хваленые за свое красноречие французы почти все читают свои рефераты по рукописи. Я видел как в Одессе одна из слав литературно–ораторского мира — Лоран Тальвд — разражался пафосом, впадал в лирику топко(?) иронизировал и даже притворялся, будто припоминает и колеблется, словом пытался — и достаточно искусно — изобразить ораторскую импровизацию с толстой тетрадкой в руках, которую он торопливо перелистывал, словно пианист, играющий незнакомое ему presto.

Нечто подобное заметно было и у Поля Фора. Читает он свой реферат маленьким суховатым баритоном, с короткими, нервными жестами, несколько деланно. В первую минуту всё это не очень симпатично, но потом слушаешь с удовольствием. Изложение вопроса, ясное, умное и благородное, постепенно растет подлинное воодушевление. Видно, что предмет искренно волнует референта. Да и позиция его симпатична. Поэтому все слушали внимательно и наградили своего гостя весьма шумными аплодисментами.

Я хочу привести здесь существенное в этом реферате, который до некоторой степени может считаться декларацией левого берега публике устами его официально–увенчанного вождя.

Даже самые великие, поэты, — утверждает Пол Фор, — долго остаются безызвестными. Это понятно. Их темперамент влечет их к отшельничеству, а их произведения, в силу своей оригинальности, слишком опережают мало подвижный вкус большой публики. Скромно стушевываясь перед своими предшественниками на поэтическом троне — Верленом и Дьерксом, он подчеркивает тем не менее, что оба эти певца — почти в течение всей своей жизни — были мало известны.

Есть, однако, могучая сила в наше время, которая могла бы сразу рассеять предварительные недоразумения между гениями и большими талантами с одной стороны и читательской массой с другой. Эта сила — невероятно развившаяся пресса с её батальоном литературных критиков. Но пресса эта, по мнению поэта–референта, как нельзя хуже обслуживает французскую публику. «Я едва сумею выделить среди доброй сотни литературных критиков наших распространенных газет и журналов шесть или семь лиц, которых, не конфузясь, можно назвать и добросовестными и чуткими, говорит он. Просмотрите за последние годы самые распространенные газеты по су — главную умственную пищу масс. Вы увидите, например, что в них вовсе не говорится о таких огромных величинах, как поэт Жамс или романист Жид, между тем, как бездну места уделяют всякому боксеру или заурядному комедианту.»

Пресса так плохо осведомляет публику о великих отшельниках литературы, что во Франции почти с голоду умерли некоторые писатели, которых теперь уже без спора считают украшением её культуры. Таковы Вилье–де–Лиль Адам, Лафорг, Верлен, Шарль–Луи–Филипп. «За кем очередь?» — с горечью спрашивает Фор. Журналы и газеты готовы еще признать поэтов, имеющих собственные салоны и автомобили, но те, что фигурируют в разных кафе! — Фи, можно ли занимать подобными людьми внимание миллионноголового любопытствующего потребителя газетной прозы!

Однако, откуда такое презрение к кафе? — Верлен и Мореас проводили там чуть ли не большую часть своей жизни, как, впрочем, и молодой Ришпен, ныне всеми официальными и светскими кругами помпезно чтимый академик.

«Я вовсе не враг прессы, — говорит Фор. — Я люблю эту по существу своему демократическую силу. Но неужели она не может уделить немножко больше места красоте? Ведь в последние тридцать лет поэзия Франции совершила изумительные усилия и дала, быть может, небывало роскошный цветник первоклассных талантов. Но пресса надувается и морщит нос. Она не без гордости признает пропасть, отделяющую ее от литературы!»

Заметьте: великих романтиков современная им пресса встретила в штыки. Она глумилась над ними, оплевывала их; и это было им полезно, это сосредоточило на них внимание публики. Нынче же пресса молчит. Бодлер приобрел громкую известность хоть благодаря скандалу. Над скандалами жизни бедного Верлена сурово покачивают головами все, но горести, процессы, тюрьмы, лазареты не дали ему взамен всего, что они отняли, даже хотя бы газетной рекламы!

Фор извиняется, что ему придется говорить о фактах, сопровождавших его собственное избрание. Не говоря о себе лично, он указывает только, что среди других кандидатов, имевших большие шансы, и, конечно, «более, чем он достойных избрания», были Верхарн, Жамс и Вилье Гриффен. Несмотря на это, помещающий на первой странице «Matin» ежедневную пикантную заметку, популярный журналист Клеман Вотель осмелился написать по поводу этого события в мире поэтов наглые строки, приблизительно такого свойства:

«Форы, Жамсы, Гриффены, Верхарны! — Кто это? — Читали вы их? — Нет? — Я тоже. Это какие–то группирующиеся в мелкие секты литературные карлики, ютящиеся по грязным кафе. Вот как пала поэзия. А прежде в ней гремели такие имена, как Гюго, Ламартин, Виньи, Мюссе».

«Если бы мы могли признать, говорит Фор, что лучшие поэты наших дней так мелки, по сравнению со своими предшественниками, — мы всё же могли бы сказать Вотелю, что во времена Гюго и Ламартина в журналах писали Теофиль Готье, Сен Бёв, Барбье д’Оревильи и им подобные, а ныне господа Терри, Ребу и Вотель!»

«Но презрительная параллель журналиста и сама по себе не выдерживает критики: не знать, какой колоссальной популярностью уже пользуется имя нашего учителя и старшего брата Эмиля Верхарна не только в Бельгии и Франции, но в Германии, Австрии и России — значит, признать собственное невежество, не слышать о глубоких теориях и смелых исканиях такого молодого поэта, как Жюль Ромен, живя во Франции и считаясь членом её литературной республики — значит, зачислить себя в дикари её».

К счастью, с этим презрительным шиканьем большой прессы всё удачнее борятся передовые «ревю», как Mercure de France, La Falange, Cahiers de quinzaine. «Большая пресса, в волнении восклицает Фор, это ежедневное оскорбление нации! Иные журналисты, не стесняясь, говорят: Мы пишем для тиража в миллион, — мы не можем писать умно. Так что даже умные журналисты стараются быть вульгарными, только так, по их мнению, можно уловить большинство.

«Со своей стороны мы, поэты, литераторы, хотели бы серьезно поднять на взгляд широкой публики, быть может, утопический вопрос о замене критика случайного критика–проходимца — критиком–ученым, специально подготовленным, прошедшим, быть может, курс в специальной академии литературной критики. Читать с пониманием истинные произведения искусства нелегко. Критик считается в этом помощником читателя. Но не должен ли он для этого быть во всеоружии вкуса и знаний? В последнее время много кричат о борьбе двух берегов. Даже наш друг, наш дорогой Ромен Роллан, посвятил этому статью в одном итальянском журнале, правда, статью тонкую, не похожую на шум и скрип, поддерживающий последнее время эту тему».

Фор энергично отрицает существование такой борьбы:

«Что это за деление литературы по колокольням? Лоти, Франс, Реми де–Гурмон, Жид, Бергсон живут на правом берегу, но это наши учителя. Гурмон, самый смелый из мудрецов, также отметил интересующий нас факт, о нём писал и Стюарт Мерилль, но все они хорошо понимают в чём дело: для них это не борьба берегов, а борьба поэтов и журналистов. Все они зовут нас, отшельников, выйти из нашей «башни из слоновой кости» и самим бороться за то, что нам дорого, самим воздействовать на публику, не только даря ей наши произведения, но и поддерживая друг друга комментариями, нанося удары тому, что стоит поперек дороги между поэтом — самым могучим служителем культуры — и его народом. Что же? — Мы готовы пуститься в публицистику. Но мы постараемся не быть вульгарными, как наши противники. Мы не принизим наших идеалов. Мы не будем ловить публику. Мы будем повсюду искать тех, кто сам ищет красоты, откуда бы она ни исходила».

Так кончил Поль Фор свои реферат под дружные аппалодисменты. Несколько лиц, из сидящих на эстраде, подходят к нему пожать руку. Поль Фор кланяется своим застенчивым сухим поклоном, отбрасывает от глаз волосы и чувствует себя сконфуженным.

Потом он начинает читать свои стихи. Здесь я не намерен давать критического разбора поэтических произведений Фора. Это интересный поэт, имеющий в сердце подлинный родник стихов; он творит свободно, о нём можно сказать словами Гете:

Er singet, wie der Vogel singt

Der in den Zweigen wohnte.

Но, конечно, он и сам сознает, что, будучи князем поэтов, он не является их первым палладином. Как за круглым столом короля Артура сидело много рыцарей, превосходивших его доблестью — так и среди дружелюбно и ласково настроенных к своему князю подданных имеется немало таких, которые превосходят его на целую голову. Он сам упоминал в своем реферате Верхарна, Жамса и Жюля Ромена, и если мы не поставили бы рядом с ним холодного Гриффена или Мерриля — то, конечно, более серьезной, чем он, фигурой является Клодель, и, быть может, было бы не трудно найти и другие имена.

Мне кажется, что в поэзии Поля Фора можно различать три манеры: целый ряд од и гимнов, посвященных у него природе, к которой он относится с религиозным обожанием, и в которой он любит энтузиастически терять свое я. Среди этих пантеистических молитв есть вещи, полные самой чистой и искренней музыки, украшенные самыми свежими, непосредственными образами. Но есть и много риторики. Есть много ламартиновской расплывчатости, без почти постоянной у великого автора Meditation небесной эфирности. Его пантеизм слишком чувствен. Он напоминает пантеистические грезы мадам де–Ноайль, и очень далек от громового, пресыщенного энергией, грозно–величавого пантеизма Верхарна последней манеры.

Гораздо больше нравятся мне своеобразное выражение мальчишески резвого настроения, студенческие романы и романсы, идиллии, полные «телячьего восторга», прыжков, взлетов фантазии, острот, блесток, юношеского задорного смеха и порою неожиданных, похожих на летний дождь слез. В этих балладах, родившихся на веселом Буль–Мише, в этих кипящих легкой чувствительностью и непринужденным остроумием песнях латинского квартала заключено то, что делает Поль Фора совершенно оригинальным, каким–то Беранже, каким то Мюрже 20 столетия.

Но другие ценят больше всего его исторические баллады. Я о них могу сказать одно: они часто виртуозны, но порою суховаты. Впрочем, я не имел случая знакомиться со всеми произведениями этого рода, которых у Фора уже очень много.

Отмечу один весьма любопытный факт: те стихотворения, которые я называл песнями латинского квартала, как в чтении самого автора, так и сменившего его молодого актера, очень понравились аудитории народного университета. Часть публики слушала также со вниманием пантеистические оды и гимны. Я не уверен, однако, что многие из присутствующих испытывали подлинное наслаждение. Некоторых же, в самых патетических местах, когда читавший поэта приходил в своего рода пиитическое неистовство, почти пел, изнемогая от, быть может, искренне переполнявшего его чувства, — разбирал смех. И это как раз, рабочую публику. Им, очевидно, казался комичным этот молодой человек, соловьем надрывавшийся с томиком в руке и выкатывавший одну громкую руладу за другой — сладкой. Одна молодая работница со страхом оглядывалась по сторонам, судорожно впихивая себе платок в рот. Наконец фыркнула, высморкалась, опять расхохоталась и, вся красная, опять с ужасом и стыдом оглянулась на соседей; но заметив, что и другие улыбаются и сдерживаются — вновь фыркнула, и до того разобрал ее смех, что она спряталась куда–то под стул и вылезла оттуда, багровая, потная и растрепанная только, когда великолепные пантеистические полеты поэта окончились, и он благополучно спустился на землю.

Не будь стихи прочитаны с таким пафосом, они эту простую публику не рассмешили бы, и во всяком случае, когда Фор, прочел свою наивную песенку о девушке, которая умерла от любви, та же работница притихла и была видимо взволнована.

Что касается центрального вопроса, затронутого Полем Форам в его реферате, то любопытнейшее явление это, т. е. факт резкой вражды между большими бульварами и левым берегом, в их литературных представителях, особенно метко охарактеризован и изящно разрешен в упоминавшейся Фором вскользь превосходной статье знаменитого автора грандиозной эпопеи «Жан Христоф» Ромена Роллана {Во флорентийском журнале «Voce»}. Познакомив читателей «Современника» с содержанием этой глубокой статьи, я, как мне кажется, дам им достаточное представление о конфликте, в котором, быть может, невольно, пришлось сыграть роль Полю Фору, и в котором, как думает Роллан, кровно заинтересована та поистине набранная публика, авангард которой наполняет невзрачную залу народного университета в Фобург Сент–Антуан.

Роман Роллан констатирует, что выборы Поля Фора и невежественное изумление больших журналов по этому поводу особенно ярко подчеркнули, что в Парнасе есть два народа, две культуры, мало соприкасающиеся между собой.

Однако, демагогическая журналистика с одной стороны и аристократы искусства с другой, пропасть между которыми сделалась теперь столь ясною, на самом деле именно в настоящий момент начинают сближаться.

«Левобережный артистический мирок не только не был организован, говорит автор самого глубокого анализа парижской культурной жизни — «Ярмарки на площади» — но казался не поддающимся никакой организации, ибо состоял из изолированных индивидов, ревниво охранявших свое одиночество, гордившихся непониманием толпы. Второй же мир, бульварно–газетный, совсем не соприкасался с литературой. Пестрая толпа хроникеров, репортеров, фельетонистов, водевилистов, занималась больше политикой, кокотками и денежными операциями, чем мыслями о славе. Но за едой они почувствовали аппетит. Они заметили, какое огромное влияние на массы имеет беллетристика. Ведь всем известно, что Париж больше волнуется по поводу провала комедии, чем по поводу падения министерства. В распространеннейших газетах многие ищут очередных двух, трех повестушек раньше, чем известий из палаты депутатов или с Балканского полуострова. И вот искусство становится предметом газетной торговли, начинает котироваться на газетной бирже».

Первым результатом этого была, по мнению Роман Роллана, отличившаяся внешним Троцким(?) успехом попытка газетных легкокрылых писак удариться в прекрасно приноровленную для вкусов широкой публики «изящную литературу». Роллан иронически описывает триумфальный успех, увенчавший роман и пьесу известного репортера, а теперь ходкого романиста, Леруа «Желтая комната». Литературные критики значительности Абель Эрмана или Эрнеста Леженеса рассыпались аплодисментами перед этим литературным варваром.

«Сначала выборы Поля Фора в князья поэтов показались мне как бы несколько комическими, пишет Роллан, но потом я понял их: артисты следовали, в сущности, своему ясновидению; перед варварским нашествием им необходимо было пересчитать самих себя, закрепить силу своего союза и выбрать для этого имя чистого артиста, свободного от всяких целей, от всякого компромисса со старым демосом.»

Итак, борьба началась. Совершенно ясно, что с культурной и художественной точек зрения Ромэн Роллан считает артистов левого берега и журналистов правого величинами прямо несравнимыми:

«Вы удивитесь поэтому, если я скажу, говорит он, что будущее искусства я вижу скорее на стороне демоса, который я только что так презрительно очертил. Не в первый раз случается верить в идеал, несмотря на недостатки его служителей!»

«Какая глупость отрицать прогресс демократии. Посмотрите на чудовищное расширение литературного рынка. Во времена романтизма даже лучшие произведения расходились в до смешного малом количестве экземпляров. Даже Гюго, если исключить его инвективы против Наполеона III, интересовал только собратьев–литераторов. Теперь же самый средний из нас, писателей, может найти тысячи читателей, благодаря тем путям для искусства, которые открыла печать. Но не только количественно, но и качественно прогрессирует широкая публика. Долгое время бульварная газета спекулировала на самые низкие инстинкты и служила лупанаром мысли, но надо отдать ей справедливость, в последние годы она постигла свою мощь и начинает несколько стыдиться прежнего поведения. Посмотрите, сколько знаменитых ученых, дают публике свои научные консультации на страницах газет по одному су. В этой журнальной энциклопедии вы встречаете величайшие имена Франции. Не только газеты стали украшаться подчас очень недурными повестями специалистов беллетристики, но возникли журналы, дающие за два су, даже за одно, целый роман. Благодаря этому «Кровавая Масленица» Экгуда разошлась в ста тысячах экземпляров, и почти столько же разошлось таких вещей, как «Евгения Гранде», «Казаки» Толстого, «Фауст», «Привидения» Ибсена, «Рассказы из жизни бродяг» Горького».

«Газета убивает журнал, популярные издания убивают традиционные томики за три франка с полтиной. Пусть плачет, кто хочет. Я радуюсь. Волна народной жизни разливается в искусстве. Пусть придет оживить его, укрепить своею силою. Пользуйтесь ею, писатели!»

Далее, резко осудив аристократическую, оранжерейную, махровую эстетику Уайльда и его сторонников, Роман Роллан выражает уверенность, что под знаменем подобной эстетики искусство должно было бы окончательно выродиться.

«Литературная аристократия с ужасом видит наступление демократии. Напрасно: это её спасение приближается. Вот уж она разбужена. Хочет бороться. Уже это плюс. Общий враг заставляет организоваться. И мы видим это чудо: артисты убегают от своего бесплодного анархизма, переселяются на плодотворную почву коллективного дела».

«Но еще важнее, что два сражающихся войска оказывают взаимное влияние. Борясь против демоса, аристократия немного заразится его реализмом и жизненной силой. Много артистов дезертиров, — мы уже видели таких, — перейдет во враждебные ряды и передаст им секрет превосходства аристократии в деле искусства: её культа интеллигентности, её религию красоты. Как бы ни кончилась война, а результатом будет взаимопроникновение. Вероятнее всего, что аристократия будет поглощена демократией. Нахожу это желательным. Это будет пленная Греция, просвещающая победителей. Надо же, наконец, примирить искусство с современной жизнью. Я мечтаю еще увидеть, как начнут воздвигаться стены всеобщих соборов современной мысли. Все интеллектуальные силы органически связаны в этой работе, каждая своеобразно участвуя в общем деле. Один будет возводить купола, другой подбирать стекла витражей, третий тесать статуи, а иные хотя бы готовить известь. Если этот идеал, которого грубой карикатурой является нынешняя пресса, когда–нибудь станет действительностью, что только путем объединения литературной аристократии и демократии». Вы видите, что Роман Роллан берета вопрос несравненно решительнее и глубже. Но ведь и Поль Фор кончил свой реферат заявлением о готовности выйти из башни и броситься в сечу. Внутренний смысл переживаемого момента выяснен Роман Ролланом настолько хорошо, что я ничего не имею прибавить. Но в последующих письмах я постараюсь познакомить читателей «Современника» с характерными особенностями той новейшей поэзии, того новейшего искусства вообще, которое при всех своих огромных, но поучительных недостатках, представляет собою несомненную ценность, готовую влиться через посредство прессы в жаждущий света, и красота огромный народный резервуар, тот, который находится далеко за пределами блазированной публики верхов. Недаром же тот же Роллан на вопрос, какое влияние имеет театр на французский народ, ответил: «Никакого, французский народ еще не бывает в театре».

от

Автор:



Источник:

Запись в библиографии № 495:

Князь поэтов в Народном университете. (Письмо из Парижа). — «Современник», 1913, № 2, с. 338–350.

  • О выступлении П. Фора.
  • То же, с сокр. — В кн.: Луначарский А. В. Этюды критические. Западноевроп. литература. М.—Л., 1925, с. 133–148.

Поделиться статьёй с друзьями: